Болезни Военный билет Призыв

Кроткая достоевский история создания персонажей. Рассказ Ф. М. Достоевского «Кроткая. Кто был я и кто была она

Роман в четырех частях

Часть первая

I

В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу. Было так сыро и туманно, что насилу рассвело; в десяти шагах, вправо и влево от дороги, трудно было разглядеть хоть что-нибудь из окон вагона. Из пассажиров были и возвращавшиеся из-за границы; но более были наполнены отделения для третьего класса, и всё людом мелким и деловым, не из очень далека. Все, как водится, устали, у всех отяжелели за ночь глаза, все назяблись, все лица были бледно-желтые, под цвет тумана. В одном из вагонов третьего класса, с рассвета, очутились друг против друга, у самого окна, два пассажира — оба люди молодые, оба почти налегке, оба не щегольски одетые, оба с довольно замечательными физиономиями и оба пожелавшие, наконец, войти друг с другом в разговор. Если б они оба знали один про другого, чем они особенно в эту минуту замечательны, то, конечно, подивились бы, что случай так странно посадил их друг против друга в третьеклассном вагоне петербургско-варшавского поезда. Один из них был небольшого роста, лет двадцати семи, курчавый и почти черноволосый, с серыми маленькими, но огненными глазами. Нос его был широк и сплюснут, лицо скулистое; тонкие губы беспрерывно складывались в какую-то наглую, насмешливую и даже злую улыбку; но лоб его был высок и хорошо сформирован и скрашивал неблагородно развитую нижнюю часть лица. Особенно приметна была в этом лице его мертвая бледность, придававшая всей физиономии молодого человека изможденный вид, несмотря на довольно крепкое сложение, и вместе с тем что-то страстное, до страдания, не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с резким, самодовольным его взглядом. Он был тепло одет, в широкий мерлушечий черный крытый тулуп, и за ночь не зяб, тогда как сосед его принужден был вынести на своей издрогшей спине всю сладость сырой ноябрьской русской ночи, к которой, очевидно, был не приготовлен. На нем был довольно широкий и толстый плащ без рукавов и с огромным капюшоном, точь-в-точь как употребляют часто дорожные, по зимам, где-нибудь далеко за границей, в Швейцарии или, например, в Северной Италии, не рассчитывая, конечно, при этом и на такие концы по дороге, как от Эйдткунена до Петербурга. Но что годилось и вполне удовлетворяло в Италии, то оказалось не совсем пригодным в России. Обладатель плаща с капюшоном был молодой человек, тоже лет двадцати шести или двадцати семи, роста немного повыше среднего, очень белокур, густоволос, со впалыми щеками и с легонькою, востренькою, почти совершенно белою бородкой. Глаза его были большие, голубые и пристальные; во взгляде их было что-то тихое, но тяжелое, что-то полное того странного выражения, по которому некоторые угадывают с первого взгляда в субъекте падучую болезнь. Лицо молодого человека было, впрочем, приятное, тонкое и сухое, но бесцветное, а теперь даже досиня иззябшее. В руках его болтался тощий узелок из старого, полинялого фуляра, заключавший, кажется, всё его дорожное достояние. На ногах его были толстоподошвенные башмаки с штиблетами, — всё не по-русски. Черноволосый сосед в крытом тулупе всё это разглядел, частию от нечего делать, и наконец спросил с тою неделикатною усмешкой, в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское удовольствие при неудачах ближнего: — Зябко? И повел плечами. — Очень, — ответил сосед с чрезвычайною готовностью, — и, заметьте, это еще оттепель. Что ж, если бы мороз? Я даже не думал, что у нас так холодно. Отвык. — Из-за границы, что ль? — Да, из Швейцарии. — Фью! Эк ведь вас!.. Черноволосый присвистнул и захохотал. Завязался разговор. Готовность белокурого молодого человека в швейцарском плаще отвечать на все вопросы своего черномазого соседа была удивительная и без всякого подозрения совершенной небрежности, неуместности и праздности иных вопросов. Отвечая, он объявил, между прочим, что действительно долго не был в России, с лишком четыре года, что отправлен был за границу по болезни, по какой-то странной нервной болезни, вроде падучей или виттовой пляски, каких-то дрожаний и судорог. Слушая его, черномазый несколько раз усмехался; особенно засмеялся он, когда на вопрос: «Что же, вылечили?» — белокурый отвечал, что «нет, не вылечили». — Хе! Денег что, должно быть, даром переплатили, а мы-то им здесь верим, — язвительно заметил черномазый. — Истинная правда! — ввязался в разговор один сидевший рядом и дурно одетый господин, нечто вроде закорузлого в подьячестве чиновника, лет сорока, сильного сложения, с красным носом и угреватым лицом, — истинная правда-с, только все русские силы даром к себе переводят! — О, как вы в моем случае ошибаетесь, — подхватил швейцарский пациент тихим и примиряющим голосом, — конечно, я спорить не могу, потому что всего не знаю, но мой доктор мне из своих последних еще на дорогу сюда дал да два почти года там на свой счет содержал. — Что ж, некому платить, что ли, было? — спросил черномазый. — Да, господин Павлищев, который меня там содержал, два года назад помер; я писал потом сюда генеральше Епанчиной, моей дальней родственнице, но ответа не получил. Так с тем и приехал. — Куда же приехали-то? — То есть где остановлюсь?.. Да не знаю еще, право... так... — Не решились еще? И оба слушателя снова захохотали. — И небось в этом узелке вся ваша суть заключается? — спросил черномазый. — Об заклад готов биться, что так, — подхватил с чрезвычайно довольным видом красноносый чиновник, — и что дальнейшей поклажи в багажных вагонах не имеется, хотя бедность и не порок, чего опять-таки нельзя не заметить. Оказалось, что и это было так: белокурый молодой человек тотчас же и с необыкновенною поспешностью в этом признался. — Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, — продолжал чиновник, когда нахохотались досыта (замечательно, что и сам обладатель узелка начал наконец смеяться, глядя на них, что увеличило их веселость), — и хотя можно побиться, что в нем не заключается золотых заграничных свертков с наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арапчиками, о чем можно еще заключить хотя бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки ваши, но... если к вашему узелку прибавить в придачу такую будто бы родственницу, как, примерно, генеральша Епанчина, то и узелок примет некоторое иное значение, разумеется в том только случае, если генеральша Епанчина вам действительно родственница и вы не ошибаетесь, по рассеянности... что очень и очень свойственно человеку, ну хоть... от излишка воображения. — О, вы угадали опять, — подхватил белокурый молодой человек, — ведь действительно почти ошибаюсь, то есть почти что не родственница; до того даже, что я, право, нисколько и не удивился тогда, что мне туда не ответили. Я так и ждал. — Даром деньги на франкировку письма истратили. Гм... по крайней мере простодушны и искренны, а сие похвально! Гм... генерала же Епанчина знаем-с, собственно, потому, что человек общеизвестный; да и покойного господина Павлищева, который вас в Швейцарии содержал, тоже знавали-с, если только это был Николай Андреевич Павлищев, потому что их два двоюродные брата. Другой доселе в Крыму, а Николай Андреевич, покойник, был человек почтенный, и при связях, и четыре тысячи душ в свое время имели-с... — Точно так, его звали Николай Андреевич Павлищев, — и, ответив, молодой человек пристально и пытливо оглядел господина всезнайку. Эти господа всезнайки встречаются иногда, даже довольно часто, в известном общественном слое. Они всё знают, вся беспокойная пытливость их ума и способности устремляются неудержимо в одну сторону, конечно за отсутствием более важных жизненных интересов и взглядов, как сказал бы современный мыслитель. Под словом «всё знают» нужно разуметь, впрочем, область довольно ограниченную: где служит такой-то, с кем он знаком, сколько у него состояния, где был губернатором, на ком женат, сколько взял за женой, кто ему двоюродным братом приходится, кто троюродным и т. д., и т. д., и всё в этом роде. Большею частию эти всезнайки ходят с ободранными локтями и получают по семнадцати рублей в месяц жалованья. Люди, о которых они знают всю подноготную, конечно, не придумали бы, какие интересы руководствуют ими, а между тем многие из них этим знанием, равняющимся целой науке, положительно утешены, достигают самоуважения и даже высшего духовного довольства. Да и наука соблазнительная. Я видал ученых, литераторов, поэтов, политических деятелей, обретавших и обретших в этой же науке свои высшие примирения и цели, даже положительно только этим сделавших карьеру. В продолжение всего этого разговора черномазый молодой человек зевал, смотрел без цели в окно и с нетерпением ждал конца путешествия. Он был как-то рассеян, что-то очень рассеян, чуть ли не встревожен, даже становился как-то странен: иной раз слушал и не слушал, глядел и не глядел, смеялся и подчас сам не знал и не понимал, чему смеялся. — А позвольте, с кем имею честь... — обратился вдруг угреватый господин к белокурому молодому человеку с узелком. — Князь Лев Николаевич Мышкин, — отвечал тот с полною и немедленною готовностью. — Князь Мышкин? Лев Николаевич? Не знаю-с. Так что даже и не слыхивал-с, — отвечал в раздумье чиновник, — то есть я не об имени, имя историческое, в Карамзина «Истории» найти можно и должно, я об лице-с, да и князей Мышкиных уж что-то нигде не встречается, даже и слух затих-с. — О, еще бы! — тотчас же ответил князь, — князей Мышкиных теперь и совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается до отцов и дедов, то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии подпоручик, из юнкеров. Да вот не знаю, каким образом и генеральша Епанчина очутилась тоже из княжон Мышкиных, тоже последняя в своем роде... — Хе-хе-хе! Последняя в своем роде! Хе-хе! Как это вы оборотили, — захихикал чиновник. Усмехнулся тоже и черномазый. Белокурый несколько удивился, что ему удалось сказать, довольно, впрочем, плохой, каламбур. — А представьте, я совсем не думая сказал, — пояснил он наконец в удивлении. — Да уж понятно-с, понятно-с, — весело поддакнул чиновник. — А что вы, князь, и наукам там обучались, у профессора-то? — спросил вдруг черномазый. — Да... учился... — А я вот ничему никогда не обучался. — Да ведь и я так, кой-чему только, — прибавил князь, чуть не в извинение. — Меня по болезни не находили возможным систематически учить. — Рогожиных знаете? — быстро спросил черномазый. — Нет, не знаю, совсем. Я ведь в России очень мало кого знаю. Это вы-то Рогожин? — Да, я, Рогожин, Парфен. — Парфен? Да уж это не тех ли самых Рогожиных... — начал было с усиленною важностью чиновник. — Да, тех, тех самых, — быстро и с невежливым нетерпением перебил его черномазый, который вовсе, впрочем, и не обращался ни разу к угреватому чиновнику, а с самого начала говорил только одному князю. — Да... как же это? — удивился до столбняка и чуть не выпучил глаза чиновник, у которого всё лицо тотчас же стало складываться во что-то благоговейное, и подобострастное, даже испуганное, — это того самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина, что с месяц назад тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил? — А ты откуда узнал, что он два с половиной миллиона чистого капиталу оставил? — перебил черномазый, не удостоивая и в этот раз взглянуть на чиновника. — Ишь ведь! (мигнул он на него князю) и что только им от этого толку, что они прихвостнями тотчас же лезут? А это правда, что вот родитель мой помер, а я из Пскова через месяц чуть не без сапог домой еду. Ни брат, подлец, ни мать ни денег, ни уведомления — ничего не прислали! Как собаке! В горячке в Пскове весь месяц пролежал. — А теперь миллиончик с лишком разом получить приходится, и это по крайней мере, о господи! — всплеснул руками чиновник. — Ну чего ему, скажите, пожалуйста! — раздражительно и злобно кивнул на него опять Рогожин, — ведь я тебе ни копейки не дам, хоть ты тут вверх ногами предо мной ходи. — И буду, и буду ходить. — Вишь! Да ведь не дам, не дам, хошь целую неделю пляши! — И не давай! Так мне и надо; не давай! А я буду плясать. Жену, детей малых брошу, а пред тобой буду плясать. Польсти, польсти! — Тьфу тебя! — сплюнул черномазый. — Пять недель назад я вот, как и вы, — обратился он к князю, — с одним узелком от родителя во Псков убег, к тетке; да в горячке там и слег, а он без меня и помре. Кондрашка пришиб. Вечная память покойнику, а чуть меня тогда до смерти не убил! Верите ли, князь, вот ей-богу! Не убеги я тогда, как раз бы убил. — Вы его чем-нибудь рассердили? — отозвался князь с некоторым особенным любопытством рассматривая миллионера в тулупе. Но хотя и могло быть нечто достопримечательное собственно в миллионе и в получении наследства, князя удивило и заинтересовало и еще что-то другое; да и Рогожин сам почему-то особенно охотно взял князя в свои собеседники, хотя в собеседничестве нуждался, казалось, более механически, чем нравственно; как-то более от рассеянности, чем от простосердечия; от тревоги, от волнения, чтобы только глядеть на кого-нибудь и о чем-нибудь языком колотить. Казалось, что он до сих пор в горячке, и уж по крайней мере в лихорадке. Что же касается до чиновника, так тот так и повис над Рогожиным, дыхнуть не смел, ловил и взвешивал каждое слово, точно бриллианта искал. — Рассердился-то он рассердился, да, может, и стоило, — отвечал Рогожин, — но меня пуще всего брат доехал. Про матушку нечего сказать, женщина старая, Четьи-Минеи читает, со старухами сидит, и что Сенька-брат порешит, так тому и быть. А он что же мне знать-то в свое время не дал? Понимаем-с! Оно правда, я тогда без памяти был. Тоже, говорят, телеграмма была пущена. Да телеграмма-то к тетке и приди. А она там тридцатый год вдовствует и всё с юродивыми сидит с утра до ночи. Монашенка не монашенка, а еще пуще того. Телеграммы-то она испужалась да, не распечатывая, в часть и представила, так она там и залегла до сих пор. Только Конев, Василий Васильич, выручил, всё отписал. С покрова парчового на гробе родителя, ночью, брат кисти литые, золотые, обрезал: «Они, дескать, эвона каких денег стоят». Да ведь он за это одно в Сибирь пойти может, если я захочу, потому оно есть святотатство. Эй ты, пугало гороховое! — обратился он к чиновнику. — Как по закону: святотатство? — Святотатство! Святотатство! — тотчас же поддакнул чиновник. — За это в Сибирь? — В Сибирь, в Сибирь! Тотчас в Сибирь! — Они всё думают, что я еще болен, — продолжал Рогожин князю, — а я, ни слова не говоря, потихоньку, еще больной, сел в вагон да и еду: отворяй ворота, братец Семен Семеныч! Он родителю покойному на меня наговаривал, я знаю. А что я действительно чрез Настасью Филипповну тогда родителя раздражил, так это правда. Тут уж я один. Попутал грех. — Чрез Настасью Филипповну? — подобострастно промолвил чиновник, как бы что-то соображая. — Да ведь не знаешь! — крикнул на него в нетерпении Рогожин. — Ан и знаю! — победоносно отвечал чиновник. — Эвона! Да мало ль Настасий Филипповн! И какая ты наглая, я тебе скажу, тварь! Ну, вот так и знал, что какая-нибудь вот этакая тварь так тотчас же и повиснет! — продолжал он князю. — Ан, может, и знаю-с! — тормошился чиновник. — Лебедев знает! Вы, ваша светлость, меня укорять изволите, а что коли я докажу? Ан та самая Настасья Филипповна и есть, чрез которую ваш родитель вам внушить пожелал калиновым посохом, а Настасья Филипповна есть Барашкова, так сказать даже знатная барыня, и тоже в своем роде княжна, а знается с некоим Тоцким, с Афанасием Ивановичем, с одним исключительно, помещиком и раскапиталистом, членом компаний и обществ, и большую дружбу на этот счет с генералом Епанчиным ведущие... — Эге, да ты вот что! — действительно удивился наконец Рогожин. — Тьфу, черт, да ведь он и впрямь знает. — Всё знает! Лебедев всё знает! Я, ваша светлость, и с Лихачевым Алексашкой два месяца ездил, и тоже после смерти родителя, и все, то есть все углы и проулки знаю, и без Лебедева, дошло до того, что ни шагу. Ныне он в долговом отделении присутствует, а тогда и Арманс, и Коралию, и княгиню Пацкую, и Настасью Филипповну имел случай узнать, да и много чего имел случай узнать. — Настасью Филипповну? А разве она с Лихачевым... — злобно посмотрел на него Рогожин, даже губы его побледнели и задрожали. — Н-ничего! Н-н-ничего! Как есть ничего! — спохватился и заторопился поскорее чиновник, — н-никакими то есть деньгами Лихачев доехать не мог! Нет, это не то что Арманс. Тут один Тоцкий. Да вечером в Большом али во Французском театре в своей собственной ложе сидит. Офицеры там мало ли что промеж себя говорят, а и те ничего не могут доказать: «вот, дескать, это есть та самая Настасья Филипповна», да и только; а насчет дальнейшего — ничего! Потому что и нет ничего. — Это вот всё так и есть, — мрачно и насупившись подтвердил Рогожин, — тоже мне и Залёжев тогда говорил. Я тогда, князь, в третьегодняшней отцовской бекеше через Невский перебегал, а она из магазина выходит, в карету садится. Так меня тут и прожгло. Встречаю Залёжева, тот не мне чета, ходит как приказчик от парикмахера, и лорнет в глазу, а мы у родителя в смазных сапогах да на постных щах отличались. Это, говорит, не тебе чета, это, говорит, княгиня, а зовут ее Настасьей Филипповной, фамилией Барашкова, и живет с Тоцким, а Тоцкий от нее как отвязаться теперь не знает, потому совсем то есть лет достиг настоящих, пятидесяти пяти, и жениться на первейшей раскрасавице во всем Петербурге хочет. Тут он мне и внушил, что сегодня же можешь Настасью Филипповну в Большом театре видеть, в балете, в ложе своей, в бенуаре, будет сидеть. У нас, у родителя, попробуй-ка в балет сходить, — одна расправа, убьет! Я, однако же, на час втихомолку сбегал и Настасью Филипповну опять видел; всю ту ночь не спал. Наутро покойник дает мне два пятипроцентные билета, по пяти тысяч каждый, сходи, дескать, да продай, да семь тысяч пятьсот к Андреевым на контору снеси, уплати, а остальную сдачу с десяти тысяч, не заходя никуда, мне представь; буду тебя дожидаться. Билеты-то я продал, деньги взял, а к Андреевым в контору не заходил, а пошел, никуда не глядя, в английский магазин да на все пару подвесок и выбрал, по одному бриллиантику в каждой, этак почти как по ореху будут, четыреста рублей должен остался, имя сказал, поверили. С подвесками я к Залёжеву: так и так, идем, брат, к Настасье Филипповне. Отправились. Что у меня тогда под ногами, что предо мною, что по бокам — ничего я этого не знаю и не помню. Прямо к ней в залу вошли, сама вышла к нам. Я то есть тогда не сказался, что это я самый и есть; а «от Парфена, дескать, Рогожина, — говорит Залёжев, — вам в память встречи вчерашнего дня; соблаговолите принять». Раскрыла, взглянула, усмехнулась: «Благодарите, говорит, вашего друга господина Рогожина за его любезное внимание», — откланялась и ушла. Ну, вот зачем я тут не помер тогда же! Да если и пошел, так потому, что думал: «Всё равно, живой не вернусь!» А обиднее всего мне то показалось, что этот бестия Залёжев всё на себя присвоил. Я и ростом мал, и одет как холуй, и стою, молчу, на нее глаза пялю, потому стыдно, а он по всей моде, в помаде и завитой, румяный, галстух клетчатый, — так и рассыпается, так и расшаркивается, и уж наверно она его тут вместо меня приняла! «Ну, говорю, как мы вышли, ты у меня теперь тут не смей и подумать, понимаешь!» Смеется: «А вот как-то ты теперь Семену Парфенычу отчет отдавать будешь?» Я, правда, хотел было тогда же в воду, домой не заходя, да думаю: «Ведь уж всё равно», — и как окаянный воротился домой. — Эх! Ух! — кривился чиновник, и даже дрожь его пробирала, — а ведь покойник не то что за десять тысяч, а за десять целковых на тот свет сживывал, — кивнул он князю. Князь с любопытством рассматривал Рогожина; казалось, тот был еще бледнее в эту минуту. — «Сживывал»! — переговорил Рогожин. — Ты что знаешь? Тотчас, — продолжал он князю, — про всё узнал, да и Залёжев каждому встречному пошел болтать. Взял меня родитель, и наверху запер, и целый час поучал. «Это я только, говорит, предуготовляю тебя, а вот я с тобой еще на ночь попрощаться зайду». Что ж ты думаешь? Поехал седой к Настасье Филипповне, земно ей кланялся, умолял и плакал; вынесла она ему наконец коробку, шваркнула: «Вот, говорит, тебе, старая борода, твои серьги, а они мне теперь в десять раз дороже ценой, коли из-под такой грозы их Парфен добывал. Кланяйся, говорит, и благодари Парфена Семеныча». Ну, а я этой порой, по матушкину благословению, у Сережки Протушина двадцать рублей достал да во Псков по машине и отправился, да приехал-то в лихорадке; меня там святцами зачитывать старухи принялись, а я пьян сижу, да пошел потом по кабакам на последние, да в бесчувствии всю ночь на улице и провалялся, ан к утру горячка, а тем временем за ночь еще собаки обгрызли. Насилу очнулся. — Ну-с, ну-с, теперь запоет у нас Настасья Филипповна! — потирая руки, хихикал чиновник, — теперь, сударь, что подвески! Теперь мы такие подвески вознаградим... — А то, что если ты хоть раз про Настасью Филипповну какое слово молвишь, то, вот тебе бог, тебя высеку, даром что ты с Лихачевым ездил, — вскрикнул Рогожин, крепко схватив его за руку. — А коли высечешь, значит, и не отвергнешь! Секи! Высек, и тем самым запечатлел... А вот и приехали! Действительно, въезжали в воксал. Хотя Рогожин и говорил, что он уехал тихонько, но его уже поджидали несколько человек. Они кричали и махали ему шапками. — Ишь, и Залёжев тут! — пробормотал Рогожин, смотря на них с торжествующею и даже как бы злобною улыбкой, и вдруг оборотился к князю. — Князь, неизвестно мне, за что я тебя полюбил. Может, оттого, что в этакую минуту встретил, да вот ведь и его встретил (он указал на Лебедева), а ведь не полюбил же его. Приходи ко мне, князь. Мы эти штиблетишки-то с тебя поснимаем, одену тебя в кунью шубу в первейшую, фрак тебе сошью первейший, жилетку белую али какую хошь, денег полны карманы набью, и... поедем к Настасье Филипповне! Придешь али нет? — Внимайте, князь Лев Николаевич! — внушительно и торжественно подхватил Лебедев. — Ой, не упускайте! Ой, не упускайте!.. Князь Мышкин привстал, вежливо протянул Рогожину руку и любезно сказал ему: — С величайшим удовольствием приду и очень вас благодарю за то, что вы меня полюбили. Даже, может быть, сегодня же приду, если успею. Потому, я вам скажу откровенно, вы мне сами очень понравились, и особенно когда про подвески бриллиантовые рассказывали. Даже и прежде подвесок понравились, хотя у вас и сумрачное лицо. Благодарю вас тоже за обещанные мне платья и за шубу, потому мне действительно платье и шуба скоро понадобятся. Денег же у меня в настоящую минуту почти ни копейки нет. — Деньги будут, к вечеру будут, приходи! — Будут, будут, — подхватил чиновник, — к вечеру, до зари еще, будут! — А до женского пола вы, князь, охотник большой? Сказывайте раньше! — Я, н-н-нет! Я ведь... Вы, может быть, не знаете, я ведь по прирожденной болезни моей даже совсем женщин не знаю. — Ну коли так, — воскликнул Рогожин, — совсем ты, князь, выходишь юродивый, и таких, как ты, бог любит! — И таких господь бог любит, — подхватил чиновник. — А ты ступай за мной, строка, — сказал Рогожин Лебедеву, и все вышли из вагона. Лебедев кончил тем, что достиг своего. Скоро шумная ватага удалилась по направлению к Вознесенскому проспекту. Князю надо было повернуть к Литейной. Было сыро и мокро; князь расспросил прохожих, — до конца предстоявшего ему пути выходило версты три, и он решился взять извозчика.

Достоевский убеждён, что носитель добра и любви, высокого и неоспоримого этического и эстетического идеала может стать спасением отдельного человека и всего человечества. Вступая в полемику с просветителями XVIII века, которые делали акцент на разумном начале в процессе обретения людьми счастья, а также с российскими радикально настроенными демократами, которые уповали на решительные акции и деяния на пути преобразования общественной жизни, Достоевский рисовал героя, который воздействовал бы на людей своим состраданием, своей безграничной любовью, верой и готовностью к сознательному «самопожертвованию всего себя в пользу всех». Идеальность центрального героя романа ощущают почти все его персонажи. Генерал Иволгин восклицает: «Князь, вы благородны как идеал! Что пред вами другие? » Патетика, свойственная этому персонажу, соединена в этом высказывании с искренним восхищением.

«Идиот» (Достоевский): смысл названия

Почему же произведение Достоевского оказалось названным столь странным и столь шокирующим читателя словом - «Идиот»? Последнее имеет несколько значений, учтённых писателем. Одно из них используется в быту и имеет бранный характер. В этом плане оно употребляется «другими» персонажами, часто в раздражении, в сердцах, людьми, которые не в состоянии понять его, которым кажется он чужим. Однако эти персонажи ощущают условность такого словоупотребления, обидное его звучание для человека, который по своему интеллекту стоит намного выше таких, как генерал Епанчин или Ганя Иволгин. Другое значение этого слова — народное. В этом случае оно близко таким обозначениям, как «убогий», «юродивый», «божий человек». Третье значение связано с болезнью Мышкина, тяжелой эпилепсией, нервным расстройством, невменяемостью или, напротив, возбудимостью. Болезни эти поразили юношу ещё в России, вследствие чего он вынужден был долго лечиться в швейцарской клинике. В четвертом смысле это слово «идиот» употреблялось в эпоху Возрождения и в XVII веке по отношению к физическим уродам, выполнявшим функцию шутов и шутих и нередко страдавшим слабоумием или, напротив, отличавшимся острым умом. Таковы Эль Примо, Себастьян де Морра, Дон Антонио-англичанин, особенно Франсиско Лескано и Бобо де Корка при испанском дворе, изображенные Д. Веласкесом, Трибуле при дворе Франциска I, Риголетто в опере Верди. «Вот ужас: быть шутом! Вот ужас: быть уродом!» — произносит Трибуле в драме В. Гюго «Король забавляется», зная, что придворные его считают чуждым им идиотом. В пятом значении это слово употреблялось в Средние века, когда идиотом, как это показал Р.- И. Хлодковский, прозывали человека, обделенного «книжной премудростью», но богатого мудростью сердца. Большинство из этих смыслов присутствуют в ёмком названии романа Достоевского «Идиот», и автор «играет» ими в тексте, показывая относительную неуместность подобного прозвания героя в начале романа (с чем не считаются люди, окружающие Мышкина) и трагическую оправданность этого обозначения — в финале. Читатели книги в конце концов убеждаются в ёмкости и меткости выбранного автором названия произведения.

Место и время действия

Своего героя, молодого князя Мышкина автор приводит из далекой горной Швейцарии в Россию, сталкивая его с «хаосом» новой действительности. Иногда писатель сознательно раздвигает место действия, вводя при помощи рассказов персонажей и собственных описаний сцены из жизни Франции (Лиона), Швейцарии, русской провинции и Москвы, но в основном события протекают в Петербурге и его пригороде — Павловске. Но это сужение места действия не мешает автору ввести в читательскую орбиту всю русскую действительность пореформенной эпохи.

Время действия в романе «Идиот» Достоевского охватывает около семи месяцев, начавшись в конце ноября 1867-го, а завершившись летом 1868. Годы эти соответствуют времени написания Достоевским произведения, которое буквально «дышит» современностью. Эпоха 60-х годов отражена в упоминаниях о судебной реформе («здесь про суды много говорят»), о строительстве железных дорог, развитом ростовщичестве, гласности, росте уголовной преступности, в раскрытии судорожных метаний персонажей романа, в изломанности характеров, в ожидании людьми «обновления», в кричащих противоречиях поведения действующих лиц, в острой борьбе идей и мнений. «Тут у вас много разного наболело и наросло», — замечает проницательный Мышкин, едва встретив столичную жизнь. Ряд высказываний персонажей подтверждает эту суммарную характеристику. «Богатства больше, но силы меньше; связующей мысли не стало». Действительно, на одном полюсе швыряющие тысячами миллионщики Рогожины, на другом — усталость аристократов Тоцких, выпадение из привычной колеи жизни Иволгиных. Сама фраза Лебедева вызывает ассоциацию с давним свидетельством, запечатленным в «Гамлете»: «Распалась связь времен». Кризисность времени повторилась в новых исторических условиях. Генерал Епанчин охвачен страхом: «В воздухе как будто что-то носится, как будто летучая мышь, беда летает, и боюсь, боюсь!» Ясно, что это не восприятие пейзажа, а ощущение эпохи. Лизавета Прокофьевна воспринимает перемены столь же обостренно: «Всё навыворот, все кверху ногами пошло». Даже пятнадцатилетий Коля в недоумении: «И как это так всё устроилось, не понимаю. Кажется, уж как крепко стояло, а что теперь?» В обществе особую власть обрели деньги, распространились аферы, коммерческие сделки, откупы, получения богатейших наследств. «В наш век все авантюристы», — замечает один из героев романа. Общество заметно криминализировалось. В книге Достоевского отражены такие нашумевшие преступления, как убийство восемнадцатилетним гимназистом В. Горским шести человек в доме купца Жемарина; как ограбление студентом университета А. М. Даниловым ростовщика Попова и его служанки Нордман. Настасья Филипповна замечает: «Ведь теперь их всех такая жажда обуяла, так их разнимает на деньги, что они словно одурели». Поэтому нельзя не ощутить внутреннюю связь «Идиота» с романом «Преступление и наказание», хотя в первом из этих произведений убийство происходит не только из-за денег, а в «Идиоте» и вообще не из-за них. Все эти приметы времени второй половины 60-х годов запечатлены в новом романе Достоевского благодаря тому пристальному вниманию, которое писатель уделил газетной информации, благодаря щедрому проникновению в роман фактов текущей общественной жизни. Всё это сделало картину нарисованной в нём жизни исторически-конкретной. Вот почему Достоевский однажды сказал о своём произведении: «Это хорошая вещь... Тут всё есть!» В значительной мере это относилось к отраженной в романе реальной российской действительности определенной эпохи.

«Преступления и наказания»). На примере преступления человека нового поколения автор показывает кризис русского сознания XIX-го века. Раскольников – вполне русский человек, «тип петербургского периода», но то, что совершается в его душе – явление не личное и не национальное: в ней отражается состояние всего мира. Трагедия современного человечества в полной силе раскрывается в России, стране величайших крайностей и противоречий. Русский дух, не скованный преданием и беспредельно свободный, наиболее напряженно переживает мировую драму. Вот почему романы-трагедии Достоевского , несмотря на все их национальное своеобразие, имеют всемирное значение. Но в «Преступлении и наказании» кризис сознания концентрируется в одной душе, выпавшей из старого миропорядка. В «Идиоте» – все действующие лица втянуты в этот кризис, все принадлежат к гибнущему миру. «Положительно прекрасный человек», князь Мышкин один противостоит «темным силам» и гибнет в борьбе с ними. В «Преступлении и наказании» только Раскольников и его двойник, Свидригайлов , поражены страшным недугом; остальные, по видимости, еще здоровы. В «Идиоте» тлетворное поветрие охватило всех, все души изъязвлены, все устои расшатаны, все источники вод отравлены. Мир романа «Идиот» страшнее и трагичнее мира «Преступления и наказания»: люди мечутся в лихорадке, говорят в бреду, стонут и скрежещут зубами. Два романа – две стадии той же болезни: в первом болезнь в зародыше, во втором – в полном развитии. Мы знаем, с каким волнением следил Достоевский из-за границы за всем происходившим в России, как мрачно смотрел он на действительность, как пытался и в уголовной хроники вычитать грозные знаки близкого конца. Газеты жаловались на падение нравственности, на участившиеся преступления, грабежи и убийства. Но в то же время он никогда так не верил в грядущее обновление погибающего мира, в спасение человечества образом русского Христа. Противоречие между отчаянием и надеждою, безверием и верою воплотилось в «Идиоте». Роман построен на потрясающем контрасте мрака и света, смерти и воскресения.

Достоевский. Идиот. 1-я серия телесериала

В шестидесятые годы пессимизм и оптимизм писателя казались болезненно-преувеличенными, роман был непонят и почти незамечен; старый мир стоял, по-видимому, прочно и непоколебимо; процесс разрушения, о котором говорил Достоевский, совершался в темных глубинах сознания. Только теперь, в нашу катастрофическую эпоху, мы начинаем понимать его пророчества.

В романе «Идиот» показана роковая власть денег над человеческой душой. Все герои одержимы страстью наживы, все они или ростовщики (как Птицын, Лебедев, капитанша Терентьева), или воры, или авантюристы. Идея Гани варьируется его окружением. Птицын солидно отдает деньги под проценты и знает свой предел: приобрести два-три доходных дома; генерал Иволгин у всех просит взаймы и кончает воровством; жилец Фердыщенко, познакомившись с князем, неожиданно спрашивает его: «У вас деньги есть?». И, получив от него двадцатипятирублевый билет, долго рассматривает его со всех сторон и, наконец, возвращает. «Я пришел вас предупредить, – заявляет он, – во-первых, – мне денег взаймы не давать, потому что я непременно буду просить». Этим комическим эпизодом подчеркивается всеобщая страшная завороженность деньгами. Тема денег усиливается размышлениями самих персонажей. Ганя говорит князю: «Здесь ужасно мало честных людей, честнее Птицына нет». Его тринадцатилетний брат Коля философствует о том же: подружившись с князем, он делится с ним своими мыслями. Его детская душа уже уязвлена неблагообразием родителей, безнравственностью общества. «Здесь ужасно мало честных людей, – замечает он, – так даже некого совсем уважать... И заметили вы, князь, в наш век все – авантюристы! И именно у нас в России, в нашем любезном отечестве. И как это так все устроилось, не понимаю. Кажется, уж как крепко стояло, а что теперь... Родители первые на попятный и сами своей прежней морали стыдятся. Вон, в Москве, родитель уговаривал сына ни перед чем не отступать для добывания денег: печатно известно... Все ростовщики, все, вплоть до единого». Коля вспоминает убийство Данилова и связывает жадность к наживе с преступностью. В его словах уже приоткрывается основная идея романа.

Первая часть заканчивается приемом у Настасьи Филипповны. Мотив денег вводится рассказом Фердыщенко о самом дурном поступке: он украл три рубля у знакомых; в краже обвинили служанку и выгнали. Особенных угрызений совести он ни тогда, ни потом не чувствовал. И рассказчик заключает: «Мне вот все кажется, что на свете гораздо более воров, чем не-воров, и что нет даже такого самого честного человека, который бы хоть раз в жизни чего-нибудь не украл». Этой низменно-шутовской исповедью подготовляется эффект катастрофы. Рогожин приезжает купить Настасью Филипповну: в руках его «большая пачка бумаги, крепко и плотно завернутая в "Биржевые Ведомости" и обвязанная туго-натуго со всех сторон и два раза накрест бечевкой, вроде тех, которыми обвязывают сахарные головы». Он предлагает сначала 18 тысяч, потом надбавляет до сорока и, наконец, доходит до ста. В трагическом аукционе пачка – сто тысяч – играет главную роль.

Настасья Филипповна возвращает слово Гане и срамит его. Мотив корыстолюбия связывается с мотивом преступности. Служение маммоне приводит к человекоубийству. «Нет, теперь я верю, – говорит она, – что этакой за деньги зарежет! Ведь теперь их всех такая жажда обуяла, так их разнимает на деньги, что они словно одурели. Сам ребенок, а уж лезет в ростовщики. А то намотает на бритву шелку, закрепит да тихонько сзади и зарежет приятеля, как барана, как я читала недавно». Настасья Филипповна ссылается на дело купца Мазурина, убившего ювелира Калмыкова. Снова вторгается в роман уголовная хроника. Свое апокалиптическое видение мира автор строит на фактах «текущего момента». Героиня швыряет в огонь пачку со ста тысячами и бросает вызов Гане: вытащи деньги из огня, и они – твои. Эффект этой сцены заключается в контрасте между бескорыстием хозяйки и алчностью ее гостей. Она вызывает не только Ганю, но весь «проклятый» мир, поклоняющийся золотому тельцу. Происходит смятение: Лебедев «вопит и ползет в камин», Фердыщенко предлагает «выхватить зубами одну только тысячу»; Ганя падает в обморок. В эту вакханалию золота вступает и князь: он предлагает свою руку героине, заявляя, что получил наследство, что он тоже миллионер.

Во второй части появляется компания шантажистов. Бурдовский выдает себя за незаконного сына Павлищева, благодетеля князя Мышкина, затевает против него дело, чтобы сорвать порядочный куш. Его приятель Келлер помещает в газете «обличительную» и гнусно-клеветническую статью о князе. Лебедев говорит об этих молодых людях, что они «дальше нигилистов ушли». Апокалиптическая тема развивается в негодующем монологе Лизаветы Прокофьевны Епанчиной: царство золотого тельца – преддверие царства смерти. «Уж и впрямь последние времена пришли, – кричит она. – Теперь мне все объяснилось! Да этот косноязычный разве не зарежет (она указала на Бурдовского), да побьюсь об заклад, что зарежет! Он денег твоих десяти тысяч, пожалуй, не возьмет, а ночью придет и зарежет, да и вынет их из шкатулки. По совести вынет!.. Тьфу, все навыворот, все кверху ногами пошли... Сумасшедшие! Тщеславные! В Бога не веруют, в Христа не веруют! Да ведь вас до того тщеславие и гордость проели, что кончится тем, что вы друг друга переедите, это я вам предсказываю. И не сумбур это, и не хаос, и не безобразие это?»

В словах генеральши Епанчиной выражена заветная идея писателя: нравственный кризис, переживаемый человечеством XIX-го века, есть кризис религиозный . Вера в Христа угасает, ночь опускается на мир; он погибнет в кровавом хаосе войны всех против всех. Страстное пророчество Елизаветы Прокофьевны «научно» резюмируется резонером Евгением Павловичем. Но его хладнокровный диагноз болезни века, пожалуй, еще страшнее, чем пылкое негодование генеральши. «Все, что я выслушал, – говорит он, – сводится по моему мнению, к теории восторжествования права, прежде всего и мимо всего и даже с исключением всего прочего, и даже, может быть, прежде исследования, в чем и право-то состоит? От этого дело может прямо перескочить на право силы, т. е. на право единичного кулака и личного захотения, как, впрочем, и очень часто кончалось на свете. Остановился же Прудон на праве силы. В американскую войну многие самые передовые либералы объявили себя в пользу плантаторов, в том смысле, что негры суть негры, ниже белого племени, а, стало быть, право силы – за белыми... Я хотел только заметить, что от права силы до права тигров и крокодилов и даже до Данилова и Горского недалеко ». Это пророчество исполнилось буквально: люди двадцатого века знают по опыту, что такое право силы и право тигров и крокодилов...

Такова картина мира, раскрывающаяся в «Идиоте». Идея: неверие неизбежно ведет к человекоубийству, воплощается в действии романа: все герои – убийцы, или в действительности, или в возможности. Безбожное человечество стоит под знаком смерти.

На чем основан Апокалипсис Достоевского? Не на болезненной ли фантазии? Он страстно негодовал, когда критики называли его роман фантастическим, и утверждал, что он – более реалист, чем они. Грозные знаки надвигающегося на мир «смутного времени» уже вписаны в «текущей действительности»; нужно только уметь их прочесть. Писатель вглядывался в мелкие факты, в газетные известия, хронику происшествий, отчеты об уголовных процессах и гордился, что отгадывает самые неуловимые «веяния момента». Когда печаталось «Преступление и наказание», в газетах появились заметки о деле студента Данилова. 14-го января 1866-го года Данилов убил и ограбил ростовщика Попова и его служанку. Бедный студент жил на уроки, был умен и хорошо образован, отличался твердым и спокойным характером; у него была «красивая внешность, большие черные выразительные глаза и длинные, густые, откинутые назад волосы». Во время процесса арестант Глазков вдруг подал заявление, что убил ростовщика не Данилов, а он; но вскоре взял его обратно, «сознавшись, что Данилов его подговорил». Достоевский был поражен: действительность с удивительной точностью подражала вымыслу. Дело Данилова воспроизводило сюжет «Преступления и наказания»: даже ложное признание Глазкова соответствовало в романе ложному самообвинению Николки. «Реализм» его торжествовал. «Ах, друг мой, – писал он Майкову, – совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики. Мой идеализм реальнее ихнего. Ихним реализмом сотой доли реальных, действительно случившихся, фактов не объяснить. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты . Случалось».

В искусстве Достоевского величайшие взлеты фантазии сочетаются с кропотливым изучением фактов. Он всегда начинает восхождение с низин повседневной действительности. Его романы насыщены хроникой происшествий.

Фабула «Идиота» тесно связана с уголовными процессами 60-ых годов. Самый замысел романа возник под впечатлением дела Умецких. В окончательной редакции ни одна подробность этой семейной драмы не уцелела. «Озлобленная гордячка» Миньона – Умецкая – лишь отдаленный прототип Настасьи Филипповны. Процесс Умецких был ферментом, который привел в движение творческую мысль автора, но почти бесследно растворился в процессе работы. Два других уголовных дела – Мазурина и Горского – определили собой композицию романа. Достоевский признавался С. Ивановой, что «для развязки почти и писался, и задуман был весь роман». Развязка – убийство Рогожиным Настасьи Филипповны: значит, в нем смысл романа. Идея «убийственности» падшего мира реализуется в «убийстве» героя. Фигура убийцы миллионера возникает под впечатлением процесса купца Мазурина.

Роман, в котором творческие принципы Достоевского воплощаются в полной мере, а удивительное владение сюжетом достигает подлинного расцвета. Яркая и почти болезненно талантливая история несчастного князя Мышкина, неистового Парфена Рогожина и отчаявшейся Настасьи Филипповны, много раз экранизированная и поставленная на сцене, и сейчас завораживает читателя…

По изданию: “Идиот. Роман в четырех частях Федора Достоевского. С.-Петербург. 1874”, с исправлениями по журналу “Русский Вестник” 1868 года с сохранением орфографии издания. Редакция Б. Томашевского и К. Халабаева.

26-летний князь Лев Николаевич Мышкин (идиот) возвращается из санатория в Швейцарии, где он провёл несколько лет, лечась от эпилепсии. Князь до конца не излечился от душевной болезни, но предстаёт перед читателем как человек искренний и невинный, хотя и прилично разбирающийся в отношениях между людьми. Он едет в Россию к единственным оставшимся у него родственникам - семье Епанчиных. В поезде он знакомится с молодым купцом Парфёном Рогожиным и отставным чиновником Лебедевым, которым бесхитростно рассказывает свою историю. В ответ он узнаёт подробности жизни Рогожина, который влюблён в бывшую содержанку богатого дворянина Афанасия Ивановича Тоцкого, Настасью Филипповну. В доме Епанчиных выясняется, что Настасья Филипповна известна и в этом доме. Есть план выдать её за протеже генерала Епанчина, Гаврилу Ардалионовича Иволгина, человека амбициозного, но посредственного. Князь Мышкин знакомится со всеми основными персонажами повествования ещё в первой части романа. Это - дочери Епанчиных Александра, Аделаида и Аглая, на которых он производит благоприятное впечатление, оставаясь объектом их немного насмешливого внимания. Далее, это генеральша Лизавета Прокофьевна Епанчина, которая находится в постоянном волнении из-за того, что её муж находится в некотором общении с Настасьей Филипповной, имеющей репутацию падшей. Потом, это Ганя Иволгин, который очень страдает из-за предстоящей ему роли мужа Настасьи Филипповны, хотя ради денег готов на всё, и не может решиться на развитие своих пока очень слабых отношений с Аглаей. Князь Мышкин довольно простодушно рассказывает генеральше и сёстрам Епанчиным о том, что он узнал о Настасье Филипповне от Рогожина, а также поражает публику своим повествованием о воспоминаниях и чувствах своего знакомого, который был приговорен к смертной казни, но в последний момент был помилован. Генерал Епанчин предлагает князю, за неимением где остановиться, нанять комнату в доме Иволгина. Там князь знакомится с семьёй Гани, а также впервые встречает Настасью Филипповну, которая неожиданно приезжает в этот дом. После безобразной сцены с алкоголиком-отцом Иволгина, отставным генералом Ардалионом Александровичем, которого сын бесконечно стыдится, в дом Иволгиных приезжает за Настасьей Филипповной и Рогожин. Он приезжает с шумной компанией, которая собралась вокруг него совершенно случайно, как вокруг любого человека, умеющего сорить деньгами. В результате скандального объяснения Рогожин клянётся Настасье Филипповне, что к вечеру предложит ей сто тысяч рублей наличными…