Болезни Военный билет Призыв

Жак ле. Европа как процесс. Памяти Жака Ле Гоффа. Предисловие к русскому переводу

Жак Ле Гофф (1924-2014) — французский историк-медиевист, один из ярчайших представителей «Новой исторической науки», вышедшей из школы «Анналов», у истоков которой стояли М. Блок и Л. Февр. Остался верным концепции тотальной истории. Первый директор Высшей школы социальных наук (c 1975 по 1977 год). Составитель книжной серии «Становление Европы» о европейской истории. Ниже размещена его беседа с историком Олегом Воскобойниковым, опубликованная в альманахе "Одиссей" за 2004 год.

Jacques Le Goff, médaille d"or du CNRS en 1991. (с) CNRS Photothèque / M. ESLINE

ИНТЕРВЬЮ С ЖАКОМ ЛЕ ГОФФОМ

О.С. Воскобойников: В преддверии своего восьмидесятилетия профессор Ле Гофф встретил меня в своем маленьком кабинете на улице Тьонвиль, сидя за столом, заваленным книгами, черновиками, письмами и курительными трубками. На обычное приветствие «Comment allez-vous?» последовал традиционный ответ парижского ученого: «Спасибо, у меня по горло работы». Я пришел вечером, через пару часов после того, как Жак Ле Гофф закончил очередную книгу (не первую за этот год): «Опыт истории тела в средние века». Несмотря на несносную жару, он пребывал в исключительно рабочем настроении. Время, кажется, невластно над неуемным любопытством и трудолюбием этого человека, столько сил потратившего на изучение истории времени, и чей быстрый, заинтересованный взгляд свободен от всякой менторской снисходительности. Предлагаемый здесь текст может показаться несколько «непричесанным». Я постарался по возможности сохранить колорит устной речи, следуя принципу хороших средневековых переводчиков: verborum fideliter servata virginitate.

О.В. Господин Ле Гофф, я вижу у Вас на столе проспект будущей выставки произведений средневекового искусства в Парме, в подготовке которой Вы принимаете активное участие. Я знаю, что итальянские организаторы специально подобрали в музеях Европы те предметы, которые Вам особенно дороги и которые сопровождали Ваш путь исследователя в течение нескольких десятилетий. Что значит для Вас средневековое искусство? Что такое «произведение искусства» в средние века? Согласны ли Вы с теми, кто вслед за Гансом Бельтингом говорит о средневековье как «эпохе до искусства»?

Жак Ле Гофф. Я отношу себя к тем историкам, которые выступают за расширение поля исторических документов. Примерно до 1950 г. историческая наука изучала почти исключительно тексты. За последние полвека многое изменилось: все больший интерес вызывают литературные памятники и предметы, формально относящиеся к ведению истории искусства. Но произведение искусства воспринимается историком не как эстетическая ценность, а именно как предмет, как исторический документ. Вы совершенно резонно упомянули Бельтинга, с которым я вполне согласен. Художник нового времени мало похож на средневекового ремесленника. У них совершенно разные задачи. Это вовсе не значит, что средневековье не имело своего представления о прекрасном (пользуясь случаем, отошлю Вас к замечательному исследованию Умберто Эко о том, как средневековье понимало красоту). Но то, что искусство нового времени считает прекрасным, средневековый мастер скорее относил к сфере божественного. Его произведение было оммажем Господу, знаком благодарности за полученное от него вдохновение.

О.В. Я часто замечаю, что среди ваших учеников, активно работающих с изобразительным материалом, при всем их внимании и уважении к работам историков искусства, всегда сохраняется дистанция по отношению к этой дисциплине вообще и к истории стилей в частности. С чем это связано? Разве стилистические особенности конкретного произведения не могут при внимательном их изучении заставить наш исторический источник «проговориться»?

Жак Ле Гофф. Возможно, мои ученики следуют тому, чему я сам их учил. Я всегда подозрительно относился к понятию стиля и считаю его изобретением искусствоведов. Конечно, может существовать определенный набор форм, на основании которого мы можем говорить о связи и подобии ряда произведений. Но что такое, например, готика? Стиль? Формы? Или, может быть, еще и чувства? Мне очень близко то, что Панофски писал об аббате Сугерии и метафизике света, о связи схоластической мысли и готического искусства, а также недавно вышедшая книга Ролана Рехта «Верить и видеть»1. Но я полон скепсиса по отношению к таким неоднозначным и опасным для историка метафорам, как «готический стиль». Гораздо важнее глубоко изучать символизм искусства. Реализм есть тоже особая форма символического мышления. Чистого «реализма» вообще не существует. И средневековье в особенности погружено в символизм, поскольку земное воспринималось как своего рода эхо небесного.

О.В. Во вступительной статье к «Толковому словарю средневекового Запада»2 и в других программных работах последних лет Вы часто говорите об отказе от такой важной исследовательской парадигмы, как ментальность, в пользу «представлений» (representations) и «образов» (images). Это изменение отражается и в книгах, и в семинарах «четвертого поколения» анналистов. Поясните, пожалуйста, это изменение.

Жак Ле Гофф. Интерес к ментальностям был огромен, поскольку это понятие помогло повернуть в новое русло традиционную историю идей. Но, как Вы, наверняка, знаете, уже в 70-х годов в книге, которую мы выпустили с Пьером Нора3, я высказывал сомнения по поводу возможности применения этого термина в исторических исследованиях: он слишком абстрактен и потому опасен для историка. То же касается и идей: я не философ, но для меня идея и история идей слишком тесно связаны с платоновской философией, которую я недолюбливаю за ее аристократический и даже реакционный характер. В то же время нельзя отрицать, что христианство пропитано ею насквозь. Форма, в которой написаны платоновские трактаты, конечно, производила очень яркое впечатление, и боюсь, что все очарованные ею средневековые мыслители в глубине души были платониками. Аристотелевское наследие было более плодотворным, но Стагирит не был таким талантливым писателем, и его корпус долго не мог добиться реального влияния на умы христианских мыслителей, хотя для прогресса человеческой мысли аристотелев корпус важнее.

Но это ученая культура. Предметом истории ментальностей были способы мышления (methodes de pensee) гораздо более распространенные: обыденное мышление (pensee commune), идеи и способы поведения. Этим всегда интересовалась наша школа. К «представлениям» и «образам», которые Вы назвали, я бы добавил еще «ценности» - термин, который меня все больше интересует. Так же, как ментальность, он относится к массам. Ценности живут в ментальностях. Они суть то глубинное, самое главное, что делает живыми мысли и умозаключения. Разговор о ценностях мне кажется более точным и менее абстрактным, чем разговор об идеологии. С помощью понятия «ценности» можно реконструировать иерархию вещей в конкретном обществе.

Возьмем, например, античные «благо», «прекрасное», «полезность» - на их переосмыслении строилось средневековое общество. Изучая историю таких ценностей, мы поймем историю средневековья. Наверное, главная из них - «полезность»: и для мыслителей, и для купцов она была равнозначна собственно «экономике». Что средневековые люди находили «прекрасным»? Ответ может показаться для нас неожиданным: город. Его стены, башни и другие устремленные ввысь архитектурные памятники, своего рода средневековый «Манхэттен», - вот что вызывало восторг европейца, в этом он видел красоту, а никак не в природе (современная экология, прямо скажем, лишена средневековых корней). В отличие от города, природа не считалась красивой. Добавим еще, что красота воспринималась как принадлежность высших слоев общества и поэтому могла становиться предметом классовой борьбы (пожалуй, единственное понятие, которое я позаимствовал у Маркса). Если говорить далее о красоте, то очень привлекательный предмет исследования - это лицо и тело (я только что закончил книгу о теле в средние века в соавторстве с одним молодым журналистом).

Христианство учит, что Бог сотворил мир и человека. В этой картине мира средневекового человека, наверное, сильнее всего поражало небо, отсюда - огромное значение астрологии. Человек стоял на втором месте. Я не хочу показаться гегельянцем в своем объяснении, но я вижу в этом учении о мире и человеке точку напряжения всей средневековой цивилизации: тело одновременно вместилище греха и смерти, тело виновно, оно болеет, разрушается и наконец разлагается. Но одновременно оно прекрасно, поскольку только христианство создало учение о воскресении плоти (которое не имеет ничего общего с буддистским метемпсихозом). В сценах Страшного суда мы видим, как эти прекрасные тела выходят из своих гробниц. Отметим также, что Адам и Ева в средние века чаще изображаются до Грехопадения, что подчеркивает достоинство еще не подверженной тлению человеческой плоти.

Я по-прежнему большое внимание уделяю представлениям о труде, поскольку они определили характерные черты цивилизации, всегда помнившей, что Бог дал Адаму Рай «ut operaretur eum», «чтобы он его обрабатывал». Труд был ценностью, общей для мужчины и женщины: средневековое общество, оставаясь по преимуществу мужским, все же сумело дать женщине совершенно новое достоинство, что отразилось в культе Девы Марии. Труд был общим участием мужчины и женщины в великом деле Творения и вместе с тем покаянием. Труд был предметом классовой борьбы, поскольку господствующий класс старался дать высокую оценку физической работе, претендуя на ее результаты, но и подчеркивал свою дистанцию по отношению к ней. Возможно, что промышленная революция снизила высокую оценку ручного труда, связав его с машиной. Наверное, что-то подобное можно найти, если исследовать славянские понятия «работа» и «работник».

О.В. Как бы Вы сегодня охарактеризовали ту науку, в создании которой Вы приняли активное участие: историческую антропологию?

Жак Ле Гофф. Это огромная проблема, по поводу которой я выскажу лишь несколько кратких соображений. Историческая антропология, судя по всему, вполне утвердилась и в научном лексиконе, и в методах работы историков. Исторической антропологии нужен человек во всех своих проявлениях. Историки-антропологи сохраняют главную черту профессии историка - осознание того, что человеческое общество развивается. В этом их главное отличие от антропологов. Но историк должен быть и этнологом: ему интересно, как человек питался, как обустраивал жилище, он изучает чувства человека (sensibilite) и его techniques du corps, если взять на вооружение термин, предложенный Марселем Моссом, если не ошибаюсь, в 1924 г., т.е. как человек спит, какие видит сны и как их толкует, как он умирает и т.п. Историки-антропологи стараются обмениваться опытом с социологами и антропологами. Часто говорят о «кризисе истории»... Наверное, и у вас в России тоже?

О.В. Последнее время вроде поменьше. Может быть, устали?

Жак Ле Гофф. Как бы то ни было, говорить надо не о кризисе истории, а о кризисе общества, поскольку история - наука общественная. Более глубокие проблемы, кажется, в соседних с нами науках, еще более тесно связанных с обществом, прежде всего - в социологии. Она слишком быстро реагирует на средства массовой информации, которые глубоко изменили природу общества. Есть социологи, которые слишком резко отреагировали на внедрение СМИ, и, по-моему, Пьер Бурдье зря так их критиковал. Это бесполезно. Последствия этого влияния СМИ для исторической науки состоят в преувеличенном внимании к современной истории, в котором научное исследование не смогло взять верх над публицистикой, что очень хорошо видно в том, как «новисты» зачастую относятся к критике источников. Современная документация слишком часто относится к сфере СМИ. Мы же настолько привыкли к такого рода информации, что забываем о необходимости критического ее использования.

В этнологии свои проблемы. Начиная с работ Леви-Стросса, мы привыкли называть ее антропологией, поскольку с «этнологией» связан ряд неприятных для современного западного общества воспоминаний, о которых оно, как всякое общество, много говорить не любит. Французские или американские антропологи не были колониалистами, а совсем даже наоборот, но они работали в условиях колониализма, и большинство из них так и не смогло об этом забыть и перестроиться. Им сложно было что-то изменить в своей работе и одновременно у них возникло огромное чувство вины. В результате так и не удается создать антропологию на новой, неколониальной базе, которую мне так хотелось бы наконец увидеть! Другое крупное поражение школы «Анналов», в чем есть и моя вина, - это потеря связи с экономистами. У медиевистов есть великое оружие - их научная традиция, о которой можно спорить, которую можно принимать не полностью, но с которой каждый из нас так или иначе себя соотносит. Но одной истории не достаточно, это не нужно повторять. Нам нужны методы экономического анализа, но экономисты оставили историю ради политики и...

О.В. Математики?

Жак ЛеГофф. Да, математики, расчетов. Но главное - ради власти, что очень хорошо видно в составе современной политической элиты.

О.В. Вы не раз называли имена людей, книги, научные направления, которые повлияли на школу «Анналов» и на Вас лично. Среди них я не встретил одно направление, задачи которого во многом схожи с теми, которые были сформулированы первым поколением анналистов и решались в работах их учеников и последователей. Я говорю об Аби Варбурге и его школе. Можно ли говорить о какой-то связи или взаимовлиянии?

Жак Ле Гофф. Лично на меня эта традиция не оказала большого влияния, хотя я с ней знаком. Но в связи с ней нужно сказать вот что. «Третье поколение» анналистов, наверное, слишком резко повернулось к этнологии, в чем я обвиняю и их и себя самого. Мы забыли о том сугубо «историческом», что есть в не совсем «исторических» дисциплинах: искусстве, литературе, праве. Посмотрите хотя бы на ту пропасть, которая пролегает между историками и литературоведами. Исключения можно пересчитать по пальцам: разве что с Жаном Дюфурнэ нам удалось провести несколько совместных междисциплинарных диссертаций. Поль Зюмтор тоже был открыт для межцеховой работы. Мы очень дружили с Андре Шастелем, человеком удивительно эрудированным, но типичным представителем своей касты, закрытой гильдии историков искусства, упорно не открывавшей своих дверей для чужаков. В этой корпорации исключение представляет Ролан Рехт, недавно ставший профессором Коллеж-де-Франс. Я также очень рад, что Жан-Клод Шмитт в Высшей школе социальных исследований активно работает над историей образов, отличной от истории искусства, но открывающей студентам новые горизонты. Чтобы междисциплинарные исследования, за которые все время ратовало и наше направление, и Варбург, действительно стали нормой, мы должны создать институциональную базу.

О.В. Насколько я знаю, из всех ваших книг Вам наиболее дорога «Цивилизация средневекового Запада», написанная сорок лет назад. Вы предложили в ней свое средневековье, иное средневековье, «мир воображаемого», но главное, целостную картину цивилизации, просуществовавшей около тысячелетия. Верите ли Вы сегодня в возможность реконструкции средневекового мира, или, чтобы обезопасить себя от критики, в книге под таким названием мы всегда будем вынуждены использовать неопределенный артикль?

Жак Ле Гофф. Ваше последнее уточнение очень важно: мы можем реконструировать средневековые представления о мире, о человеке, о труде, о времени, но это всегда будет именно наша реконструкция. Реконструкция, относящаяся к определенной эпохе, социальной структуре, может быть, стране. Мы не можем не учитывать всех типологических различий внутри великой цивилизации. То, что мы воссоздаем, это мир историка, «средневековье в образах”4, «опыт средневековья». Но мы можем быть уверены в том, что у всякого средневекового человека было всеобъемлющее представление об огромном мире, в котором он жил. Эту задачу ставила перед ним его религия - христианство. Оно давало верующему прекрасную возможность уловить связь между различными элементами окружавшего его мира: разумными и неразумными, реальными и воображаемыми. Еще раз подчеркну: это видение мира было насквозь символично.

1 Recht R. Le croire et le voir. L’art des cathedrales. XIIe-XVe siecles. P., 1999.
2 Dictionnaire raisonne de Г Occident medievale / Dir. J. Le Goff, J.-Cl. Schmitl
P., 1999. P. I-IX.
3 Faire de l’histoire / Dir. J. Le Goff, P. Nora. P., 1974. Vol. 1-3.
4 Le Goff J. Le Moyen a ge en images. P., 2000.

Попалась мне тут на глаза небольшая книжечка знаменитого французского историка-медиевиста Жака Ле Гоффа "История Европы, рассказанная детям" , написанная в 1998 году.

Стало очень интересно, как же в ней представлена Россия , и представлена ли вообще?
Прочитал. Оказалось, что о России в ней хоть и немного, но есть.

Но вот самое интересное , какой образ России пытается вложить в головы маленьких французов этот весьма авторитетный историк?

Жак Ле Гофф (1924 - 2014)

Судите сами!

ЗАГОЛОВКИ внутри поста сделаны мной (С. В.), цитаты Ле Гоффа - в кавычках и выделены полужирным курсивом , мои примечания к ним - обычным шрифтом.
Цитирую по следующему изданию: Ле Гофф Ж. История Европы, рассказанная детям. Пер. с фр. Н. Кудряковой. - М.: Текст, 1998 - 142 с.

ОБЩИЙ ОБРАЗ РОССИИ

"В России говорят по-русски (вот уж, неожиданно, да?), из крепких напитков предпочитают водку, очень любят чай, который готовят в огромных металлических чайниках - самоварах (вообще-то чай в самоварах не готовят, а только воду кипятят, ну да ладно, вопрос в другом: можете ли вы припомнить, когда вы последний раз пользовались самоваром и пользовались ли вы им когда-нибудь вообще?); из жидкого теста пекут тонкие лепешки - блины.


Россия - страна православная, русские церкви не похожи на католические соборы: алтарь расположен за иконостасом, высокой стеной из икон. Молитвы здесь и читают и поют, а священники облачены в сверкающие одежды. Перед входом в храм разуваться не надо (а что мусульмане во Франции уже приучили парижан снимать обувь перед входом в Нотр-Дам де Пари, или этот собор уже стал мечетью?), а вот головной убор мужчины должны снять обязательно, женщины же, наоборот, в церковь входят только с покрытой головой.
Зимой в России очень холодно, и чтобы не замерзнуть, путешественнику придется купить шубу и меховую шапку. Заплатит он за них российскими деньгами - рублями".
(с. 7-8)

Этот "шедевр" этнографического описания современной (!) России расположен в самом начале книги и, по мнению автора, видимо, это все, что нужно знать маленькому французу об огромной стране, которая по размерам больше, чем вся Европа. Замечательно, правда? Какие знакомые клише: водка, самовар, блины, холод, шуба... Жаль, что не рассказано о том, что в России по улицам ходят медведи и все поголовно (в том числе и медведи) играют на балалайках!

И, конечно же, в России всегда стоят лютые морозы!
Стоит ли потом удивляться, что некоторые разговоры с европейцами напоминают диалоги из репертуара театра абсурда? Например, такой:
Разговор с таксистом, который вез меня в июле позапрошлого года из римского аэропорта в отель в Лидо-ди-Остии.
- Привет! Вы из России?
- Привет! Да, из России, из Москвы.
- Ну и как так в России, холодно?
- Почему же холодно? Совсем нет - почти тридцать градусов.
- О, мама мия, тридцать градусов мороза! И это для вас не холодно?!
Напрасно я пытался убедить таксиста-итальянца, что в Москве сейчас стоит жара, и что в этом нет ничего необычного. Судя по его выражению лица, он мне так и не поверил. Потом разговор переключился, разумеется, на футбол (как раз шел ЧМ в Бразилии, в котором ни сборная России, ни сборная Италии не смогли даже выйти из группы).
- Ну и как вам наш Фабио Капелло?
- Да как-то не очень.
- Вообще-то, он неплохой тренер, но как ему тренировать, если у вас постоянно морозы и снег?
- ??? А, ну да, конечно....


Впрочем, я несколько отвлекся от основной темы.
Возвращаюсь к книге Жака Ле Гоффа .

Уже хорошо то, что он считает Россию (по крайней мере до Урала) частью Европы. Видимо, идея Шарля де Голля о единой Европе "от Алтантики до Урала", осталась для него близкой и в 90-е годы ХХ века.
Но давайте посмотрим, что он пишет о России дальше. Впрочем, в основном, сплошной негатив.

ПРЕСЛЕДОВАНИЕ ЕВРЕЕВ

Так, рассказывая о преследовании евреев в Средние века, Ле Гофф пишет:

конца XII века евреев стали преследовать и убивать, христианские владыки изгоняли их из своих королевств. Так было в Великобритании, Франции, Испании и Португалии.
Только после Великой Французской революции права евреев приравняли к правам других народов - сначала во Франции, а затем и в других европейских государствах.
Во время Второй мировой войны миллионы евреев погибли в концентрационных лагерях смерти и в газовых камерах. Освенцим навсегда остатся символом войны и человеческой жестокости.
На востоке Европы еврейские поселения сохранились, но и там евреи не раз подвергались преследованиям и уничтожению. Ярким примером могут служить кровавые погромы, прокатившиеся в начале ХХ века по России.
Это одна из самых мерзких страниц истории Европы".
(с.53-54)

Ну и какой же вывод должны сделать французские дети из этого текста? Очевидно такой: французы молодцы - они первыми отказались от антисемитизма. А вот русские - преследовали евреев и уничтожали их даже в ХХ веке, в том числе и в Освенциме. Позор России!!!
О том, что концлагерь был расположен на территории оккупированной немцами Польши, о том, что вовсе не русские сжигали евреев в печах Освенцима, как и о том, что его, оставшиеся в живых узники, были освобождены воинами Красной армии, разумеется, не упоминается.

НОВОЕ ВРЕМЯ

В изложении событий европейской истории Ле Гоффом Россия до XVIII века вообще не упоминается ни разу. Да и затем лишь эпизодически:

"В 1776 году Великобритания потеряла свои американские колонии, и на карте мира появилось новое государство: Соединенные Штаты Америки. Основанные европейцами, к ХХ веку они стали главными конкурентами Европы.
В самой Европе, на северо-востоке, быстро окрепли три новых государства: Российская империя, которую царь Петр Великий, тот самый, что работал на верфях в Голландии, старался переделать на европейский манер, а также Швеция и Пруссия, два небольших королевства с сильными армиями".
(с. 76, глава "Новые государства в Европе и не только" )

Здорово, правда?
Оказывается, согласно Ле Гоффу, до Петра I никакого государства в России не существовало (ведь он так и пишет "новые государства"). Стоит ли удивляться, что в его книге Россия до XVIII века не упоминается ни разу?
Да и Петр Великий, известен прежде всего тем, что "работал на верфях в Голландии"!

Впрочем, о том, что "два небольших королевства с сильными армиями" были в том же XVIII веке Россией биты (Швеция в Северой войне, после которой она навсегда потеряла статус великой державы, а Пруссия в Семилетней войне, когда русская армия в 1760 году вошла в Берлин), французский историк тоже не упоминает.


Да и зачем? Ведь в той же Семилетней войне Пруссия в союзе с Англией все-таки одержала победу над Австрией и Францией, но только лишь потому, что Россия из этой не нужной ей войны вышла. Как же признать, что "великая" Франция потерпела поражение от "слабой" Пруссии? Вот и приходится называть ее "небольшим королевством с сильной армией".

"Великолепные образцы барокко есть и в России - в первую очередь Зимний дворец в Санкт-Петербурге". (с.78)

Зимний дворец, далеко не самый лучший образец барокко в России, но зачем об этом знать французским детям?

"В первой половине XIX столетия в Европе родился новый литературный и художественный стиль - романтизм. У его истоков стоял женевец Жан-Жак Руссо. Как и стиль барокко, как идеи гуманизма и Просвещения, это новое увлечение охватило весь континент. Так, например, в России великий поэт Александр Пушкин был представителем романтической школы". (с.95)

Вот спасибо Жаку Ле Гоффу! Ведь я не знал, что Пушкин, оказывается, последователь Руссо и "представитель романтической школы"! Думается, что сам Пушкин был бы этому тоже весьма удивлен и возмущен.


"Во всей Европе - от Португалии до России - наступила эпоха Просвещения. Многие европейские монархи хотели прослыть либеральными правителями и приглашали в советники французских философов, таких как Дидро и Вольтер. Но прусский король Фридрих II, русская императрица Екатерина II и австрийский император Иосиф II быстро разочаровались в своих советниках-философах, впрочем, как и философы в них". (с.81)

Да, зато французы не разочаровались и получили революцию 1789 года, которую Ле Гофф оценивает положительно, хотя и критикует террор якобинцев и Наполеона, который "встал на путь национализма и стремления к мировому господству". (с.90-94)


Впрочем, главу из книги Ле Гоффа, посвященную наполеоновским войнам ("Неудачная попытка объединения Европы - Наполеон" ), лучше привести полностью.

"Стоило Наполеону Бонапарту прийти к власти во Франции, как он тут же развязал войну на всем европейском континенте. Его первоначальные планы были прекрасны, он хотел принести завоевания революции: свободу, равенство и спаведливость - народам Европы. Наполеона радостно встретили в Польше, поделенной между ее могучими соседями: Россией, Австрией и Пруссией, - в Далмации, угнетаемой Австрией, и в Неаполе, где не любили королей из династии Бурбонов. Вся остальная Европа объединилась против него. Первыми поднялись на борьбу с наполеоновской Европой русские - они заставили Наполеона, взявшего Москву, бежать из России в лютый мороз. Не сдавались и испанцы, которые начали против захватчиков патризанскую войну - герилью. Здесь французам противостояла не регулярная армия, а многочисленные отряды добровольцев.
В XIX веке наполеоновская Европа пала, а в ХХ веке такая же судьба постигла еще более чудовищного монстра - Европу гитлеровскую"
. (с. 94-95)

Ну тут и комментировать особенно нечего! Но все же...
О том, как Суворов с Ушаковым били французов в Италии в 1799 году, Ле Гофф почему-то стыдливо предпочитает умолчать.

Но, конечно же, русские победили Наполеона исключительно благодаря "лютому морозу"!

А о том, что в 1814 году русские взяли Париж, упоминать, разумеется, не нужно, ведь это может привести к тому, что у маленьких французов просто напросто сложится комплекс неполноценности.


И снова сплошной негатив в главах "Европа против народов" и "Европа колонизирует мир" :

"Черновой набросок Европы был сделан на Венском конгрессе в 1815 году. Союзники: Россия, Австро-Венгрия (ничего, что в это время не существовало такого государства, а была Австрийская империя? Или историку Ле Гоффу об этом не известно?), Пруссия и поддерживающая их Великобритания - победители Наполеона, которые разрушили его империю, построенную на крови, - решили заставить народы Европы забыть о свободе.
Самым угнетенным народом Европы были поляки
(да неужто? а как же Конституция Польши, дарованная им благодушным Александром I?). В 1831 году они начали борьбу за независимость (вообще-то, в 1830-м), а в 1863 году освободительное движение было жестоко подавлено русскими" . (с. 103-104)

Как же Ле Гофф забыл о том, что "Россия - жандарм Европы"? Серьезное упущение с его стороны!


"Начиная с XVI века европейские государства: Франция, Англия, Испания, Португалия, Нидерланды - захватывали земли на других континентах, главным образом в Америке и на азиатском Дальнем Востоке.
Россия становилась все более могущественной империей, продвигаясь сначала на юг (присоединение Украины), а потом на восток, в Азию (завоевание Сибири). К XIX веку, увеличив свои владения за счет азиатских территорий, Российское государсто сильно отличалось от других европейских империй: оно было огромным и единым, в нем исчезли границы между Европой и Азией, большая часть его центральноазиатского населения исповедовала ислам. Сибирь стала местом ссылки и каторги, куда отправляли политических заключенных".
(с. 105)

Ну, конечно же, главным колонизатором в XIX веке являлась именно Россия! Чувствуете страх французского историка: "Оно было огромным и единым"?
Ислам, может быть, для Франции в 1998 году еще и являлся чем-то чуждым, но что бы сказал Ле Гофф теперь, когда в Париже мусульман едва ли не больше, чем католиков-французов, не говоря уже о Марселе? А еще на днях мэром Лондона стал мусульманин, правда, до этого историк не дожил.
Ну да, Сибирь - это для европейцев страшное слово, ведь это один огромный "ГУЛАГ", начиная с XIX века, и до настоящего времени! Солженицын - форева!!! Кстати, Ле Гофф, Солженицына упомятуть не забыл, а как же иначе:

"Близнецы немецких концентрационных лагерей - советские лагеря - были заполнены миллионами заключенных, которые жили в нечеловеческих условиях и выполняли тяжелую работу. Не забывайте про ГУЛАГ, о его ужасах писал Александр Солженицын, который провел несколько лет в сталинских лагерях". (с. 127).


Впрочем, кроме Солженицына, Жак Ле Гофф упонянул в своей книге и других русских писателей, как ему кажется, весьма позитивно:

"XIX век - век расцвета русского романа. Имена Льва Толстого и Федора Достоевского известны всему миру. По их произведениям ставят спектакли, снимают фильмы как в России, так и в других странах. Например, в США снят фильм по самому известному роману Льва Толстого "Война и мир" . (с. 110-111)

Мне не известна ни одна экранизация любого из романов русских писателей, снятая в США, которая не была бы переполнена "клюквой". Но для Жака Ле Гоффа, видимо, сам факт того, что роман Льва Толстого был экранизирован в США, является высшим знаком качества литературного произведения! Как вам, к примеру, такие Андрей Болконский и Наташа Ростова (1956 г.):


А ведь когда-то я считал Жака Ле Гоффа серьезным историком, продолжателем дела Марка Блока и Люсьена Февра.
Да и сам он в этой своей книжке для детей, вроде бы, пишет совершенно правильные фразы:

"Необходимо хорошо знать свое прошлое, чтобы подготовить будущее, помогать развитию добрых традиций и не повторять прежних ошибок и преступлений. Но нельзя манипулировать историей, создавая новые националистические мифы. История не должна быть обузой или дурным советчиком, который оправдает любое насилие. Она должна говорить правду и служить прогрессу" . (с. 110)

О том, как сам Жак Ле Гофф следует изложенному им принципу, что история "должна говорить правду", я думаю, вы уже смогли убедиться. Но самое интересное я приберег для второй части этого поста , в которой французский историк рассказывает о роли России в еропейской истории ХХ века .

Так что, продолжение следует.
Сергей Воробьев.

Жак Ле Гофф

В поддержку долгого средневековья*

Жак Ле Гофф. Средневековый мир воображаемого. М., 2001, с. 31-38

Http://www.ec-dejavu.net/p/Publ_Goff_Middle.html

Придумывая термин «средние века», итальянские гуманисты второй половины XV в. (Джованни Андреа, бывший в 1496 г. папским библиотекарем) хотели отделить тех, кого они называли «древними», от самих себя, то есть от «своих современников», людей Ренессанса. Не отменяя христианской хронологии «шести возрастов», отсчитываемых от Сотворения мира, они предприняли попытку создать хронологию мирскую, светскую. Новая периодизация воскресила давнюю, возникшую еще на заре Средневековья оппозицию между древним и современным. Первоначально это противопоставление было исключительно временным (слово «современный», moderne, долгое время означало «настоящий», «сегодняшний»), но постепенно на первый план выступает его оценочный характер. Начавшееся в конце XIII в. формирование понятия прогресса служит сигналом для борьбы с прошлым. Сторонники нового искусства (ars nova) противопоставляют новую музыку музыке «прошлого», созданной до XIV в., современные логики и современные теологи отвергают аристотелизм, эту закваску университетской схоластики XIII в.; в трактате Defensor Pacis (1324) Марсилий Падуанский излагает основы политики, отделенной от религии, и основы государства, отделенного от Церкви; для него термин современный (moderne) означает «новаторский». Сравнивая свои произведения с творениями Чимабуэ и византийских художников, Джотто ощущает себя современным; почитатели его таланта также считают его творчество современным. Новое благочестие (devotio moderna) порывает с религией, пронизанной суевериями и схоластическим рационализмом, идейной основой религиозной практики XII-ХШ вв. Утверждая современность, рассматриваемую как возврат к подлинной Античности, эпохе Греции и Рима, а также — не будем об этом забывать — ко времени Библии, гуманисты творят свое Средневековье, своего рода темный туннель между двумя блестящими эпохами, расцвет которых отмечен взлетом науки, искусства и литературы. Иначе говоря, культурной революцией.

В XVII в. немецкие эрудиты делят историю человечества на три эры: Античность, Средневековье, Новое время (к этому времени уже оформилось понятие века, и Георг Хорн в своем Ноевом Ковчеге (1666) располагает «средние века» (medium aevum) между 300 и 1500 гг.). Великий французский эрудит Дю Канж подхватывает идею, назвав свой опубликованый в 1678 г. объемный Glossarium mediae et infimae latinitas словарем «средневековой латыни». Латинский язык оказался поделенным на две части: античная латынь и латынь средневековая, латынь эпохи упадка.

Понятие ученой (книжной) латыни входит в повседневный обиход в XVIII в. - вместе с делением истории на три периода. Средние века — не самый лучший из этих периодов, люди эпохи Просвещения называют его «Темными веками». Старания романтиков «реабилитировать» Средневековье успеха не имеют; позитивисты также по традиции видят в нем сумрачное время или, точнее, «межвременье», своего рода промежуток, разделяющий эпохи прогресса; определения «средневековье», «средние века», «средневековый» становятся уничижительными терминами. За непростым и неоднозначным интересом, проявляемым нашими современниками из развитых обществ к Средневековью, просматривается с трудом скрываемое вековое презрение. Средневековье — это привлекательный примитив, нечто вроде негритянского искусства, несомненно варварского, однако вызывающего приятное чувство удовлетворения от того, что оно всего лишь частица далекого прошлого. Даже те нации и цивилизации, у которых не было периода Средневековья, поминают его как заклятие. В свое время алжирский президент Шадли заявил, что алжирский народ не пойдет назад, в Средневековье, олицетворением которого является для него исламский фундаментализм.

И изначально, и в дальнейшем в основе понятия Средневековья всегда лежало постулированное Ренессансом размежевание между старым и новым. Не стану ворошить прошлое и возвращаться к бесконечному спору между Средневековьем и Ренессансом. То есть предлагаю вообще к этому не обращаться, ибо Ренессанс является феноменом блистательным, но поверхностным. В истории не бывает возрождения. В период Ренессанса были только перемены, долгое время скрывавшиеся под маской возврата к Античности. Для эпохи, продолжавшейся от Античности до середины XIX в., временного рубежа, когда современность полностью вступила в свои права, действительно, характерны периоды возрождения. Каролингское возрождение VIII-IХвв., возрождение XII в., «великое» Возрождение, начавшееся в Италии в ХП-ХIVвв. и в ХУ-ХУI вв. воцарившееся в остальной Европе, возрождения ХУШ-ХIХ вв., ограничившиеся обновлением искусства, литературы и теологии (неоклассицизм; новая готика, направление, благодаря которому Средневековье вытесняет Античность; неотомизм и т. д.). Ренессанс не является конечной вехой Средневековья; Возрождение (периоды возрождения) характерно для долгого Средневековья, эпохи, постоянно ищущей в далеком прошлом то авторитеты, то золотой век. Не имея точных хронологических границ, «великое» Возрождение три - или даже четыре - столетия кочует по Европе, где за это время успевает произойти ряд примечательных исторических событий. Все чаще и чаще великим переломным моментом европейской истории ученые называют эпидемию бубонной чумы, разразившуюся в 1347-1348 гг; после этого бедствия история начинает делиться на время «до чумы» и «после», на время процветания и время кризиса, время уверенности и время сомнений. Таким образом, эпидемия чумы является «временем большой протяженности»; игнорируя Ренессанс, чума влияет на демографическую, биологическую и психологическую историю Запада вплоть до 1720 г., когда в Марселе была зафиксирована последняя ее вспышка.

Пытаясь отыскать явление, обладающее «большой временной протяженностью» и одновременно поддающееся изучению от момента возникновения и до полного его исчезновения, Марк Блок остановил свой выбор на «королевском чуде» - вере в чудодейственную способность французских и английских королей исцелять золотушных больных, страдающих туберкулезным аденитом и заболеваниями, сопровождающимися увеличением шейных лимфатических узлов. Период веры в чудотворное королевское прикосновение, в «королей-чудотворцев» продолжался с XI в. (но не исключено, что только с XII в.) по XVIII в. Во Франции, судя по сохранившимся свидетельствам, первое исцеление совершил Людовик VI (1108-1137), а последнее - КарлХ после своей коронации в 1825 г. Марк Блок показал, что «сакральность королевской власти» покоилась на безоговорочной вере в чудо, являвшейся составной частью тогдашней «всеобщей» (и элиты, и народа) ментальности; вера эта не позволяла сомневаться в наличии одного дара у тех особых мирян, которых именовали королями.

Помимо чудотворных способностей королей, сакральность королевской власти во Франции покоится на одном из существеннейших моментов церемонии коронования, а именно на помазании принесенным с неба елеем. Это помазание отличает короля Франции от прочих христианских монархов, делая его поистине наихристианнейшим королем. Елей, которым его помазывают во время коронации в Реймсе, - не просто елей, освященный благословением высокого церковного иерарха, совершающего богослужение во время церемонии; это чудотворная жидкость. Король Франции воистину помазанник Божий. Следовательно, с IX по XVII в. христианская легенда о «священной королевской власти» сохраняет свой исходный образец. В IX в. Реймсский архиепископ Хинкмар записывает легенду, благодаря которой помазание божественным елеем становится неотъемлемой частью коронационной церемонии. Легенда эта гласит, что в конце VI в. голубь (Святой Дух) принес сосуд, содержащий божественный елей; этим елеем святой Ремигий крестил Хлодвига, и с тех пор священный сосуд хранится в Реймсском соборе; елей из сосуда используется для помазания королей Франции. Английские короли, стремясь не отстать от королей французских, распространили в начале XIV в. легенду, согласно которой во второй половине XII в. сосланный во Францию Томас Бекет получил от Святой Девы фиал с божественным елеем, предназначенным для помазания пятого короля Англии, считая от правившего тогда Генриха II, то есть для короля Эдуарда. Наконец, когда в 1594 г. Генрих IV вынужден был принять помазание в Шартре, ибо Реймс находился в руках Лиги, из аббатства Мармутье, что возле Тура, в Шартр был доставлен елей, который, согласно преданию, в конце IV в. ангел принес с неба святому Мартину для исцеления ушибов, причиненных при падении, вызванном кознями дьявола. Ранее елеем из священного сосуда из Мармутье был соборован умирающий Людовик XI.

Бернар Шевалье (Bernard Chevalier. Les Bonnes villes. Aubier, 1982) посвятил свой обстоятельный труд изучению добрых городов Франции. Горожане, проживавшие в этих городах, обладали достаточным влиянием и богатствами, чтобы наряду с духовенством и дворянством представлять королевство, точнее, его «третье сословие» (untroisieme Etat). Жители добрых городов являлись не столько подданными, сколько партнерами короля Франции, стремившегося заручиться их поддержкой в проведении своей военной и налоговой политики; вынужденные уважать дарованные городам привилегии, короли тем не менее никогда не упускали возможности подчинить жителей своей воле. Термин etat, употребляемый для обозначения «городского сословия», появляется в XIII в., его распространение связано с возрастанием роли городов и увеличением их количества; к началу XVII в. термин утрачивает свое «городское» значение.

Так где же здесь «промежуточный период», о котором упоминали в эпоху Ренессанса?

Сохранность базовых общественных структур позволяет говорить о наличии неразрывных связей, скрепляющих европейское общество на протяжении пятнадцати веков, с IV по XIX в.

Маркс предложил свой подход к решению вопроса периодизации Средневековья, привязав его к понятию феодального способа производства. Не вдаваясь в подробности, следует признать небезосновательность концепции, соединившей способ производства с экономическим укладом и социальными структурами. Феодальный способ производства обусловлен, по Марксу, неравноправным договором между сеньором и теми, кто его содержит (прежде всего крестьянами); следствием этого неравноправия является обращение львиной доли прибавочной стоимости в феодальную ренту, следовательно, конечной целью становится не расширение производства, а простое воспроизводство затраченного. Согласно этой точке зрения, Средневековье приравнивается к феодализму и, соответственно, располагается между Античностью с характерным для нее рабовладельческим способом производства и Новым временем, где определяющим способом производства является капиталистический. Такое феодальное Средневековье занимает временное пространство между падением Римской империи и промышленным переворотом.

Период Средневековья также можно определить, исходя из доминирующей идеологии; не отражая материальную инфраструктуру общества и не являясь духовным двигателем его истории, идеология тем не менее представляет собой одну из существеннейших деталей Функционирования общественного механизма. Долгое Средневековье — это эпоха господства христианства, являющегося одновременно и религией, и идеологией и находящегося в чрезвычайно сложных отношениях с феодальным миром, который оно оспаривает и утверждает единовременно.

Разумеется, это не означает, что сегодня христианство умерло или умирает; однако начиная с ХЕК столетия оно стало утрачивать ту ведущую роль в обществе, которую исполняло с IV по XIX в., а именно роль творца идеологии, принадлежавшую ему почти монопольно. Отсюда — невозможность серьезного изучения Средневековья в отрыве от исследования деятельности Церкви и влияния религии. Долгое Средневековье характеризуется прежде всего борьбой двух, почти равных по могуществу сил — Бога и Сатаны, хотя теоретически второй находится в подчинении у первого; сражение это происходит в человеке и вокруг человека. Долгое феодальное Средневековье — это борьба Дьявола и Господа Бога. Сатана рождается вместе со Средними веками и вместе с ними умирает.

Долгое Средневековье можно также определить на основании менее глобального подхода, нежели тот, который используется в двух вышеприведенных мною концепциях.

Долгое Средневековье вполне возможно представить как период, во время которого на Западе возникает (или же туда возвращается) трехфункциональная схема, выведенная Жоржем Дюмезилем; первые попытки сформулировать эту схему были сделаны в IX в. в Англии, а в XI в. она восторжествовала и обрела классическую формулировку: «oratores, bellatores, laboratores», «те, кто молятся», «те, кто сражаются», «те, кто работают», то есть священники, воины и крестьяне. Схема эта, положенная в основу деления общества, просуществовала до созыва депутатов от трех сословий в канун Французской революции. После промышленной революции утверждается совершенно иное трехфункциональное деление общества, а именно разработанное экономистами и социологами деление на занятых в первичной, вторичной и третичной сферах деятельности.

Если говорить о средствах передвижения и о контроле над пространством, то Средневековье окажется долгим временем телеги и лошади, заменивших в свое время тягловую силу людей и волов, а затем, в XIX в., уступивших место железной дороге.

Если поставить во главу угла здравоохранение, то Средние века будут представлять собой период, начавшийся разрушением античной системы общественной гигиены (термы) и завершившийся созданием современной больницы; это период лекарей-колдунов, страдающего и презираемого тела, время, не знающее ни стадионов, ни спорта, эпоха появления госпиталей, служивших сначала убежищами, а затем местами изоляции, но отнюдь не лечения.

С точки зрения культуры Средневековье - это период между исчезновением античных школ и введением всеобщего школьного образования в XIX столетии, время медленного освоения грамоты, период веры в чудеса, эра длительного диалога между культурой ученой и культурой народной, диалога, не исключающего ни борьбу, ни заимствования. Это время повествования, устного или письменного, время рассказа, «примера», поучительного анекдота, завещанного в IV в. восточными монахами Западу, время «бродячих» сюжетов, распространившихся в период между апофегмами отцов-пустынников и сборниками сказок XIX столетия, собранных фольклористами, пожелавшими оживить «спящую красавицу» народной фантазии; с XII по XVIII в. «бродячие» сюжеты пользуются особой популярностью: таков, к примеру, сюжет об ангеле, принявшем образ отшельника, который впервые появился в фаблио XII в., а затем был воспроизведен в повести Вольтера Задиг 1.

Разумеется, долгое Средневековье может и должно быть разделено на промежуточные периоды. Например, можно выделить раннее Средневековье (с IV по IX в.), включающее в себя позднюю Античность и становление феодальной системы; классическое Средневековье (с Х по XIV в.), время великого подъема, к которому следует свести собственно Средневековье, если мы хотим сохранить его узкое определение; позднее Средневековье, или время кризисов, потрясших Европу в XIV—XVI вв.; эпоху абсолютной монархии, приведшей к угасанию феодального строя, завершившего свое существование в период между Английской и Французской революциями; время «укомплектованного мира» (определение Пьера Шоню), начавшееся завоеванием Нового Света, куда устремилась вся Европа со своими кораблями, предпринимателями, солдатами и миссионерами, и завершившееся промышленным переворотом.

Можно, вслед за Кшиштофом Помьяном 2 отказаться от любой попытки периодизации, ибо, по удачному выражению Витольда Кулы, каждая эпоха представляет собой «сосуществование асинхронизмов», цепочек исторических событий, пребывающих в разных временных измерениях относительно друг друга. А можно обратиться к моделям, этим вспомогательным инструментам историка, используемым при объяснении исторических процессов, и прежде всего к главной из них — к модели феодального строя, иначе говоря — феодализма. Ведь эта модель по-прежнему действует внутри долгого Средневековья!

Чем концепция долгого Средневековья интересна сегодня и что, в частности, она дает западному обществу?

Прежде всего, введение понятия долгого Средневековья лишает смысла противопоставление между двумя одинаково неверными образами узко понимаемого Средневековья: образом мрачным, олицетворяющим «темные времена», и образом позлащенным, олицетворяющим идиллическую эпоху веры, гармоничного развития общественного организма, отразившегося в создании корпоративных содружеств, в расцвете чудесного искусства, рожденного народом. Вряд ли кто-нибудь рискнет сделать из Средневековья, начавшегося нашествием варваров, идеальное время; но кто станет отрицать, что Средневековье, завершившееся эпохой Просвещения, было эрой великого прогресса? Долгое Средневековье позволяет лучше понять честолюбивые устремления людей той эпохи, бывшей эпохой голода и великих эпидемий, нищих и костров, но одновременно эпохой соборов и замков, эпохой, когда изобрели (или открыли) город, университет, наемный труд, вилку, меховую одежду, солнечную систему, кровообращение, терпимость и т. д.

Наконец, вспомним, что процесс утверждения цивилизации, такой, каким его описывает немецкий социолог Норберт Элиас, находится всего лишь в начальной его стадии, несмотря на угрозу нового апокалипсиса, ядерного самоуничтожения. Это долгое путешествие, завершение которого видится в чрезвычайно отдаленной перспективе, похоже, лучше приспособлено к хронологии, увиденной сверху, к замедленному ходу истории, когда эволюция глубинных структур, как материальных, так и ментальных, значит больше, чем стремительный ход событий, лежащих на поверхности.

И наконец, долгое Средневековье отвечает интересам и всех тех, кто сегодня увлечен историей Средних веков; эпоха Средневековья — это наши корни, наше рождение, наше детство, наша мечта о простой счастливой жизни, мечта, с которой так трудно расставаться. По словам Петера Ласлета, Средневековье — это «мир, который мы потеряли», время наших дедушек и бабушек, ностальгическую память о котором мы продолжаем сохранять. Это наше Средневековье, с которым нас по-прежнему связывает прочная нить устной традиции.

Примечания

* Europe, N2 654, Le MoyenAgemaintenant, octobre 1983, pp. 19-24.

1 Cl. Bremond, J. Le Goff, J. -Cl. Schmitt. L"«Exemplum», Typologie des sources du Moyen Age occidental, fasc. 40. Toumhout, 1982.

2 Kr. Pomian. Periodisation // La Nouvelle Histoire, ed. J. Le Goff, R. Chartier, J. Revel. Paris, 1978, pp. 455-457.

. Людовик IX Святой. М., Ладомир, 2001

Жк Ле Гофф, которому 1 января 2014 исполнилось 90 лет, хотя бы в силу одного этого — патриарх французской медиевистики. Его «доминирование» в «школе Анналов» длится дольше, чем у любого из его предшественников — Люсьена Февра или Фернана Броделя. Продвигаемая им программа исследования ментальностей нашла признание во всем мире и используется в самых разных сферах исторической науки. И по сей день за его авторством или под его редакцией выходят интересные и насыщенные материалом книги. Скажем, совсем недавно вышла интереснейшая книга Ле Гоффа , в которой он ставит под сомнение преувеличение роли денег и рынка в и предлагает понимать хозяйство этой эпохи в ключе теории Карла Поланьи — как социально интегрированное, в котором экономика не обособлена от общества, органично вживлена в него.

При всем при том — я недолюбливаю Жака Ле Гоффа — его метод и большинство его идей. И книга о Людовике Святом, которая, если судить по позитивистским критериям, составляет самый объемистый вклад Ле Гоффа в медиевистику, хорошо иллюстрирует причину моей неприязни. Прежде всего, от большинства работ Ле Гоффа (за исключеним разве что первой классической книги «Цивилизация средневекового Запада») веет изрядной интеллектуальной и литературной скукой. Ле Гоффу совершенно не присуща та острота и афористичность стиля, которая была характерна для Фернана Броделя (его предшественника и оппонента в школе «Анналов») или утонченное смысловое письмо Жоржа Дюби. Этот недостаток (в конечном счете, историк, даже французский, не обязан быть непременно великим писателем) мог бы быть искуплен исчерпывающим педантизмом в изложении темы, но не тут-то было. Это довольно вязкое изложение, тонущее в разнокалиберном материале, когда какая-то деталь излагается очень подробно (что простительно), а тот или иной существенный сюжет едва заслуживает полупрезрительного упоминания (что совсем не простительно). Наконец, автор изрядно пристрастен в своем изложении, пристрастен к своему герою. Но в этой пристрастности нет настоящей страсти. Скорее он устало констатирует, что за время работы над книгой сумел полюбить Людовика Святого, но все-таки и любил и ненавидел.

Предметом ненависти Ле Гоффа оказывается, всё то, что составляет специфичность человеческого и политического облика этого короля — это его аскетический идеал, нетерпимость и движение к нравственному порядку «всё более строгому и слепому» (с. 667). Другими словами, Ле Гофф ненавидит Людовика Святого за то, что он сумел стать святым. В этом есть элемент личного сведения счетов с религией человеком получившим религиозное воспитание, но ставшим агностиком. Но сводить счеты можно тоже по разному. Хотя бы с элементарной интеллектуальной и человеческой честностью. Вот эта честность у Ле Гоффа присутствует в отношении Людовика Святого не всегда.

Книга состоит из трех частей. Меньшая, первая, представляет собой сквозное изложение основных моментов исключительно яркой жизни Людовика Святого (1214-1270). Вот 12-летний мальчик остается сиротой на руках у матери — фанатичной католички Бланки Кастильской, которую однако не минуют обвинения в прелюбодеянии, распускаемые знатью, желающей перехватить у неё регенство. Значительная часть баронов демонстративно игнорирует его коронацию, а затем король-отрок и мать оказываются отрезаны мятежниками от Парижа и их выручают горожане, ставшие живой стеной, за которой король смог въехать в Париж. Долгие войны с мятежниками и английским королем из которых молодой Людовик и Бланка выходят победителями. Превращение Парижа в столицу наук и искусств, а главное — религии, одновременно и Иерусалим и Афины Запада, благодаря покровительству Парижскому университету и приобретению Тернового Венца Господа, для которого Король строит прекрасную часовню Сен-Шапель, состоящую из света витражей. Тяжелая болезнь — и решение Людовика отправиться в Крестовый Поход, так пугающее мать — она знает, что больше с сыном не увидится. Путешествие по морю и высадка в Египте, где король первый ступает на берег и бросается на сарацин, тяжелая война в Египте (она подробнейше описывается Жуанвилем, а вот Ле Гофф останавливается на ней очень кратко), полное поражение, плен Короля и немногих выживших после бойни, уплата выкупа, при которой Людовик запрещает своим слугам обманывать сарацин даже в малом — настолько он высоко ценит свое слово и настолько он чужд всякой лжи.

Св. Людовик отправляется в крестовый поход

Несколько лет борьбы за укрепление положения крестоносцев в Палестине, и возвращение на Родину. Новый Людовик, после Крестового Похода, — это король, который стремится искоренить несправедливость и грех в своем королевстве через Великие Ордонансы,- он запрещает азартные игры и проституцию, сурово карает за богохульство, реформирует управление Парижа, вручив должность прево знаменитому Этьену Буало, вводит новую устойчивую монету и более справедливый порядок в судах, сам судит под Венсенским дубом (точнее — выслушивает жалобы, судят его слуги — профессионалы), на примере суда над бароном де Куси, казнившим трех юношей, вторгшихся в его владения, Людовик показывает, что его правосудие не пощадит даже самого знатного — барон с трудом избежал смерти, король преследует иудеев, в частности — Талмуд, и поддерживает инквизицию, покровительствует монашеским орденам, особенно братьям-миноритам — францисканцам и доминиканцам. Его самого воспринимают как короля-минорита — настолько он сам скромен в одежде и еде, всегда готов служить нищим, собственными пальцами вкладывает еду в уста прокаженных, а при посещении аббатств его приходится отговаривать от омовения ног монахам. Он — верный сын Церкви, но, в то же время, всегда решительно ставит препятствия на пути властных притязаний Папства. Он — король-миротворец не начавший в Европе ни одной войны, мирящий императора с папой, английского короля Генриха III с подданными. Он даже соглашается вернуть Генриху некоторые из земель, которые прежде завоевал Филипп Август, но принимает за них вассальный оммаж. Наконец, Людовик увенчивает свою жизнь мученичеством — он отправляется в новый крестовый поход в Тунис, рассчитывая обратить тамошнего эмира, и закономерно умирает от мучительной болезни под стенами Карфагена. Его кости вываривают в воде и вине и отправляют во Францию, где они становятся святыми мощами. Четверть века тянется процесс его беатификации и канонизации (всем почему-то кажется, что это ужасно долго), и вот уже король при жизни многих из тех, кто его знал, прославляется как Святой. Отныне он — небесный патрон Франции и королей. Когда казнят Людовика XVI расходится предание о возгласе присутствующего при казни священника: «Сын Людовика Святого, вознесись на небеса!»

Большинство французов прекрасно знает этот нарратив о Людовике Святом и ничего принципиально нового Ле Гофф к нему не добавляет и ничего не отнимает, хотя у него присутствует ряд ярких оригинальных мыслей, касающихся не столько личности короля, сколько характеристики эпохи.

Однако задача Ле Гоффа не столько в том, чтобы написать традиционную биографию, сколько в том, чтобы «деконструировать» Людовика Святого методами постструктуралистской критики, проанализировать миф, литературную фикцию, сросшуюся с биографией. Этому посвящена вторая часть книги «Производство памяти о Людовике Святом», где рассматриваются источники из которых мы можем почерпнуть информацию о святом короле. Это и документы королевских архивов, и жития, и материалы процесса по канонизации, французские и иностранные хроники, записки самого Людовика Святого обращенные к сыну с поучением о том, как править королевством. И, наконец, сногсшибательные захватывающие мемуары одного из близких Людовику людей — сенешаля Шампани Жана Жуанвиля «Книга благочестивых речений и добрых деяний нашего святого короля Людовика» . Это яркие, сочащиеся жизнью картины и характеристики, написанные средней руки рыцарем с великолепным литературным талантом — ясностью зрения, наглядностью слога, великолепной памятью (даже если допустить, что иногда Жуанвиль достраивает эту память столь же живым и ярким воображением).

Нет сомнения, что Ле Гоффу было бы проще ориентироваться на концепцию Людовика как «короля общих мест» (с. 353) — составленного из официальных формул канонизации, сравнений с библейским благочествым царем Иосией (это сравнение служило жизненным сценарием для характеристики Людовика, возможно — осознанным), из парадного лицемерия окружающих и самого короля. Но Жуанвиль ощутимо ломает этот ход — даже если задать самые строгие вопросы: не привирает ли он, не досочинил ли он, или даже кто-то другой, роман по мотивам сухих старческих воспоминаний, всё равно, даже если взять на вооружение самый отчаянный гиперкритицизм, — остается нерастворимый остаток, который Ле Гофф признает. Жуанвиль показывает нам личность (как бы не пытался автор оспорить сам концепт «личности» применительно к средним векам) короля, одновременно подтверждая большинство традиционных топосов и иллюстрируя их такими примерами, которые не могут быть выдуманы и которые слишком нетипичны и неэтикетны.

§582
Мы узнали, что король собственноручно похоронил христиан, убитых сарацинами, о чем сказано выше; и сам носил разложившиеся, источавшие зловоние тела, дабы опустить в вырытые ямы, не затыкая себе носа, когда другие затыкали. Он созвал отовсюду рабочих и повелел обнести город высокими стенами и мощными башнями. И когда мы прибыли в лагерь, то обнаружили, что король сам уже определил места, где нам жить: мне он отвел место подле графа д’Э, так как знал, что тот любит мое общество.

§583
Я расскажу вам о шутках, которые проделывал с нами граф д’Э. Я обзавелся домом, где обедал со своими рыцарями при свете из открытой двери. Дверь же выходила в сторону графа д’Э; и он, будучи очень ловким, изготовил маленькую баллисту, из которой стрелял в дом; он выжидал, когда мы садились обедать, и устанавливал свою баллисту так, чтоб вести стрельбу по нашему столу, и стрелял из нее, разбивая кувшины и стаканы. Я запасся курами и каплунами; и не знаю, кто дал ему молодую медведицу, которую он выпускал на моих кур; и она прикончила дюжину их, прежде чем туда пришли; и женщина, которая за ними смотрела, колотила медведицу своей прялкой.

И вот здесь, в третьей части, посвященной детальному разбору и анализу личности Людовика Святого по её аспектам и начинается титаническая борьба Ле Гоффа с собственным материалом, которую маститый историк, на мой взгляд, проигрывает. Ле Гофф старается всячески растворить Людовика в литературном этикете, уязвить его за слабости (например, слишком холодное отношение к жене), обличить в отступлениях от политкорректности, скомпрометировать его аскетическую практику, но король каждый раз удивительным образом переживает встречу с критической пилой Ле Гоффа, оставаясь целым и невредимым. Порой автору приходится откровенно манипулировать читателем, чтобы получить желаемый критический эффект.

Например, он всячески старается преуменьшить роль Людовика как интеллектуала, как духовного лидера «новых Афин», которыми стал Париж в его эпоху. Оказывается, что и его влияние на архитектуру и живопись было незначительным, и те интеллектуалы, которых он ближе всего держал к себе — Робер де Сорбон и Винцент Бове, не были великими интеллектуалами. В общем король жил в эпоху великого культурного подъема, но не творил его. Достигается такое впечатление о Людовике при помощи манипуляций в изложении — Ле Гофф долго останавливается на том на что Людовик не повлиял, на разоблачении тех или иных мифов (например, не находящей в средневековых источниках подтверждения легенде о том, что король велел записать мысль за Фомой Аквинским). А затем галопом проскакивает мимо тем, причастность к которым Людовика несомненна. Всего несколько слов об архитектурной и иконографической программе Сен-Шапель, чуда света, которому до сих пор удивляется каждый, кто оказался в Париже и решил посмотреть что-то кроме Эйфелевой Башни. Оказавшись один раз в Сен-Шапель невозможно не полюбить Людовика Сятого и не заинтересоватья его личностью. Для Людовика строительство и украшение этой часовни, куда он поместил великую святыню христианского мира — Терновый Венец Спасителя — было делом исключительно важности. И трудно предположить, что он не обговорил с архитекторами, строителями и художниками каждую деталь. Сен Шапель, в которой «готика света» доходит да своей кульминации — несомненный памятник мировидения самого короля. Ле Гофф разделывается с этим парой абзацев, возвращаясь к тому, чего Людовик не делал.

Сен-Шапель

От легенды о Короле Людовике и Фоме Аквинском Ле Гофф отделывается слишком поспешно: «Предание согласно которому он пригласил за стол Фому Аквинского *** представляется мне почти наверняка легендой» (с. 448).

Напомню эту легенду читателям в знаменитом перессказе Гилберта Кийта Честертона в его эссе «Святой Фома Аквинский» из которого, думаю, большинству русских читателей эта и известна:

«Упирающуюся громаду, погруженную в раздумье, доставили в конце концов ко двору, в королевский пиршественный зал. Можно предположить, что Фома был изысканно-любезен с теми, кто к нему обращался, но говорил мало, и скоро о нем забыли за самой блестящей и шумной болтовней на свете - французской болтовней. Наверное, и он обо всех забыл; но паузы бывают даже во французской болтовне. Наступила такая пауза и тут. Уже давно не двигалась груда черно-белых одежд - монах, нищий с улицы, похожий на шута в трауре и совсем чужой в пестроте, сверкании и блеске этой зари рыцарства. Его окружали треугольные щиты, и флажки, и мечи, и копья, и стрельчатые окна, и конусы капюшонов - все остроконечное, острое, как французский дух. А цвета были веселые, чистые, и одежды богатые, ибо святой король сказал придворным: «Бегите тщеславия, но одевайтесь получше, дабы жене было легче любить вас».

И тут кубки подпрыгнули, тяжелый стол пошатнулся - монах опустил на него кулак, подобный каменной палице, и взревел, словно очнувшись: «Вот что образумит манихеев!»

В королевских дворцах есть свои условности, даже если король - святой. Придворные перепугались, словно толстый монах из Италии бросил тарелку в Людовика и сшиб с него корону. Все испуганно смотрели на грозный трон, где сотни лет сидели Капеты, и многие охотно схватили бы черного попрошайку, чтобы выбросить в окно. Но Людовик, при всей своей простоте, был не только кладезем рыцарской чести и даже источником милости - в нем жили и французская галантность, и французский юмор. Он тихо сказал придворным, чтобы они подсели к философу и записали мысль, пришедшую ему в голову, - наверное, она очень хорошая, а он, не дай Бог, ее забудет».

Вдумаемся еще раз. Существует предание о встречи двух величайших людей своей эпохи — великого святого короля и великого теолога-схоласта, изучение трудов которого обязательно для любого философа. Такая встреча была вполне вероятной, поскольку в 1255-59 и 1269-70-м король и знаменитый уже тогда богослов находились в одном городе. Предположение, что король совсем не проявил интереса к тому, чье имя гремело по всей Европе и с уважением произносилось папами — крайне маловероятно. Но как-то конкретно об этой вероятной встрече говорит только легенда о восклицании Фомы. Её можно не принимать, но её надлежит исследовать и от неё неприлично отмахиваться одной фразой.

Ле Гофф полностью в своем праве отвергать и считать фикцией эту легенду, не имеющую подтверждений в современных Людовику источниках. Но он проявляет источниковедческую небрежность, указывая (с. 448) как на её источник на французского историка церкви Тиллемона (1613-1698), утверждающего её без ссылки на первоисточник:

«Я слышал, что святой Фома, вкушая однажды за столом Людовика Святого, сидел какое-то время молча, да вдруг как завопит: «Я изобличил манихеев», и счел это прелестным» (Le Nain de Tillemont. Т V. P. 337).

Однако, как можно судить, существует более ранняя итальянская иконографическая традиция, где присутствует сюжет этой легенды. У моденского мастера Бартоломео дельи Эрри (1447–1482) есть работа . Эта картина, написанная для церкви св. Доминика в Модене, разрушенной в 1721 году, находится сейчас в частной коллекции и выставлялась в 2013 году на аукционах. Она входит в житийный цикл картин, посвященных св. Фоме, наряду с «Диспутом св. Фомы с еретиками» (Музей изящных искусств Сан-Франциско), «Проповедью св. Фомы в присутствии папы Григория Х» и «Явлением св. Фоме апостолов Петра и Павла» (Музей «Метрополитен»). Эта серия картин-икон функционально сопоставима с житийными клеймами на православных иконах, то есть показывает основные значимые для церковного предания моменты Жития святого. Наличие такой картины середины XV века говорит и о наличии письменного источника — Жития — на который опирался живописец. То, что он базировался на устном предании — не исключено, но маловероятно. Еще раз подчеркну — серия Бартоломео дельи Эрри показывает ключевые моменты жития Фомы. А это значит, что легенда о застолье св. Фомы и св. Людовика рассматривалась как одна из опорных для жития Фомы уже в XV веке, что заставляет отнести её рождение по меньшей мере к XIV веку.

Легенда от этого остается ничуть не менее легендарной, но, по крайней мере, моё указание (уверен, впрочем, что рецензенты Ле Гоффа во Франции давно уже отметили этот момент) освобождает её от статуса литературной фикции XVII века, приписанного ей автором книги.

Bartolomeo degli Erri, Active in Modena 1430-1479,
St. Thomas Aquinas at the table of King St. Louis.

Более известна работа швейцарского живописца Никлауса Мануэля по прозвищу Дёйча (1484-1530). Его картина « и Людовик Святой» (ок. 1515 г. Музей Искусств Базеля) хорошо известна. На ней изображен классический сюжет именно в том виде, в котором он рассказан у Тиллемона. Св. Фома, увлеченно рассказывающий о чем-то собрату. Голубь, символизирующий вдохновение от Святого Духа. Прилежный королевский писец, записывающий идею, пришедшую в голову знаменитому схоласту. Задумчивый густобородый король, более похожий на библейского царя.

Никлаус Мануэль Дёйч. «Фома Аквинский и Людовик Святой» (ок. 1515?)

Как видим, перед нами почтенная житийная и иконографическая традиция и создавать у читателя впечатление, что речь идет об одной случайно брошенной фразе Тиллемона, не подкрепившего её ссылкой (как, думаю, уже очевидно читателю, потому, что речь идет об общеизвестной легенде), по меньшей мере некорректно по отношению к читателю. Особенно по отношению к не имеющему возможность специально изучить этот сюжет. У такого читателя создается устойчивое впечатление, что легенда появляется только в XVII веке и других источников кроме слов Тиллемона для нее нет.

При этом, впрочем, обвинить Ле Гоффа прямо во лжи тоже невозможно — он не говорит нигде, что слова Тиллемона — единственный источник этой легенды. Он просто «отмахивается» от неё, а цитату из Тиллемона, в случае прямого вопроса, можно интерпретировать просто как иллюстрацию разъясняющую суть предания. И вновь перед нами оптическая манипуляция читателем. Почтенная житийная легенда благодаря недосказанностям предстает как неподкрепленное высказывание допотопного историка.

Можно, конечно, предположить, что в данном случае у Ле Гоффа не погрешность, а метод. Но в этом случае речь идет не о методе исторического исследования, а о методе чего-то прямо противоположного.

Таким же приемом «нивелирован» случай с приглашением Людовиком ко двору другого крупного интеллектуала — величайшего францисканского богослова эпохи — св. Бонавентуры. От этой темы Ле Гофф тоже отмахивается. «Если он пригласил ко двору святого Бонавентуру, то для того, чтобы тот читал проповеди пасторского характера» (с.448) — всё.

Эти мимоходом брошенная фразы по важнейшим проблемам биографии Святого Людовика могли бы послужить хрестоматийным примером для работы «как врут историки», посвященной тому, как, не говоря ни слова прямой лжи, историк может манипулировать «оптикой» читательского восприятия, произвольно изменяя объемы существенного и несущественного. И вот уже Святой Людовик из друга великих богословов, преподававших в его время в его столице в покровительствуемом им университете, превращается в случайного персонажа в интеллектуальной истории.

Такую же борьбу как с Людовиком-интеллектуалом, Ле Гофф затевает и с Людовиком-святым аскетом. Здесь его положение сложнее, поскольку аскетическая система короля хорошо известна. И тогда Ле Гофф пытается её растворить в «общих местах». Приемы, к которым он при этом прибегает, так же далеки от методологической честности. Он со всем тщанием выписывает данные о меню короля, о том, что он ел, что не ел, что любил (например фрукты). Из этого рассказа рисуется образ мирской аскезы, далекой от фанатизма (за чем следили духовники, знавшие об очень слабом здоровье короля), но впечатляющей по силе — мало кто из мирян способен сегодня к такой самодисциплине. Король любит рыбу и дорогих ему францисканцев угощает прекрасной щукой, но сам, в постные дни, ограничивается мелкой рыбешкой. Напротив, его привязанность к мясу незначительна. Его отношения с вином описываются формулой — что никто никогда не видел, чтобы кто-то до такой степени разбавлял вино водой. Как рассказывает Жуанвиль:

§23
Вино он разбавлял, поскольку сознавал, что неразбавленное может причинить вред. На Кипре он меня спросил, почему я не добавляю в вино воды; и я ему передал то, что мне говорили лекари, уверявшие, что у меня крупная голова и крепкий желудок и пьянеть я не буду. А он мне отвечал, что они меня ввели в заблуждение, ибо если я не приучусь к этому в молодости и захочу разбавлять вино в старости, меня одолеют подагра и болезнь желудка, от которых я никогда не избавлюсь; а если я и в старости буду пить чистое вино, то буду каждый вечер пьян, а напиваться почтенному человеку весьма постыдно.

И вот всё это Ле Гофф пытается обнулить текстом «Жизни Карла Великого» Эйнхарда в котором сообщается, что Карл был умерен в еде, чрезвычайно любил жаркое из дичи (Людовик, напомню, не охотился вообще), а вина выпивал не более трех бокалов.

«Один единственный текст возвращает нас к обобщению, нормативному общему месту… Заменим жаркое рыбой, подольем воды в вино, отменим дневной сон — и вот в застолье уже не Карл Великий, а Людовик Святой» (с. 482-483).

С тем же успехом можно заменить XX век XIX-м, Жака Ле Гоффа — Адольфом Тьером (тоже, ведь, историк) и осудить почтенного автора за расправу над участниками Парижской Коммуны. Перед нами жульничество, манипуляция, граничащая с фоменковским превращением Батыя в Юрия Даниловича Московского и если ей и есть объяснение, то только в том, что современные французские стандарты политкорректности позволяют любую степень нечестности, если речь идет о «борьбе с религиозными предрассудками». «А ел ли Людовик Святой?» (с. 483) — задается вопросом автор. Ответить на это можно только встречным вопросом: «А историк ли Жак Ле Гофф?».

Кстати, об ответе вопросом на вопрос. Столь же анекдотичные развороты имеет и тема «иудеи и Людовик Святой». В свое время, когда я раскрыл эту книгу на полке книжного магазина, я, на свое несчастье, нарвался именно на данную главу и этот факт отдалил мое знакомство с этим трудом на 12 лет. Ле Гофф обрушивается на Людовика Святого с прямо-таки прокурорскими обвинениями за антииудейскую политику. Хотя если смотреть на приводимый им материал честно (несомненное достоинство Ле Гоффа в том, что он все-таки не скрывает от читателя исходные факты и источники и сам дает возможность опровергнуть свои выводы), то мы обнаружим следующее: во-первых, экономическая роль иудейской общины во Франции той эпохи была действительно огромна и большое количество купцов, рыцарей и даже монастырей запутались в долгах у ростовщиков-евреев; во-вторых, Людовик Святой в отличие от многих других французских королей, не прибегал к ограблению и еврейским погромам к личной выгоде и выгоде казны, для него евреи не были «свиньей-копилкой», которую разбивают в нужный момент — он прибег к практике captio присвоения денег евреев (скорее всего в форме обложения и конфискации в пользу короны ростовщических процентов) лишь однажды, накануне крестового похода — и еще раз в его отсутствие, в 1253-54, прокатилась волна изгнаний, но вернувшись из похода в 1257 Людовик назначил специальную комиссию по исправлению злоупотреблений по отношению к евреям — достаточно сравнить это с грабежом евреев Филиппом Августом или репрессиями Филиппа Красивого, чтобы понять — и здесь Людовик Святой следовал принципу честности, которому не изменял всю свою жизнь; в-третьих, антииудейская политика Людовика, в частности, преследование Талмуда, ничем не выделялась из его общей политики против богохульства. Сам же Ле Гофф приводит выразительный пример — допрошенный по делу о богохульстве в Талмуде раввин Иехиль Парижский заявил, что Иешуа Га Ноцри Талмуда — это, якобы, не Иисус Евангелий, что, подобно тому, как во Франции много Людовиков, так и в Палестине тогда было много Иисусов. «Замечание тем более ироничное, что имя Людовик встречалось в то время во Франции помимо династии Капетингов весьма редко и другие Людовики чаще всего оказывались обращенными иудеями, которых убедил креститься сам король, дав им, как принято, свое имя в качестве крестного отца» (с. 606-607). То есть раввин, фактически, лжесвидетельствовал и насмехался над христианами. Талмуд действительно содержал и содержит чрезвычайно резкие выпады оскорбительные против Иисуса, и это тот самый Иисус, которого христиане почитают Господом и Христом, воплощенным Сыном Божьим. То есть с точки зрения Людовика это была такая же богохульная книга, как та уличная божба и богохульство за которые он готов был карать. Никакой выраженной антииудейской, тем более — антисемитской (напротив, он заботился о крещении евреев и с радостью ему способствовал — это Ле Гофф охотно отмечает) Людовик не проводил — осуществлявшаяся им дискриминация была встроена в общекатолический контекст, причем скорее следовала за политикой Папства, чем опережала её. Невозможно, скажем, сравнить преследования иудеев с гораздо более жестокими преследованиями еретиков-альбигойцев.

И так, глава за главой, тема за темой, Ле Гофф пытается либо «редуцировать» личность Людовика Святого к общим местам, либо обвинить его в ограниченности, фанатизме, некомпетентности, иногда «снизойдя» к нему и признав некоторые его достоинства, так что, в итоге, возникает вопрос — как вообще мог такой удивительно ничтожный человек вызывать восхищение у всех окружающих, четыре десятилетия стоять во главе королевства, подарить ему мир и расцвет, столько всего создать, пользоваться всеобщим уважением при жизни и быть прославленным как святой после смерти.

Странная слепота Ле Гоффа в том, что касается индивидуальности Людовика, порой доходит до странностей. Например, он ухитряется не заметить в приводимых им же цитатах такой характерной черты именно индивидуальной психологии Людовика, как кинестетическое восприятие слов.

§32
Однажды, когда король был в веселом настроении, он сказал мне: «Ну-ка, сенешал, докажите, что благоразумный (preudomm) человек лучше набожного (béguin)». По этому поводу начался спор между мной и мэтром Робером. После нашего долгого спора король высказал свое мнение и говорил так: «Мэтр Робер, я бы охотно согласился обладать истинным благоразумием, оставив за вами все остальное. Ибо благоразумие -- столь великое и доброе достоинство, что достаточно лишь произнести это слово, чтобы уста преисполнились благодатью

§33
И говорил он, что дурное дело - брать чужое. «Ибо возвращать чужое так тягостно, что даже одно произношение слова «возврат» дерет горло своими звуками «р» как грабли дьявола, который всегда мешает тем, кто хочет вернуть чужое добро; и это дьявол делает очень ловко, подстрекая и крупных ростовщиков и грабителей не отдавать ради Бога то, что они должны были бы вернуть другим».

По большому счету Ле Гофф громоздко и неуклюже, прибегая, порой, к манипуляциям, не столько реконструирует, сколько растворяет память о Людовике Святом, как одном из центральных персонажей французского национального, роялистского и католического мифа. Время от времени он делает намеки, что его «растворение» преследует лишь цель затем «восстановить» эту память очищенной и достоверной, но ничего подобного не происходит. И дело тут не только в тенденции к обману читателя при помощи умолчаний и псевдо-параллелей. Дело в главном конструктивном недостатке Ле Гоффа как исследователя и исторического писателя — ему с трудом даются общие концепции. Те смысловые фигуры, «идеальные типы», без построения которых историк имеет право быть только позитивистом-фактописателем.

Статуя Людовика Святого в Сен Шапель

Та «концепция», под которую попадает фигура Людовика Святого довольно очевидна. Все её элементы были у Ле Гоффа под рукой. Но «ненавидя» по собственному признанию Людовика именно как святого, Ле Гофф эту концепцию пропустил. Людовик стал столь значимым для своей эпохи персонажем потому, что сумел в корне изменить идею королевской святости, святости власти. Для византийского, и западноимперского сознания была характерна идея функциональной святости короля, святости короля как носителя власти, о чем замечательно пишет Эрнст в «Двух телах короля» (М., Издательство Института Гайдара, 2014), которые Ле Гофф цитирует, даже называет великой книгой, но не анализирует всерьез (цитирует он, кстати, и монографию Канторовича о Фридрихе II). Король ex officio — Христос, обладатель полноты даров Божьих, священный царь в силу помазания. Этот элемент самовосприятия чрезвычайно ясно был выражен в самосознании Фридриха II Гогенштауфена — современника Людовика Святого, бывшего последним подлинным императором «Священной Римской Империи» и последним священным королем, короновавшимся, в итоге, как король Иерусалима, выкупленного им у сарацин.

Людовик Святой, несомненно, чрезвычайно высоко ценил и свой королевский сан, и благодать помазания и связанные с нею духовные дары. Однако эта ex officio в его эпоху уже была архаизмом, оказалась чрезвычайно проблематичной из-за ожесточенной войны, которую повело с нею Папство. После Папской Революции эпохи клюнийской реформы и Григория VII Гильдебранда, Папство заявило притязание на сосредоточение в своих руках всей сакральной власти в Христианском мире. Император не может быть наместником Христа, потому что этот наместник — Папа. Именно Папа является тем единственным прямым каналом, который по должности связывает христианский мир с Самим Богом. Никакая конкуренция здесь немыслима. Папство два столетия уничтожало альтернативные сакральные притязания императоров и, в итоге, победило после смерти Фридриха II. Французская монархия была здесь пусть не всегда надежным, но союзником Пап.

Благочестивый ревностный католик, верный сын Церкви (хотя, порой, и оппонент пап в том, что касается королевской прерогативы) Людовик Святой конечно уже не мог мыслить в устаревшей парадигмы святости короля ex officio. И именно его усилия были направлены на то, чтобы создать альтернативу этой концепции, которая, при всем при том, возвеличила бы королевскую власть. Внук оказавшегося под интердиктом Филиппа Августа (которым, несмотря на это, восхищался), Людовик решил сам стать святым (на его языке это называлось «хотел быть безупречным») и освятить своей личностью, своими законами и, наконец, принесением святынь — таких как Терновый Венец — и свое королевство.

Индивидуалистическая святость, индивидуалистическое благочестие короля и в то же время его морализм, обращение к личной назидательности — призваны увлечь подданных к соревнованию с королем в святости (хотя отнюдь не многие, как показывает пример Жуанвиля, могут ему в этом подражать). Людовик переходит от «правого гегельянства» в агиополитике к «левому». Не «всё действительное свято», а «всё святое действительно». Именно поэтому в его окружении столько представителей нищенствующих орденов, строящих свою духовную практику на личной аскезе и индивидуальном пути к святости. Людовику, безусловно, присущ тот дух францисканской радости, который обновил западную цивилизацию в начале XIII века, свернув её от скатыванию к манихейскому либертинажу альбигойцев. Восстановив ценность радости, ценность телесности, ценность богосотворенного мира, Франциск восстановил и ценность аскезы, не как расправы над «грешной плотью», а как инструмента Стяжания Духа. Именно поэтому рядом с Людовиком регулярно оказываются францисканцы тяготеющие к иоахимизму — идеям Иоахима Флорского о том, что грядет новая эра — эра Святого Духа, Третьего Завета. В эпоху Людовика еще не ересь, но просто неортодоксальное живое учение, увлекающее многих именно порывом к действительной святости.

Особенно значительно отмечаемое Жуанвилем влияние на Людовика Гуго Де Диня — строгого францисканца-спиритуала и иоахимита.

§658
Ибо Священное Писание говорит нам, что монах не может жить вне своего монастыря, не запятнав себя смертным грехом, как рыба не может жить без воды. А если монахи, что с королем, говорят, что это якобы тот же монастырь, то я им отвечаю, что это самый обширный монастырь, который я когда-либо видел; ибо простирается он по ту и по сю сторону моря. Если они говорят, что в этом монастыре можно вести строгую жизнь, дабы спасти свою душу, я в этом им не верю; но говорю вам, что вкусил с ними великое множество разных мясных блюд и выпил много доброго вина, крепкого и чистого; потому я уверен, что будь они в своем монастыре, они не жили бы в таком довольстве, в каком живут с королем».

§659
В своей проповеди он наставлял короля, как он должен вести себя, следуя воле своего народа. И под конец своей проповеди сказал, что «прочел он Библию, и книги помимо Библии, и никогда не видывал ни в праведных книгах, ни в книгах язычников, чтобы какое-нибудь королевство или сеньория погибло или сменилась власть, или был свергнут король по какой-либо иной причине, кроме бездействия правосудия». «Пусть же позаботится король, возвращаясь во Францию, - сказал монах, - так вершить правосудие своему народу, чтобы сохранить сим любовь Господа, дабы не лишил его Бог королевства до конца его жизни».

Святость Людовика не атрибут его должности, а продукт его личности, его подвига. Ле Гофф не случайно отмечает в нем «сверхчеловеческие» черты, — не только самобичевание, терпение боли, но и, например, служение прокаженным. Даже в эпоху сравнительной антисанитарии и завышенного порога брезгливости, проказа вызывала абсолютное отвращение. Молодой Жуанвиль, вызывая гнев короля, говорит о том, что предпочел бы совершить тридцать смертных грехов, чем заболеть проказой.

§26
Однажды король позвал меня и сказал: «Я не решаюсь вести, из-за вашего острого ума, с вами наедине разговор о божественных вещах; поэтому я и пригласил этих двух монахов, что здесь находятся, и желаю у вас кое-что спросить». Вопрос был таков: «Сенешал, -- обратился он, - что есть Бог?» И я ему ответил: «Сир, это нечто столь прекрасное, что лучше и быть не может». «Действительно, - вымолвил он, - это хорошо сказано; ибо так написано и в этой книге, которую я держу в руке».

§27
«Хочу еще спросить, - продолжал он, - что бы вы предпочли - стать прокаженным или совершить смертный грех?» И я, никогда ему не лгавший, ответил, что предпочел бы совершить их тридцать, нежели стать прокаженным. И когда монахи ушли, он позвал меня одного, усадил у своих ног и спросил: «Как вы мне давеча это сказали?» И я ему повторил снова эти слова. А он мне ответил: «Вы говорите как безрассудный человек; ибо вы должны знать, что нет более отвратительной проказы, чем смертный грех, потому что душа тогда подобна дьяволу, и посему нет проказы ужаснее».

§28
«Ведь когда человек умирает, он излечивается от своей телесной проказы; но когда умирает человек, совершивший смертный грех, он не знает и не уверен, достаточно ли он раскаялся при жизни, чтобы Бог простил его; посему ему нужно опасаться, как бы эта проказа не осталась с ним навечно, доколе Господь пребудет в раю. Поэтому, - продолжал он, - я вас убедительно прошу, из любви к Богу и ко мне, скорее принимать всяческие беды, проказу и прочие недуги, чем допускать до своей души смертный грех».

§29
Он спросил меня, омывал ли я ноги нищим в святой четверг. «Сир, - ответил я, - увы! Ноги этим мужикам я никогда не мыл». «Поистине, - молвил он, - это дурно сказано. Ибо вы не должны пренебрегать тем, что делал сам Господь в назидание нам. И я прошу вас, прежде всего из любви к Богу и из любви ко мне, сделать своим обыкновением омовение
ног».

Служение прокаженным, ближайшее, фактически на уровне контакта слизистой, соприкосновение с ними, возводит Людовика в сверхчеловеческий статус — его бесстрашие и отречение в христианском служении так велики и настолько не требуются его саном, что зайти так далеко не сможет никто из королей и практически никто из мирян и священников.

Используя созданную Канторовичем парадигму двух тел короля — политического и физического — можно сказать, что Людовик решил «сыграть в игру» прямо противоположную той, которая была принята в этом сценарии. Не физическая немощь короля скрывается и растворяется в мощи политического тела, а напротив — физическое тело, страдающее (в подражание Христу), изъязвленное болезнями и самобичеванием, измученное постом, но именно потому исполненное Даров Духа, начинает свою напористую экспансию в политическое тело.

Канторович неоднократно говорит об образе «Христа-Исполина» (Канторович … сс. 123, 144-149), — Христа как gigas, — переносимом на императоров. Людовик создает инверсию этого образа — это он духовный исполин, сверхчеловек по стяжанию Духа, и его исполинские свойства вольно и невольно переносятся на политическое тело его королевства — через Великий Ордонанс, устанавливающий основы мира, правосудия и нравственного общежития, через его собственноручно написанное «Поучение» сыну (Людовик, первый французский король, оставивший формулу собственного мировоззрения записанную своими словами). Даже через разъятие вываренного в вине трупа, становящегося из индивидуального тела «гротескным», не просто мощами, но множественными и бесконечно распространяющимися мощами. Святой Людовик становится Францией и через это становится Святой Землей.

Ле Гофф улавливает эту полярность, между «святым по помазанию» Фридрихом II и «святым по подвигу» Людовиком IX. Он даже цитирует работу Канторовича о Фридрихе II, чтобы подчеркнуть это сопоставление. Однако он пытается «разрешить» его, утверждая равный неуспех обоих путей и обеих форм святости. И вновь налицо явная натяжка. Фридрих II как политический тип и образец, а вместе с ним и его королевство, гибнет без остатка еще при жизни Людовика Святого, чей брат Карл Анжуйский занимает сицилийский трон. Франция Людовика Святого существует как минимум до Революции, когда король расстается с жизнью на Гревской Площади провожаемый возгласом: «Сын Людовика Святого, вознесись на небеса». Как национальный символ Людовик Святой жив и по сей день, что и вынуждает Ле Гоффа вступить с ним в единоборство.

Оставаясь рабом постструктурализма, Ле Гофф пытается разъять Людовика Святого на литературные штампы, на общие места, там, где есть именно цельность личного жизненного сценария — стяжание святости — подражание Христу — стяжание Духа Святого. И, при всех особенностях западной католической духовности, Людовик Святой не может не вызвать нашего уважения и восхищения как тип христианина, не может не выступить укором нашей вялости и неготовности к настоящей аскезе. Человек, у которого было всё, который не изменяет условия в которых он находится, обрекая себя на аскетическое существование в пустыне, где к аскезе принуждает сама внешняя среда, но виртуозно владеет собой сохраняя аскетическое настроение и практику среди благополучия — это и в самом деле очень вызывающий пример. Собственно, Ле Гофф это чувствует и именно поэтому так изощряется в неприятии Людовика Святого, аскетический идеал которого слишком актуален, служит для агностика слишком болезненным укором, наглядным примером того, что сверхчеловеческий идеал Христианства — реальность. Усталое признание Жака Ле Гоффа в «любви и ненависти», столь нетипичное для исторических исследований, — признание очередной победы Святого Короля.

Если говорить о русском читателе, то книга Жака Ле Гоффа о святом Людовике очень важна для исследователя-медиевиста, но не вполне полезна для первоначального чтения. Он столкнется с масштабной «деконструкцией» образа Людовика раньше, чем ознакомится с самим образом, с самим классическим нарративом. Для француза эта книга — одна из многих. Личное мнение господина Ле Гоффа, несмотря на весь его научный авторитет. Для нас, на момент выхода, она была практически безальтернативным источником знаний об этом короле. Сейчас, слава Богу, ситуация отчасти меняется. Издан снабженный развернутыми комментариями и экскурсами русский перевод Жуанвиля . Доступна книга Альбера Гарро «Людовик Святой и его королевство» , представляющая именно классическую характеристику этого исторического персонажа. И браться за версию Ле Гоффа не будучи знакомым хотя бы с этими книгами, с общими характеристиками мировосприятия французского средневековья, данными, к примеру, Жоржем Дюби во , я не рекомендовал бы. Тем более, что, как выше было сказано, в отличие от личности средневекового короля, исследовательский метод Ле Гоффа в данной книге отнюдь не может быть назван безупречным.

OCR Busya http//:www.lib.aldebaran.ru

«Жак ле Гофф «Цивилизация средневекового запада»»: Издательская группа «Прогресс» «Прогресс‑академия»; Москва; 1992

Аннотация

Это издание осуществлено при участии Министерства иностранных дел Франции и французского посольства в Москве

В центре внимания автора - Пространство и Время в жизни и восприятии тогдашнего населения Европы, его материальная жизнь, характеристика их социальной системы и, главное, анализ их менталитета, коллективной психологии, способов чувствовать и мыслить.

Жак Ле Гофф

Цивилизация средневекового Запада

Общая редакция Ю.Л. Бессмертного

Редактор Е. Н. Самойло.

Переводчики: Е. И. Лебедева, Ю.П. Малинин, В.И. Райцес, П.Ю. Уваров

Предисловие к русскому переводу

Я горд и счастлив, что мою книгу «Цивилизация средневекового Запада» прочтет русский читатель. Я горячо благодарю переводчиков и коллег, помощь которых сделала возможной публикацию книги, и в первую очередь профессоров Юрия Бессмертного и Арона Гуревича.

Книга появилась впервые в 1964 г. с многочисленными иллюстрациями, сопровождаемыми подробными пояснениями, - они, к сожалению, частично отсутствуют в пересмотренном и обновленном издании 1984 г. Эта книга отвечает задачам серии «Великие цивилизации» и моей концепции истории, в частности истории цивилизации. В ней я прослеживаю основные линии эволюции Запада между V и XV вв., ибо история - это движение и изменение, выделяя следующие существенные моменты: возникновение новых королевств, рожденных из синтеза двух культур, варварской и римской; попытка германцев создать новую организацию - каролингский мир, скороспелая попытка объединения Европы (VIII - X вв.); и, наконец, формирование единой и многообразной христианской Европы - период внутреннего и внешнего подъема X - XIII вв., когда экономический, демографический, религиозный, интеллектуальный и художественный прогресс представляется мне более важным, нежели перипетии политической жизни с ее борьбой между папами и императорами, скрывающей великое политическое новшество - становление современных государств, которые вышли из феодальной системы и сосуществовали с ней, не разрушая ее (как казалось, традиционной историографии). И в заключение я останавливаюсь на кризисе XIV - XV столетий, который, как это часто бывает в истории, представлял собой скорее мутацию и трансформацию, чем упадок.

Я должен был считаться с теми хронологическими рамками, которые определены участием в коллективном начинании. Хотя сегодня я настаивал бы на расширении временных рамок, на «долгом» Средневековье, охватывающем эпоху, начинающуюся со II - III‑го столетия поздней Античности (о которой так и не был написан том, предусмотренный планом серии) и не завершающуюся Ренессансом (XV - XVI вв.), связь которого с Новым временем, на мой взгляд, преувеличена. Средневековье длилось, по существу, до XVIII в., постепенно изживая себя перед лицом Французской революции, промышленного переворота XIX в. и великих перемен века двадцатого. Мы живем среди последних материальных и интеллектуальных остатков Средневековья.

Полагаю, что мне лучше удалась вторая часть, посвященная собственно средневековой цивилизации, где я пытался описать и объяснить, что она из себя представляла в центральный период X - XIV вв. Я понимаю ее широко, следуя концепции тотальной истории, воспринятой мной в духе журнала «Анналы», основанного в 1929 г. Марком Блоком и Люсьеном Февром. Концепция тотальной истории включает в себя не только то, что другие традиции мысли именуют культурой или цивилизацией, - она подразумевает также и материальную культуру - технику, экономику, повседневную жизнь (ибо люди в процессе истории строят жилища, питаются, одеваются и вообще функционируют), равно как и интеллектуальную и художественную культуру, не устанавливая между ними ни отношений детерминизма, ни даже иерархии. В особенности она избегает понятий «базиса» и «надстройки», которые насилуют постижение исторических структур и их взаимодействие. Тотальная история должна опираться на социальную историю, которая и есть подлинное содержание истории, как ее справедливо понимал Марк Блок.

Вначале я обрисовал не «происхождение» (согласно Марку Блоку, «опасный идол историков»), но наследие, которое получает и отбирает цивилизация, трансформирующаяся в соответствии с ним, наследие прежних обществ Европы - кельтско‑германских, славянских и т.д., наследие греко‑римское, наследие иудео‑христианской традиции. Начав свое исследование с рассмотрения пространственно‑временных структур, которые образуют кадр любого общества и любой культуры, я изучал как материальные аспекты пространства и времени, так и те представления, посредством которых мужчины и женщины Средневековья воспринимали историческую реальность. Ведь эта реальность представляет собой единство материальных условий и мира воображения, в которых живут члены всякого общества: земля и небо, лес, поляна, сухопутные и морские дороги, множественность социальных времен, грезы о конце света и о потустороннем существовании, характерные для цивилизации средневекового Запада.

Вместе с тем я старался также показать внутренние связи между реальными социальными структурами и их функционированием («борьба классов», термин, трудноприменимый к Средневековью), процессами маргинализации и исключения из общества, с одной стороны, и схемами, при помощи которых люди той эпохи - преимущественно интеллектуалы, клирики - пытались осмыслить общество: «духовенство и миряне», «могущественные и бедняки», три «сословия» или три «разряда», согласно индоевропейской трехфункциональной концепции, множественность «сословий» и «социальных разрядов» и т. п.

Более всего мне хотелось изобразить все эти аспекты средневековой цивилизации, демонстрируя ментальность, эмоциональность и установки поведения, которые отнюдь не являются поверхностными или излишними «украшениями» истории, ибо они‑

то и придавали ей всю ее красочность, оригинальность и глубину: символическое мышление, чувство неуверенности или вера в чудеса сказали бы нам больше о средних веках, чем изощренно построенные догмы и идеологические анахроничные абстракции.

Если моя книга сможет дать русским читателям кое‑какие ключи для лучшего понимания иного Средневековья - Средневековья их предков, Средневековья другой половины христианства, христианства восточного, я буду счастлив. Ибо то, что ныне предстоит осуществить европейцам Востока и Запада, заключается в объединении обеих половин, вышедших из общего, я бы сказал, братского наследия единой цивилизации, уважающей порожденные историей различия.

Наконец, я хочу выразить огромную радость по поводу того, что вижу свою книгу в переводе на русский язык, оказавшемся возможным благодаря новым условиям, созданным исключительной смелостью, с какой граждане, населяющие эту страну, изменяют свою собственную историю. Конечно, историческая наука в Восточной Европе не была уничтожена в 1917 г., и многие из русских советских историков с риском для жизни продолжали работу в русле их великой историографической традиции. Но свобода, в которой нуждается труд историка, ищущего истину, была подавлена. Теперь мы можем возобновить диалог, в котором все так нуждаемся.

Жак Ле Гофф Париж, октябрь 1991