Болезни Военный билет Призыв

Военные дневники. Детская книга войны. О чём писали маленькие жертвы большой трагедии

На фронт призвали меня осень 1941 года. Сейчас я под Сталинградом. Здесь несколько месяцев идут жестокие бои. Короткая передышка и решил записать. Маленький блокнот ношу в кармане гимнастёрки когда-нибудь это я прочту своим детям. Я пехотинец. двигаемся мы днём и ночью. Уже трое суток без отдыха в дождь и снег, вместе с танками комбата Асланова. Хороший командир Ази Асланов, умный и спокойный. Сегодня атаковали хутор Советский, и отбросили немцев на 20 километров. Гоним фашистов, не давая им закрепиться. У всех нас такое настроение, чтобы не давать немцам покоя и гнать их с нашей земли.

Ведём бои, не давая танкам противника переправиться через реку Аксай. Асланов расположил наши танки в овраге. Это была выгодная позиция, потому что немцы не могли стрелять по нашим танкам, зато наши танкисты стреляли по немецким с точностью. Наши подбили около 100 немецких танков и фашистов не пропустили.

Это был самый тяжёлый день. Немцы беспрерывно бомбят. Они с боем заняли хутор Верхне-Кумский. Нам пришлось отступить. Не хватает пехотинцев для поддержки танков. И тогда Асланов снял с танков по одному человеку нам в помощь. На следующий день мы снова взяли хутор Верхне-Кумский

К утру 30 декабря наши танки ворвались в Котельниково и уничтожили последнюю группу немецких танков, пытавшихся прорваться к Волге. У нас короткий отдых в лесу, в лесничестве. Стоит ужасный мороз, дует леденящий ветер. Мы отогреваемся в землянках, читаем письма от родных и готовимся к встрече Нового года.

После ранения и госпиталя я попал в другой полк. Топаем сутками по просёлкам и дорогам, идём по бездорожью. Идти тяжело, так как надо тащить на себе оружие и всё, что надо для боя. По дороге строили мосты из подручных средств, настилали гати. На руках приходилось перетаскивать пушки, грузы, машины. Идём уже несколько дней, сильно промёрзли. Спим урывками часа два. Развели в лесу костёр, выпили горячего кипятка и повалились в изнеможении на валежник.

Впервые спали в не сожжённой деревне Старице, спали в тепле на соломе. Продолжаем идти к реке Луга, чем ближе, тем сильней сопротивление немцев. Нас бомбят всё чаще и чаще. Я не мог без ужаса видеть как вражеские лётчики разбомбили медсанбат. В лесу как-будто безопаснее, мы прижимаемся к деревьям, ища у них защиты. Но когда видишь, что летит бомба, то становится страшно - вдруг она упадёт на тебя и тогда - конец. Вот так и выживаем между бомбёжками, пулемётными очередями, между двумя боями. Скорей бы освободить нашу Родину от немецких захватчиков.

Война подходит к концу. Бои идут на Одере и на подступах к Берлину. А нам дан приказ взять Зееловские высоты. Мы два дня без еды и без отдыха. Немцы беспрерывно бомбят нас, так что нельзя поднять голову. Утром загрохотали тысячи орудий. Стрельба "катюш", миномётов, орудий слились в сплошной гул. Миллионы снарядов, ракет и мин обрушились на вражеские траншеи. Это была артподготовка. Мы торжествовали. Кажется вся наша боль и злость обрушилась на немцев. Это было перед рассветом 16 апреля. Вспыхнули прожекторы, командир взмахнув рукой крикнул нам -" Вперёд". Добежав до немецких траншей, мы стали бить фашистов прикладами, лопатками, поливая их огнём из автоматов. Немцы отчаянно сопротивлялись. Но нам помогли наши танки и артиллерия. Мы продвигались за танками не отставая. К вечеру бой прекратился. Наступила краткая передышка. А рано утром всё началось снова. Снова ударили "катюши" и орудия и мы пошли в атаку на высоты, выбивая оттуда немцев. И 18 апреля Зееловские высоты были взяты, но какой ценой. Многие мои товарище остались там лежать.

Не знаю, вернусь ли я домой, но в воздухе сегодня отчётливо ощущается запах смерти.

Юрий Номофилов, победитель. Германия, 1945 год.


1940 год, Рыбинск. Окончен 10-й класс…
Первый слева – Юрка Белов, сын преуспевающего дамского парикмахера. Призван в армию в 1940 году, погиб в 1945 году под Берлином.
Вторая слева: Надя Булочкина. В войну работала на окопах, после войны – начальником планового отдела завода.
В центре Гришка Поповер, спортсмен, предмет воздыханий девчонок. Призван в армию в 1940-м, погиб в 41-м в первом же бою где-то в Белоруссии.
Четвёртая слева: Ниночка Журичева. Во время войны была артисткой оперетты.
Справа – это я, Юрка Номофилов. Призван в армию в 1940 году. Повезло – не убили. Дошёл до Берлина.


Юрий Номофилов, победитель. Германия, 1946 год.


Хельга. Берлин, 1947 год.


Это мы с Хельгой. Счастье!
Берлин, 1946 год.


Уже мирное время – 1949 год. Какой-то праздник во Дворце культуры Рыбинска (в то время он назывался Щербаков). Я третий слева, чуть выглядываю.


Ветеран.


Уважаемые читатели! Перед вами – совершенно уникальный текст. Это личные, интимные дневники молодого солдата Великой Отечественной войны. Начал он их вести в 1942 году, когда ему было 20 лет, последняя запись сделана в 1949 году
С 1959 по 2000 год этот документ хранился в органах госбезопасности как вещдок по делу его автора – Юрия Номофилова - о «попытке измены Родине». Уже в перестроечные годы Юрия Алексеевича реабилитировали, а в 2000 году вернули дневники – две заветные книжечки.
Что мы знаем о тех, кто был на войне, кто защищал нашу страну от фашистских захватчиков? Яркие образы, созданные художественной литературой и кинематографом, военные фотографии и кинохроника, фронтовые письма, воспоминания фронтовиков – всё это, конечно, выстраивает какую-то картину, но дневниковые записи Юрия Номофилова создают потрясающий эффект полного присутствия, хотя он и не воевал на передовой (был авиатехником). Они удивительным образом сцепляют, объединяют разные поколения – то, военное, и наше, для которого война превратилась в легенду. В стариковских лицах ветеранов войны мы начинаем видеть понятных и близких себе людей, у которых в молодости, несмотря на войну, были те же чисто возрастные проблемы, что и у нас. Которые думали не только о «защите Отечества», о «подвиге» и о «борьбе с врагом». И далёкая война начинает приобретать для нас черты повседневной жизни – без лоска, глянца и художественного вымысла.
Молодой солдат, вчерашний школьник Юрий Номофилов вёл записи исключительно для себя, не думая ни об «идеологии», ни о «красоте слога», ни о «приличиях», ни о каких-либо последствиях. Именно это делает его дневники уникальным и бесценным документом Великой Отечественной войны и, вообще, той эпохи.
В альманахе публикуется интервью с автором и текст дневников с несущественными сокращениями, но с сохранением всех его специфических особенностей, в том числе и ненормативной лексики. Также оставлены пометки, сделанные в органах госбезопасности (в тексте они выделены вот таким полужирным шрифтом): по всей видимости, эти строки (в оригинале дневника подчёркнутые простым и коричневым карандашом) означают, по мнению органов, подозрительные, антисоветские и враждебные мысли.
Все материалы используются с разрешения автора.
Денис Маркелов

ПЕРВЫЙ ДНЕВНИК

29.02.42 г. (переписываю осеннюю запись).
С пригорка виден чистенький Чистополь: белые домики и минареты в желтизне парков и садов. Кругом дубовые рощицы, тоже желтеющие, голые поля, а вдали берега Камы. Осенние облака грядами бегут на юг, то заслоняя солнце, то открывая его, и тогда всё оживает и сверкает жёлтым, белым и голубым. Стоять бы вот так над незнакомым городом после длинного перехода, свободному и сильному, думать, что впереди в этих домиках живут люди, с которыми будешь дружить, работать, веселиться и отдыхать. Может, среди них та, милая и замечательная, из-за которой сердце забьётся сильнее и закружится голова, когда наклонится девушка и в прорезь на груди увидишь тело её – желанное и священное. Стоять бы вот так, молодому и красивому, а у ног город – город, ждущий завоевателя. Неужели не будет так? Так будет, будет, будет! Зачем же и жить тогда, если всегда чужая воля висит над головой, если всегда нужно подавлять желания и загонять обратно мысли? Так должно быть, и будет! Ведь есть же где-то свобода и счастье?
...А может, и нет нигде таковых... Гудят над головой провода...
Нужно идти на кухню. Ведь я в наряде, рабочий.
Я в Казани после путешествия по Волге из Сталинграда (это мы с зимнего сачкования в Будённовске перебрались поближе к жизни). По дороге приволочился за евреечкой - Боней. Так, немножко платонических вздохов и держания за руку: даже обнять не далась.
А в Будённовске втрескался в некую Нимфу Бибич - эвакуированную из Днепропетровска. У неё исключительно стройненькая (по моим понятиям) и тоненькая фигурка. Вначале бегал на неё любоваться издали, не смея и мечтать о знакомстве. Но потом, как ни странно, дошло до поцелуев, и у меня кружилась голова, когда видел близко-близко перед собой хорошенькую её мордочку и улыбку - жемчужные зубки. На третий вечер она не пришла: я её измучил непрерывными объятиями и поцелуями, всю изломал - благо, маленькая, тоненькая и слабенькая. А потом её прямо из десятого класса - 12 мая - забрали в армию, и я встретил её у нас, в красноармейской столовой. Она оказалась не такой, какой я рисовал её в мечтах: проще и вульгарнее. Любит танцевать, любит романчики и прочее. Сначала грустил по ней и страдал. Сейчас - забыл.
Была ещё одна - там же, в Будённовске - Тамара Мадатова. Типичное грузинское лицо, длинные косы. Хороша - исключительно. Но фигурка плохая: массивная, без талии. Или мне это казалось в пальто. А перед отъездом видел её в хорошем платье - очень понравилась. И жалею, что променял на Нимфу. Тамара проще и в меня втрескалась.
Сейчас, в Казани, живу неплохо. Через день - лёгкий наряд. Кормят хреново, но хлеба достаём вдоволь. Работы мало. Принимаем машины, вернее, их принимает начальство, техники. А мы по-прежнему сачкуем. Я радиомастер и сам даже не знаю, каковы мои обязанности. Сачкую здорово.
В общежитии просторно, светло. Крыша здания иногда дребезжит, резонируя от шума моторов идущих на посадку самолётов. Их здесь порядком. Скоро получат матчасть – и на фронт. Так долго ждали, что и не верится: как это вдруг мы - и на фронт. Но дело идёт, и приближается час, когда и по нам будут бомбить. Дай Боже пережить...
Лето, тепло, неплохо. Аминь.

14.06.42 г.
Немного поболел с 09.06. Сначала грипп (t 390 C), а потом колит, черти бы его драли. И сейчас ещё бегаю в уборную. Погода испортилась: дожди и холода. Так хорошо сидеть в штабе. Дай Боже подольше так! (Ведь я стал против воли писарем инженерного полка!) Был несколько раз в городе. Проезжал его насквозь, на другой конец, на завод. Как шикарно! Сколько народу! Сколько витрин, шума, блеска, девушек!.. Сколько хитроумных причёсок, сколько тщательно подведённых губок и подбритых ресниц, сколько манящих роскошных и пышных, маленьких и невинных, упругих и сладострастных грудей, сколько возбуждающих жоп, сколько изящных ножек! И всё это для мужчин. Для меня то есть. Правда, не для сопливого солдата в рваных сапогах, но для будущего инженера. Почему бы нет?! Совсем напротив - да!
А ведь каждая девушка одевается, ищет материю для платья, ругается с портнихой, десять раз перешивает, перекраивает, подбирает по цвету чулки и туфли - и всё для того, чтобы я, Номофилов, мог благосклонно посмотреть хорошенькую фигурку, хмыкнуть носом и сказать себе: «Вот эта ничего... Даже хороша. Её бы я, пожалуй, не отказался...»
Но встречаются и такие - юные, нежные и прекрасные, за один ласковый взгляд которой отдал бы всё, что есть и что будет, а за один поцелуй - десять лет жизни. Но они, как и все, проходят, а неуклюжий и неглаженый солдат остаётся один со своими мечтами и грустью.
А пока жизнь волочится по кочкам удач и ухабам неприятностей, по грязи ругани с соседом из-за порции хлеба и по песку, неурядиц со старшиной. Катится...
Ну, и катись к... Туда твою мать!

20 часов.
Ой, где я сижу! В основном – центральном – им. Ленина хранилище библиотеки ТАССР города Казани! Во! Шикарно, аж дух захватывает. Зал оформлен под грот на дне морском. Священная тишина, умная. Масса девушек, и хорошеньких, и кругом книги, книги - море книг.
Как это мне маму напоминает, дом, библиотеку им. Энгельса, как манит назначить здесь свидание! Сердце так и ёкает, нервы напряжены до крайности: ведь я в дивном храме своего бога - мысли.

15.06.42 г. Утро.
Только что, час тому назад, разбился комэск 2-ой АЭ (командир 2-й авиаэскадрильи – Ред.) - Шмонин. С ним вместе погиб и его экипаж - штурман Иконников, и тот, что был стрелком, - Барашевич. Иконников - самый умный и хороший человек в нашей эскадрильи. Жалко, больно, не хочется верить, в сознании не укладывается...

17.06.42 г.
Сижу на губе. Задержал комендант гарнизона за то, что забыл пилотку. А я ужин пошёл получать, на всех. Вот ё. м.! Комендант - молоденький лейтенант. Ну и щенок!
До чего глупо! Ё. м.!!!

21.06.42 г. Вечер.
Хочется жрать. Мало, очень мало шамовки. И все мысли сосредотачиваются на пустом желудке. Ох, тошно! Ребята достают, а я не могу. Они говорят: «Жрать любишь, а достать не можешь...»

22 июня 1942 года.
Итак, год войны прошёл. Ровно 365 дней назад, когда Земля была в этой же точке пространства, когда Солнце шпарило на нашу планету под тем же углом, я жил в Ломской... Был митинг, пели «Интернационал», кричали: «Ура!» Ночью пошли в секреты. А через пять дней тикали от немцев, захватив продуктовый склад. То было время обжорства, когда Юрка Номофилов пил целыми банками сгущённое сладкое молоко, жрал белый хлеб с маслом и сгущённый компот в неограниченных количествах. Когда жутко и весело было! Вспоминается, как далёкий сон. Прекрасный и неповторимый. Где ты, где ты, счастливая сытость? Где вы, безалаберные дни? Ох, и пожрали же тогда!..
- А немцы, а танки, а бомбы?
- Да, да, было, помню. Но это было во-вторых. А во-первых - шоколад и консервы. Так-то.
А сейчас жрать по-прежнему хочется, и полученные самолёты угнали на фронт, а мы опять остались «безлошадными». Ходим в наряды (другие ходят, я как писарь не хожу) и снова засели в ЗАПе (запасной авиаполк - Ред.). Боже, неужели 779 авиационный полк никогда не попадёт на фронт? Уже целый год собираемся, ещё из Ломской лётчики мечтали лететь бить немцев. А теперь мечтают бить «ганцев» - вот и вся разница

1.07.42 г.
Прошедшие два дня болел зуб. Первый раз это со мной происходило. То ли с непривычки, то ли это всегда так - чувствовал себя ужасно. Был злой, ругался, кричал - совсем развинтился. А сегодня выспался хорошо - впервые за много дней, зуб прошёл, и чувствую себя прекрасно. Это со мной в последнее время редко бывает.
Только акклиматизировался в штабе, как началась кампания по переводу меня обратно в эскадрилью, работать по специальности!.. Кой х... «по специальности» - в наряды через день ходить! Здесь, при штабе, без этого обходилось, и пошамать дополнительно можно было, и полакомиться. А теперь прощай, тёплое местечко, сытое житьё, снова караулы и полов мытьё. Ох!..
Но всё же и на матчасти поработаем! Может, и на завод съездим, и полетаем, как другие. Ха! Пускай! Всё, что происходит, - к лучшему.
«Всегда можно найти косвенный путь, обойти инстанцию или начальника. Если не выходит - значит, недостаток смекалки» (слова однополчанина автора дневника – Ред.).
Часто ездил на завод №22 - заказывать пропуска для наших принимающих машины техников. И в бюро пропусков узнал девушку, именно такую (как показалось), какую искал. Милую, симпатичную, стройную. Не особенно красива, но так мила! Выпросил у неё адрес - Валя Сергеева. Она мне сказала: «Опоздал». У неё уже есть, кому поверять сердечные заботы и радости, есть, кому говорить: «Милый» между двумя поцелуями. Но я, целиком рассчитывая на будущее, на послевоенное, когда буду свободен и холост, всё же решил взять её адрес. Таких девушек - малознакомых, но хороших, уже есть на примете несколько. И дальше буду набирать так же...
Ха! Неплохая идея.
До чего же я всё-таки легко увлекаюсь! Вот на пароходе, когда сюда ехали, была Боня. Ведь я серьёзно думал, что врезался. По крайней мере, сердцем. А так - понимал, конечно, что глупости.

4.07.42 г.
Хи-хи-хи! А меня из штаба вытурили... Ну, и пускай, не очень и хотелось. Мечтаю съездить на завод. Повидать свою Валюшу... Она здесь, в городе живёт. Чёрт возьми! Четвёртый день болит зуб. Первый раз в жизни - и так крепко прихватило. Хотел сегодня выдернуть, пошёл - но доктор отговорила. Поковырялась в зубе, наложила туда всякой гадости, вонючей и противной, а зуб как болел, так и болит. Всё! Завтра дёргаю к чёртовой матери! А то как на фронте прихватит. А беречь зубы - ещё убьют, а столько мучений ради будущего принял.
Хочется поговорить с кем-нибудь, поболтать, излить свою душу. И нет такого человека, которому можно бы открыть своё сердце, свои мечты, надежды и желания. Женька Беликов, с которым я последнее время дружу, не чуткий парень. Моим будённовским увлечением - Нимфой Бибич - он меня порядком поизводил. Ведь я ему всё-всё рассказывал…
Ах, как хочется девичьего нежного сердца, как хочется положить голову на грудь нежной подруги, как хочется, чтоб кто-нибудь поласкал... Эх!.. И сам не знаю, чего хочется. Нет-нет! Не того, не «пистон поставить», а другого - для души.
Ночь. Сижу в штабе один. Потому так и разболтался.

5.07.42 г.
Хотел что-то такое написать о своём посещении з-да № 22 - самолётостроительного. Но что-то нет настроения писать. Да и сижу в неподходящем месте: в конструкторском отделе з-да. Всё-таки интересно: везде меня пускают. Даже в секретный отдел секретного завода, куда простому смертному входа нет, – пожалуйста!
Ну, в общем, вчерашний день - день моего первого посещения этого скопления людей, машин и шума, внёс в мою голову больше впечатлений, чем полугодовая жизнь в Будённовске. Сейчас я перегружен ими, а когда всё уляжется, опишу и громадный пресс, и вид гигантского сборочного цеха сверху, и контрольный отдел радио - всё-всё.
Конечно, вижу и Валю. Вчера ждал до вечера, думал, она сменится и я смогу проводить её до дому. Но не дождался: комсомольское собрание. Попытаюсь сегодня. Она мне мило и ласково улыбается и вне закона выписала пропуск. Это такой тип девушки, которая нравится тем больше, чем дольше видишь её. Обидеть или оскорбить такую девушку невозможно. Термин «милая» подходит для неё с добавлением: «исключительно». Потому так много пишу, что только сейчас был там, у них, выписывал сюда пропуск. Она так мило коверкает мою фамилию, говоря «Нимафилов», что хочется так называться.

9.07.42 г. Перед отъездом из Казани. Утро.
Вещи уже вынесены, в пустом помещении стоит пыль коромыслом: уборка.
Большинство улетело, нас осталось мало, а вещей много. Настроение радостно-тревожное и торжественное. Наконец-то час, которого ждали больше года, торжественный час отправки на фронт - наступил.
Даже обыденно, и не волнует.
Прощай Казань, завод, бюро пропусков и Валюша! Да, Валюша. Я с ней позавчера утром шёл на завод пешком - трамваи не ходили. Говорили много. Результат: она не для меня, она неизмеримо выше меня по воспитанию. Она жила в Москве! Мне о такой жизни и не мечтать... Еду на вокзал. Прощай, Казань! Здравствуй, дорога! Снова в путь.

11.07.42 г. В пути. Станция Алатырь.
Больше стоим, чем едем. Дорога забита, и наши три вагона пихают то туда, то сюда, то дают специальный паровоз. Вот и сейчас через полчаса ждём паровоза. Скоро поедем через Атяшево - место, где я жил летом 1935 года у папы в совхозе, и Саранск, где и сейчас обитают наши родичи.
Жарко. Хлеб есть, но больше ничего. Но и так не пропадаем. Еду в вагоне управления - просторно, 9 человек, и спокойно, а наши надоели: всё время шумят и ругаются.
Вспоминаю Казань и Валю, нашу с ней прогулку 8-го утром. Тогда я её подождал у ворот её дома, прошёл с ней до завода много километров - не ходили трамваи. Я дороги не заметил. Всё время разговаривали. Она мне ещё больше понравилась, я ей - нет. Валя кончила на «отл.» десятилетку, любит читать, не особенно увлекается танцами, но она принадлежит к несравненно более высокому кругу, чем я. Порода и воспитание видны в каждом её слове, в каждом движении, жесте. Мила и обаятельна до бесконечности.
Её протеже - тридцатилетний мужчина, работник отдела кадров и поэт. Она любит его и слушается... Сяду писать мамане и Тоне.

12.07.42 г. Ст. Рузаевка.
Жарко. Делать нечего, но не скучно. В Саранске ходил к родичам - Козловым. Моя племянница - Люся Козлова - хорошенькая семнадцатилетняя девушка. Хи-хи-хи!
Ох, Валюша! Ты вошла в моё сердце. Ничего, авось поднимемся и до Валюши. Всё может быть.

17.07.42 г. Вечер.
Второй день стоим на ст. Платоновка близ Тамбова. Это конечный пункт. Здесь должны находиться наши. Но их нет - улетели в Сталинград. И вот мы, не вылезая из своих трёх телячьих вагонов, поедем назад в Саратов. А потом (ха!) по Волге до Сталинграда.

19.07.42 г.
Сижу один в вагоне, который уже называется «наша хата» и служит синонимом дома.
Город Кирсанов. Ну конечно, он напоминает мне Нину, Ninon, Konsuello (имя героини из одноимённого романа Жорж Санд - Ред.). Второй раз его проезжаем, и второй раз я снова грущу по Нине. Они похожи - Валюша и Нина, и обе потеряны для меня. Какая лучше? Ох, дурак! Не всё ли равно?..
Сейчас пришёл с базара, где маклачил 4 селёдки, спрашивая за каждую 50 рублей. Не удалось. Лишь одна молочница разошлась - купила. Вторую рыбину сменял на стакан мёду, который тут же слопал с хлебом, любезно предложенным продавщицей. Оставшиеся две селёдки променял на масло.
Да, ведь еду не со своими, а в вагоне управления. Шамаю неплохо, по крайней мере, не хуже, чем начстрой, едущий тут же. Тем более что я совершаю здесь различные тёмные махинации: продаю хлеб, меняю селёдки на масло, покупаю молоко. Распоряжаюсь сотнями, но мало толку. Литр молока - 20 рублей, стакан виктории -15. А сотня равна 10 рублям 1939 года. К базару привык, торгуюсь, как заправский жид. (Ох, не люблю жидов!)
Перегон «Платоновка - Кирсанов»: в одном с нами эшелоне ехали девчата - оружейники, окончившие ШМАС (школа младших авиаспециалистов - Ред.). Призваны в армию два месяца назад. «Ничего, - говорят, - жить можно. Пока не жалуемся на службу».
Обленился я страшно. Десять дней дороги ничего не делаю. А переезду конца не предвидится… Скоро прибудем в Саратов и уж, наверное, в Волге искупаемся. С парохода! Ух!!!

22.07.42 г.
Едем по дороге «Урбах – Сталинград». Путешествие «Саратов - вниз по Волге» накрылось. В Саратове не отцепили от эшелона, и мы с тремя вагончиками с лётным составом едем по заволжским степям. Зной. Ровная, как по ниточке, дорога, чистый степной горизонт, коршуны, марево.
Крутим патефон на остановках, смотрим, свесив ноги за дверь, на степь во время хода поезда. Мухи. Жарко.

23.07.42 г.
Ух! Всё едем. Оказывается, товарные поезда больше стоят, чем едут. За 13 суток нашего путешествия (300 часов) стоим 240 часов, едем 60, не считая мелких остановок, которых часов на 30 набежит.
Писать неудобно, не хочется. Повидать бы Веню в Сталинграде.

24.07.42 г.
С утра переправляемся на железнодорожном пароме через Волгу. Жарко. Погода дивная. Три раза купался. Снова Волга, дорогая красавица Волга! Сейчас искупался и ждём: эшелон отправляют в Сталинград.

27.07.42 г.
Позавчера приехали на место - станцию Конная: на пути от переправы к Сталинграду, километров за двадцать от города. Живём в землянках, едим неплохо, а в наряд я уже вчера пошёл. Скучно. Совсем отвык писать. Чувства всё те же - по-прежнему восхищаюсь полной луной, тихой и прекрасной ночью царицынских степей, восходом солнца. Но впечатления быстро гаснут, и писать о них как-то некогда и не соберёшься. Столько дорожных впечатлений, событий, происшествий! На одной остановке перед Волгой, в степи, ходили купаться на Ахтубу. Случайно узнали, что на другом берегу сады, ждущие потребителей. Переехали туда и с яблонь, сплошь усеянных зрелыми плодами, нарвали по полной гимнастёрке. Нажрались - здорово. Понос - до сих пор. И купались тогда замечательно. Тут тоже место для купания есть, и не плохое...
Всё чаще и чаще встречается необходимость упоминать имена своих товарищей. Это значит, что я уже перешёл из своего бывшего гражданского мира в действительность, в мир армейской жизни. Придётся писать характеристики наиболее близких (да это и полезно), чтобы в дальнейшем свободно оперировать их именами.
Да стоит ли? Похоже, ураган войны раскидает нас. Ходят мрачные слухи, что вскоре всех мелких спецов (точнее, срочную службу), заменив девчатами (такая замена уже началась: у нас на практике девушки-оружейники и скоро надульникам (оружейникам – Ред.) - труба), отправят в танковые части или в пехоту. Ох!
Наш полк несёт жуткие потери. Из девяти машин за неделю боевых действий осталось три - и одна вчера пропала (вчера же сгорело три машины). Моя мечта - вновь попасть в Казань и работать в контрольном отделе радиооборудования. И снова видеть Валю.
Боже мой! Какое нахальство! Сижу в штабе боевого полка, кругом деловые люди, важные разговоры и дела, а я сижу, занимаю место и под носом у начштаба пишу письма и личные записи. Ха-ха-ха! Да, из штаба-то меня вытурили окончательно, у инженера есть писарь – девушка, и я сижу под предлогом сдачи ей дел (которых нет).
О-хо-хо! Устал. Ну её к чёрту - сдачу вместе с девчонкой-писарчуком! Возьму своё барахло, которое ехало на правах штабного имущества в ящике инженера, и пойду домой (километров пять). По пути искупаюсь. Пока.
«Ни одна иностранная армия не знала таких внутренних нарядов, как русская. Поистине, о ней можно сказать, что она существует, чтобы охранять себя» (Игнатьев. «30 лет в строю»).
«Прежде я думал, что человек создан для труда, а теперь вижу, что он создан для праздности. Беззаботная, счастливая праздность среди солнечного света и зелени - вот высшее благо, о котором может мечтать человек» (Н. Тимковский. «На отдыхе»).
Ха, привлекательно!

28.07.42 г.
Снова переезды. За 45 километров на автомашинах. Вот цыгане!
В нашу часть понагнали новичков – девчат-оружейников. По вечерам они снимают военную форму и облачаются в своё, в гражданское. И по военному лагерю мелькают цветистые платьица, белые кофточки, слышится серебристый девичий смех. И южная луна озаряет счастливые парочки, забывающие, что за 80 километров рвутся бомбы и смерть гуляет по берегу Дона. Немцы наступают, и второй день горит нефть во взорванной на Волге барже. На аэродром поналетели Илы, и мы едем в другое место.

29.07.42 г.
Приехали. Ночью тряслись в тесноте кузова трёхтонки и смотрели на прожектора и разрывы зениток. Пользуясь лунной ночью, немцы бомбили окрестности. Чёрный дым горящей нефти полосой проходил ниже луны и разрывов. А сейчас жаркий полдень. Зной, как тесто, заползает всюду. Но рядом Волга. С аэродрома, находящегося на возвышенности, она видна, ветер с неё освежает и манит в прохладу синих волн. Искупаюсь сегодня вечером обязательно.
Поражает полная бессмысленность нашего существования и работы. Поднялись, позавтракали, потащились 5 км сюда - и лишь за тем, чтобы спать под плоскостью (под крылом самолёта – Ред.) на бомбах. Дела абсолютно никакого (у большинства, и у нас с Женькой в частности). Кормёжка тут хуже, вообще ничего, кроме милой реки, не нравится.

4.08.42 г.
Уже на новом месте, второй день. Спим на воле, едим также под открытым небом. Средняя Ахтуба - яблочный король. Ходили в сады, нажрались яблок. Река Ахтуба - хороша. Глубокая (14 м) и широкая. Дежурю у телефона. Крыша - знойное бирюзовое небо. Лёгкий ветерок, бесконечная степь. Кормят хорошо, хоть и грязно. Лето - мировая пора для солдат. Жить можно.

6.08.42 г.
Снова ночь, и я один в штабе. Часовым. Ночь ещё не началась, и только южный ветер разливает прохладу по сомлевшим за день избушкам. И в избушку села Средняя Ахтуба, где расположен штаб полка, заползло облегчение вместе с ветерком. Я оживел и спешу воспользоваться этим кратким периодом. Мы тут уже несколько дней. Переехав в Сталинграде через Волгу, тащились сюда 30 км пешком. Мои сапоги расползлись, и я демонстративно топал босой, вызывая слёзы жалости у встречных душевных старушек.
Когда мы ехали из Саратова в Сталинград, то на одном из степных полустанков совершали экскурсию на речку Ахтубу и на другой берег в сад, за яблоками. Так то было то же самое место, и 3-го числа я повторил тот же маршрут. Достойный удивления маршрут.
Лётчики наши летают, полк пополняется новыми машинами после серии потерь, не уменьшается сейчас. А я по-прежнему хожу в наряды, работаю мало и войны не замечаю. То же, что в Казани или в Ломской прошлый год до начала войны. Выбран, вернее, назначен, политруком Ткаченко (он у нас за военкома погибшего) в президиум комсомольской организации. Приходится проявлять деятельность и на этом поприще. Изворачиваюсь, собирая заметки в боевой листок. Пока выходит. «Где кончается порядок, там начинается авиация» - это совершенно справедливо и в тылу, и здесь, на фронте. Не деловой народ русские (и я в том числе), не расторопный, а главное, недобросовестный... Надо написать мамаше и Тоське. Адью... Да, наши самолёты сбрасывают для немцев «Front-illusrierte» fur der Deutschen Soldaten («Фронтовые иллюстрированные газеты» для немецких солдат, нем. – Ред.). Довольно тактичные газетки. Много листовок такого же типа. Главная тема: сдавайтесь в плен. Это во время наступления немцев под Сталинградом-то! Ох!
Немцы от Сталинграда в шестидесяти километрах.

15.08.42 г.
Только что искупался в замечательной речке Ахтубе. Погода лишь слегка облачная, жара всё та же. Последнее время расстроился желудок - ни яблок, ни масла есть нельзя. Пока Bismut принимаю - ещё ничего, а без него - пропадай.
С неделю назад во время посадки наших самолётов налетели четыре Ме-109 и сбили наш Пе. А позавчера они почти что над аэродромом угробили наш «Дуглас». У нас почти нет машин, и впереди та же перспектива: занятия по расписанию, строевая, уставы, м/часть и прочие прелести.
Но пока лето - всё перенести можно. Что-то будет зимой?..
Со мной произошли неприятности из-за строптивости: не выполнил приказание (нужно было бегом, а я в совершенно разбитых сапогах пошёл шагом). Грандиозная взбучка и мораль по комсомольской линии, а по командной - угроза отправки в штрафную роту. Сие меня заставило пересмотреть жизненные девизы и выбрать:
«Во-первых: угождать всем людям без изъятия:
Начальнику, где буду я служить,
хозяину, где доведётся жить,
слуге, который чистит платья,
швейцару, дворнику для избежанья зла,
собаке дворника, чтоб ласкова была...»
«В мои лета не должно сметь своё суждение иметь» (цитаты из комедии А. Грибоедова «Горе от ума» - Ред.).
А вообще, меня всё чаще и чаще посещает такое настроение, когда всё равно - жить или умереть. У меня нет настоящего, не предвидится блестящего будущего, а жить воспоминаниями надоело. Пожалуй, не доживу до конца войны, да оно и лучше. Смерти я не особенно боюсь.

23.08.42 г.
Mein lieber Kinder! («Моё любимое дитя!», нем. – Ред.) Так и до подлости докатиться недолго. Уже своих ближайших товарищей стал обманывать. Не надо, не хорошо (ведь всё равно поймают когда-нибудь).
Требовать уважения - глупо. Надо завоёвывать его.
Вчера был свидетелем воздушного боя. Три Ме-109 и пять Як-3. Сбито два Як-3, а трое немцев строем ушли домой. Они же перед боем сбили У-2, а к вечеру - «Дуглас», только «Мессершмит», атаковавший «Дуглас», не смог выйти из пике и врезался в землю. Видели останки лётчика: говорят, тонкая, нежная, почти женская рука. А 19.08 близ нашей палатки упал сбитый Ил-2. Видел место взрыва и тлеющий кусок мяса - всё, что осталось от лётчика.
«Мессершмиты» ходят, как хозяева.

31.08.42 г. Рейд порта Куйбышев.
Пароход «В. Молотов», на коем мы путешествуем от Саратова до Казани, грузится. Когда 26-го числа скрылось от нас зарево горящего Сталинграда (его подожгли немцы 23-го), уже было известно, что едем снова в Казань, формироваться… Валюша? Брось, какая там Валюша! Перед отъездом выдали громадные неуклюжие ботинки. Обмундирование вконец оборвалось, и был бы я дурак, вздумай показаться в таком виде ей. Давай крест на этом деле поставим.
В поезде до Саратова было голодновато, а сейчас продаём с Белушей камсу (мелкая рыба – Ред.), выданную как сухой паёк, но не употреблённую средними офицерами: воняет и вообще. Увлекаюсь этим, меняю, продаю, покупаю и в результате кушаем с компаньоном яички, молочко и творожок. Погода благоприятствует. Только я уже не так восхищаюсь красотой природы, воздухом и водой. Гораздо больше занимает моё воображение удачная продажа банки камсы за 40 рублей или обмен селёдки на два яичка. Час назад собрались на базар, и я уже предвкушал удачные финансовые операции, но адъютант не пустил. По сему случаю сижу и грущу, тем более что время есть - дневальный. Спим прямо на верхней палубе - не плохо. Скоро, не вставая с ложа, буду любоваться Жигулями. Чёрт! Адъютант всё настроение испортил! А Сергеев - скотина! Такое-то, Юрий Алексеевич, настроение... Да...
1.09.42 г.
В салоне второго класса парохода «В. Молотов» полумрак. Большие зеркальные окна, коими так гордилась «Императрица Екатерина» (бывшее название парохода – Ред.), выбило взрывной волной: немцы бомбили под Сталинградом. И окна забиты досками. Здесь тепло, тихо, лишь раздаётся стук домино: вечные козлогоны. А на палубе настоящая осень, ветер холодный и сырой, волны и пасмурное небо. Ночь эту придётся зябнуть, ведь спим на палубе. Вчера ещё было жарко. Мы купались, шутили: «Закрываем летнюю навигацию 1942 года». И неплохо получилось. Я нырял со второй палубы, раз шесть, и удачно. Все, даже свои, хвалили. Последние два прыжка запечатлены на плёнке: снимал «ФЭДом» какой-то майор. В сущности, невысоко, метров 6, но всё же страшновато, в особенности в первый раз.
Уже с месяц, даже больше, совсем не думается о девушках, любви, поцелуях и прочей любовной чепухе, которой, я думал, посвящу свою жизнь. Думы о жратве, отдыхе гораздо чаще посещают мою голову, чем мечты о прекрасной половине рода человеческого. Видать, возраст «первого сумасшествия» прошёл. Теперь буду, как и папаша, ждать второго - сорок лет. Жалко, два года юношеского пыла и страсти прошли зря, впустую, за стенами казармы. И теперь, коль увижу где хорошенькую девушку, сердце не трепещет томясь, а если и вздохнёшь, то, скорее, по привычке.

6.09.42 г. Борт парохода «Академик Карпинский».
В Казани пробыли два дня, пытался повидать Валю, но неудачно. Она смылась гулять со своим дорогим. Видел маму Валину: похожа, и мила так же, как и дочка.
Стою часовым у кучи вещей. Скучно и тошно: надоело. Насчёт жратвы опять с Белушей прекрасно устроились. Или закон, или везёт; в дороге ещё ни разу не сидел на сухом (как полагается) пайке. Год дружбы с Разживиным принёс свои плоды: стал изворотлив, хитёр, нахален, беспринципен - все качества в жизни полезные. Одному в дороге - труба. Трое - много. Пара - наиболее выгодный (в наших условиях) союз. Я и Белуша - дуэт не из последних. Первые идут - Шибай и Макаренко…
...Ишь, философ от сохи! Ха!
Жалко, что из Казани уехали. А может, и к лучшему?..

9.09.42 г.
Деревня. Совхоз. Жара. Тишина. Здесь мы работаем по уборке. Прошлый год в это время в Кривянке стожили сено и ели арбузы. Теперь их едят немцы, а мы скирдуем овёс и увлекаемся молоком. Сегодня я дневальный и ходил за 3 км в колхоз, купил мёду. Здесь он сравнительно не дорог (100 р., везде - 350 за кг). В каждой местности есть богатства, надо только не теряться и пользоваться ими. И вообще, фраза: «Единственное, что есть хорошего в жизни, - это минута приятного самочувствия» начинает казаться мне справедливой. Счастье Фауста, Ромео, старосветских помещиков, рекордсменов, героев, животных и моё подходит под её смысл.
Когда 6-го вечером мы выгрузились на тихую и пустынную пристань Чистополя, грусть объяла меня. Показалось, что мы снова приехали в Будённовск, что вот-вот начнётся зима, вторая зима войны. Боже! Только вторая, а их ещё - три-четыре будет... А оказалось, что до зимы ещё далеко, что всё - и столовая, и питание, в том числе, похожи на Кривянку, похоже, что жизнь не такая уж «пустая и глупая шутка». Тем более, что мёду я сейчас досыта нажравшись. Здесь - в глуши, без газет, без радио - поговаривают, что сдан Сталинград. Откуда они знают?! Спрашивают, почему мы, т. е. армия, отступаем. «Неужели и нам, - говорят, - под немцем жить?» Не добрый народ местные жители, не любят армейцев.

Вечер на пути с поля (работал).
Чудный вечер. Солнце ещё не зашло, но тихо, прохладно. Сегодня идём домой, в город. Не хочется. Где-то буду через год? Где? Нет, не угадать! Дома?.. Эх!

17.09.42 г.
Хотелось бы написать нечто отвлечённое, да в голове ничего подобного нет, а на перо просится: «Боже, какой тупица!».
Хорошо, хоть это-то понимаешь, а то скоро себя за умницу почитать станешь, юноша (что и случается иногда в разговоре). Меньше гордыни, Юрий Алексеевич!
Дневалю (в совхозе). Чем бы заняться? Писать? Ну не пишется, только бумагу изведу.

19.09.42 г. Вечер.
Все в кино. Хорошо, когда мало народу. Сижу, анекдоты из походного блокнота переписываю в тетрадь. Сосчитаешь – 140, читаешь – мало. Завтра выходной. Хорошо бы не заняли ничем, в библиотеку схожу.

22.09.42 г.
Я мечтатель. Мечтаю о страстях, подвигах, и всегда я - участник разыгрываемых трагедий. Мнимые страсти, говорят, ослабляют действительные, и человек, влюблённый в мечту, уже не сможет глубоко чувствовать действительность. Но Мериме, о котором профессор Лонг сказал: «Остерегаться излишних увлечений» и т. д., разве не чувствовал, как мечтатель, разве не смотрел на действительность со стороны, из мира фантазии?.. Это я, по желанию моему, стал упражняться в отвлечённых словопрениях.
Предыдущие - плод долгих, искусственно вызванных впечатлений. Надуманно всё, ходульно получается.
Приехал из далёкой поездки Вовка Разживин. Наверное, был дома в Ярославле, может, и в Рыбинск сгонял. Как-то там мама живёт?
Осень началась. Построили новую уборную, и я уже представляю, как придётся бегать в неё в страшные, с ветерком морозы. Настроение большей частью подавленное - впереди долгая, суровая зима, вторая зима войны.
Ох, а в голове так и болтаются мысли, как бы чего бы где спиздить, устроиться получше. Записать, что ли, что сегодня два обеда слопал? Эх, сибарит! Да ещё и животное. Вот тебе и «философ»: кроме жратвы ни о чём не может думать... Приближается вторая годовщина моего призыва в армию. Как-то справим?.. Мысль не задерживается на чём-нибудь одном, а быстро и бестолково скачет. И мыслить логически, чем так гордился, разучился. Ох, читать надо, читать. И записывать. Не меньше сотни книг за зиму дельных. Напишу-ка мамаше да Юрке Иванову. Благо, хорошо в штабе часовым. Час

Дневник Екатерины Павловны Безруких

Екатерина Павловна Безруких , 1922 г. р., выпускница Пит-Городской средней школы Северо-Енисейского района, студентка Томского горного института, добровольно ушла на фронт в 1942 году. Для друзей и родных - Катенька, на фронте звали Катюшей.

Из фронтовых писем Екатерины Безруких:

14 апреля 1942 года. Здравствуйте, мама, папа, Кеша! Еду на фронт. Остановились недалеко от Рязани. Мама, если достанете вещи, которые оста-- лись на квартире в Томске, не рвите письма, которые там связаны.

26 апреля 1942 года. Пишу с дороги, ближе к фронту. Настроение хорошее. Кушаем сухари, но я даже поправилась, стала немного толще…

11 августа 1942 года. Ничего особого в моей жизни нет. Нас почему-то не сильно обстреливают. «Бросает» немного правее нас и левее тоже. В общем, живу спокойно.

5 октября 1942 года. Здравствуйте, мама, папа, Кеша! Третьего дня (это третьего октября) меня ранило в ногу. Сейчас наступать не могу, но долго болеть не думаю. Мама, ты только не плачь, это я плачу, вспоминая, как ты ухаживала за мной во время болезни. Я больше писать не могу, плачу. Ваша Катя.

17 октября 1942 года. Начинаю ходить и думаю, что дня через 3-4 заброшу совсем костыль. Ребята написали мне такое письмо: «Мы тебя считаем своей сестрой… Пожалуйста, не считай, что ты одна. Считай, что мать, отец, братья, сестры - мы все с тобой!» Я читала, смеялась и плакала…

28 октября 1942 года. Сегодня я выписываюсь из госпиталя. Меня оставляли работать здесь, но я решила все-таки пойти обратно в часть.

Осень 1942 г. Мама, вчера я вместе с бригадой праздновала годовщину ее боевых действий. Бригада танковая. Народ боевой и к тому же очень хороший во всех отношениях… Было большое торжество, после чего выступал армейский ансамбль. Бывает у нас и кино. Иногда. В общем, живу ничего. Сейчас дует ветер, стоим мы в лесу, пусто, опадают желтые листья и почти сплошь покрывают землю. Скоро зима, но еще пока ходим в гимнастерках.

29 декабря 1942 года. Имею одну радость для вас - получила награду - медаль «За отвагу».

4 февраля 1943 года. Идет наша Красная Армия вперед, поэтому о настроении говорить не приходится - прекрасное. Вчера перевязывала трех военнопленных, обмороженных. Но так было противно! Такое зло брало, что таких гадких, вшивых злодеев приходится лечить. Когда послушаешь от населения (мы идем по территории, ранее занятой фашистами) и посмотришь в доказательство, то, кажется, стреляла бы в каждого, какой злодей попадется первым.

23 февраля 1943 года Катя сообщает родным еще одну радостную весть - ее приняли кандидатом в члены ВКП(б).

Май 1943 года. Хочется увидеть вас всех, поговорить. Ведь скоро три года, как я не видела вас. Уехала, когда мне было 17 лет, а теперь уже скоро 21 стукнет. А я все та же маленькая, тоненькая Катька. Только здесь меня бойцы и командиры называют Катюша. И хожу я в гимнастерке и в юбке защитного цвета. На голове меховая шапка, на ногах чулки и маленькие брезентовые сапожки. Вот мой портрет. Конечно, обязательно с ремнем и всеми застегнутыми пуговицами.

9 сентября 1943 года. Мама, можешь меня поздравить: член партии! Вчера вручили партийный билет!

11 октября 1943 года , через месяц после вступления в партию, в 2 часа дня, Екатерина Безруких была тяжело ранена осколком мины. Верная своему долгу коммуниста, Катя шла впереди с наступающей цепью.

Последнее письмо с фронта пришло от командира части:

Уважаемая Акулина Петровна! От всей души благодарим Вас за вашу дочь! Вашей дочерью мы гордимся все, и весь народ будет ею гордиться! Правительство отметило ее подвиг наградами: медалью «За отвагу», орденом Красной Звезды. Имеет она на своем счету вынесенных с поля 300 человек, которым лично оказала первую помощь. Представлялась к званию Героя Советского Союза. Ваша дочь получила тяжелое ранение. Я, как командир, отправил ее в госпиталь. В 8 часов вечера собрал митинг своей части - бойцов и командиров. Рассказал о случившемся, о большой скорби и печали, постигшей нас. Много выступало на митинге командиров и бойцов, и все заявляли, что мы отомстим врагу за любимую Катю, которая спасла жизнь многим из нас.

И.Н. Симоненко

Красноярский краевед В. Пентюхов писал: «Я несколько раз перечитывал письмо, пытаясь вникнуть в суть. Некоторые фразы в нем вызывали недоумение. Почему И.Н. Симоненко собрал митинг по поводу ранения Кати? Ведь подобное обычно проводится после гибели солдата. Может быть, ранение было настолько тяжелым, что всем стало ясно: она не выживет. Но все равно заживо не хоронят. Это не в русском духе».

Официального похоронного извещения о гибели дочери Акулина Петровна Безруких так и не получила. Гораздо позднее пришло извещение, что Екатерина Безруких, старшина 14-й танковой бригады, пропала без вести. Где? Как? При каких обстоятельствах? Ничего не известно. Отправленная в госпиталь Катя исчезла без следа. Архив медицинских документов сообщил, что Е.П. Безруких осенью 1943 года в госпиталь не поступала.

Долгих 35 лет жительница села Богучаны Красноярского края Акулина Петровна Безруких задавала себе один и тот же вопрос: «Где ты, моя донюшка? Где твоя могилка?»

Лишь в декабре 1978 года, после многолетних поисков и бесчисленных запросов, пришло письмо из Киево-Святошинского объединенного военного комиссариата Киевской области:

«Доношу, что старшина Безруких Е.П, 1922 года рождения, занесена в списки погибших воинов в годы Великой Отечественной войны по братской могиле хутора Шевченко. Белгородскому сельсовету дано указание занести старшину Безруких Е.П. на мемориальную доску».

В. Пентюхов писал в газете «Ангарская правда» от 23 февраля 1980 года: «А если кто из наших читателей будет в Киеве, посетите, пожалуйста, могилу Кати Безруких и поклонитесь ее праху. А доехать туда можно так: от железнодорожного вокзала на метро до станции «4-я просека», потом от автостанции «Дачная» автобусом «Киев - Белгородка» до остановки «Больница». Здесь обратиться к председателю сельсовета».

Имя Екатерины Павловны Безруких можно прочитать на обелиске поселка Пит-Городок Северо-Енисейского района Красноярского края.

Дневник Анатолия Васильевича Седельникова

Анатолий Васильевич Седельников родился 1 мая 1919 года в поселке Туруханске Красноярского края. Среднее образование получил в школе № 19 г. Красноярска в 1938 году. Анатолий мечтал поступить в Литературный институт, поэтому после окончания школы он работал разъездным корреспондентом газеты «Большевик Енисея». В феврале 1940 года его призвали в Красную Армию. Он служил в Иркутске и здесь начал вести свой дневник, которому доверял свои мысли, сомнения, размышления о жизни. Тяжелая служба, разлука с женой и сыном – все это объясняет то настроение, которое можно прочитать в его стихах:

Сегодня мне минуло двадцать два.

И в этот день порадоваться нечем.

Концы с концами сводятся едва,

А за спиной судьба орлянку мечет...

Когда началась Великая Отечественная война, воинская часть, в которой служил Анатолий, среди первых прибыла на фронт. Жестокие бои, окружение, побег из плена…

В 1942–1944 годах Анатолий воевал в составе партизанского отряда, командиром которого был Георгий Матвеевич Линьков. За участие в операциях «Рельсовая война» и «Концерт» Анатолия наградили орденом Ленина, а Линькову присвоено звание Героя Советского Союза.

Командир разведгруппы партизанского отряда Анатолий Седельников погиб 11 ноября 1944 года на территории Польши, в районе города Лутутув, при разведке немецких тылов.

Из дневника Анатолия Седельникова:

«31 марта 1941 года. Работать хочется много, но не всегда это возможно. Однако совсем перестать писать не могу... в этом мое утешение, моя радость, мое забвение».

Последний лист дневника:

Я чувствую, что скоро придется уехать на фронт.

Сегодня я хочу отправить эту тетрадь вместе с фотографиями и стихами к Н. Пусть она хранится в ее надежных руках. Когда-нибудь я продолжу свой дневник, и маленькая книжечка стихов будет заполнена новыми стихами.

Вечер. В небе безоблачно и тихо. Величаво стоят дубы, и широколистные клены не шелохнутся.

Я снова пересмотрел все письма к Н. Много в них задушевного и теплого, есть и горестные строки. Я их хранил сколько мог. Больше хранить невозможно – завтра на фронт. Сейчас я их сожгу. Пусть сгорит бумага, но все лучшее и искреннее этих писем несгораемо. И будет храниться оно в глубине души моей.

Прощайте милые строки, больше я вас не увижу!

Ст. Рада, Тамбовская обл.»

Мечта Анатолия Васильевича Седельникова стать журналистом не сбылась, но ее осуществил его внук – журналист Виталий Трубецкой.

Девятнадцатая школа

Мы по жизни пойдем по отцовским заветам,

Отдавая все силы любимой стране.

Ни суровой зимой и ни солнечным летом

Не забыть нашу школу в родной стороне.

Красноярская школа и первый урок,

Вы нам открыли столько дорог.

Годы бежали – и нас провожает

Последний звонок.

Нам лететь далеко по космическим трассам.

На дорогах мечты нашей песне звенеть.

И клянемся сейчас нашей школе всем классом,

Что за нас никогда не придется краснеть.

И останутся в памяти вечер веселый

И директора слово – в дорогу наказ.

До свиданья, любимая красноярская школа,

По хорошим делам ты услышишь о нас.

1941 года. Анатолий Седельников

Письмо А.В. Седельникова к жене:

«Здравствуй, милая Роднуля!

Сейчас я нахожусь под Москвой, так км в 10 от нее. Ожидаем дальнейшего продвижения. Вчера мы мчались с такой бешеной скоростью, что буквально в несколько часов от станции мы приехали в Москву. Так км за 100 от Москвы начинаются дачные места. Какая бурная здесь, шумная жизнь. Люди отдыхают летом на лоне природы. Все время тянутся санатории, дома отдыха. Ходят пригородные поезда. Каждый день москвичи проводят в тени лесов, а к вечеру уезжают в Москву, а там есть что посмотреть. На протяжении всего пути нас провожают все. Машут дети, старики, почтенные супруги, девушки. Но особенно тепло нас провожают москвичи. Все жители санаториев, домов отдыха, дач выбегали к ж.-д. полотну и в едином порыве махали нам, кланялись, снимали шляпы и кепки. Молодежь бросала игру в волейбол и тоже бежала к полотну. Как развит здесь патриотизм. Сейчас осеннее утро. Вот промчался электровоз. Голубые вагоны до отказа набиты людьми – москвичи спешат на работу. Вчера было воскресенье. Люди были все одеты повыходному. Когда смотришь на них, радуется душа и думается, как мало и нескладно я прожил. Почти ничего не видел, ничего не знал. На протяжении всего моего странствия, я никогда ничему не завидовал, а здесь просто позавидовал – как хорошо живут люди.

Вагон трясет, потому я так плохо пишу.

Когда мы поедем отсюда – не знаю.

Целую вас крепко мои милые, дорогие».

Твой Анатолий. Москва 7.7.41 г

Дневник живописца Бориса Ряузова

Славное военное прошлое было и у Красноярского Союза художников. Многие из тех, кто входил в товарищество «Художник» (1939-1940), кто накануне войны стал членом Красноярской краевой организации Союза художников, вынуждены были сменить кисть живописца, резец скульптора, карандаш графика на винтовку. Среди тех, кто, недоучившись, мечтая о творчестве, пошел защищать Родину, был молодой и талантливый живописец Борис Ряузов.

Из фронтовой записи Б.Я. Ряузова: «8 мая 1945 г. Курляндия. Майский вечер. Над притихшей землей незабвенное. Еще вчера громыхал фронт упрямыми боями. Поднебесье вздыхало холодными отсветами снарядных разрывов, и вечерние сумерки плавились заревом сигнальных ракет. Даже сегодня утром и в полдень здесь, где сейчас покой, бухала, скрежетала кипела война. Все кончилось. Долгожданная Победа! Отдыхай, первый мирный майский вечер. Благоухай, весна, рождением земного».

Сейчас имя Народного художника России, действительного члена Российской академии художеств, лауреата Государственной премии РСФСР им. И.Е. Репина Бориса Яковлевича Ряузова (1919- 1994) - это целая эпоха в сибирской живописи второй половины XX века. Его исторический пейзаж самобытное явление, отмеченное сильным талантом и яркой индивидуальностью автора. Это сейчас, а шел художник к этим вершинам через тернии нелегких фронтовых лет, через великий труд и веру в себя.

В 1939 году сбывается мечта Ряузова - он поступает учиться в Омское художественное училище. Два года учебы были трудным, но счастливым временем его жизни. Но в 1940 году учебу пришлось прервать, на то было много причин. В начале 1941 года начинающий художник приезжает в Красноярск, и с этого времени город на Енисее становится его родным городом на всю жизнь.

Жизнь стала налаживаться, были огромные планы, бесконечное желание работать, была сила, молодость, а впереди большая жизнь, которая обещала прекрасное будущее.

Но все оборвалось сразу, в один день, самый скорбный день - началась Великая Отечественная война. Страна встала на военные рельсы. Многие художники с первых же дней военных действий были демобилизованы, оставшиеся, в том числе и Борис Ряузов, отдавали свои/силы, свое мастерство фронту. В 1942 году Бориса Яковлевича Ряузова приняли в Союз художников. Это было настоящее признание его как профессионального живописца. Но он считал, что его место на передовой, а не здесь, в глубоком тылу. Так, летом 1942 года он, отказавшись от положенной ему брони, пишет заявление с просьбой зачислить его в Сибирскую добровольческую 78-ю отдельную стрелковую бригаду. Художник навсегда запомнил последний день перед отправкой на фронт.

Из дневника художника: «Первое печатное слово обо мне было в 1942 году. Я уезжал на фронт. Над городом стоял тревожный закат. Друзья принесли мне на дорогу булку хлеба, завернутую в газету. А в газете, оказывается, было напечатано сообщение о том, что в Новосибирске открылась художественная выставка, и среди ее участников добрым словом упоминалось имя молодого художника из Красноярска - Ряузова. Нельзя забыть тот закат и тот вечер. И хочется написать картину об этом, и боишься, что не сумеешь выразить все, что волновало тогда».

Начались нелегкие военные будни. Кровь, смерть, которой глядишь в глаза каждый день, каждый час и глубокая вера в победу.

Из письма Б.Я. Ряузова красноярским художникам: «Здравствуйте, Иван Иванович!" ... Нелегка борьба, но когда видишь каждый день порушенные дома, разметанные взрывами деревья, исковерканные снарядами сады и поля, обездоленных жителей освобожденных городов и деревень, вкусивших гитлеровского «порядка», жажда святой мести переполняет сердце. И веришь, что заслуженная кара неминуемо настигнет гитлеровского вандала. 8.12.42».

До конца войны он служил артиллеристом-разведчиком 19-го Гвардейского Сибирского стрелкового корпуса. Война для всех, кто связан с ней - бесконечная тяжесть, тревога, потеря товарищей, но для артиллериста-разведчика война - это тяжесть вдвойне, это не просто быть на передовой, а на шаг, часто смертельный шаг впереди. В задачу артиллериста-разведчика входило: приблизиться к передовым позициям противника на предельно короткую дистанцию, запомнить, отметить расположение огневых точек, передвижения и т.д. Все выявленное нанести на артиллерийскую панораму. Здесь глаз художника был незаменим.

Борис Ряузов прошел через горнило войны по самому опасному ее краю. Но даже в огне войны художник не расставался с любимым занятием: в редкие свободные минуты он делал краткие наброски боевых сцен, рисовал своих товарищей. Нам даже трудно представить, как, когда, в каких условиях делались эти зарисовки, но как дороги они сейчас! Б. Ряузов привез с войны чемодан набросков, зарисовок, живописных этюдов. Эти листы и сегодня бережно сохраняются близкими Бориса Яковлевича, совсем недавно вдова Бориса Яковлевича Нина Васильевна Ряузова передала их в музей художника.

Из письма Б.Я. Ряузова красноярским художникам: «Фронт. 1944. Апрель. Район села Михайловское. Пушкинские места. Вдали Михайловское. Ночью с высоты далеко видны пожарища. Война. Война. А луна все та же, пушкинская. Через день-два будем рвать оборону противника».

Из письма Б.Я. Ряузова красноярским художникам: «Иван Иванович! Вам мой гвардейский привет... Сейчас вовсю лупим фрицев. Гоним проклятых... Мой альбом рисунков, набросков, акварелей доходит уже до двухсот. Есть много интересных проработанных вещей»...

Всю войну прошел молодой художник, закончил в звании старшего сержанта гвардии. За ратный труд Ряузов неоднократно награждался: орденом «Красной Звезды», медалями «За боевые заслуги», «За Победу над Германией в Великой Отечественной войне».

Как ждали солдаты Победы, каким счастьем стал последний день войны!

Дневник Антона Ивановича Зубковского

Антон Иванович Зубковский , правнук декабриста Н. Мозгалевского, родился в Красноярске в 1903 году. На фронт призывался из Абакана в мае 1942 года. Демобилизован в августе 1945 года. Участник битвы под Сталинградом, освобождения Запорожья, Польши, Восточной Пруссии, Германии.

У Антона Ивановича дома остались жена и трое сыновей. Вместе он называл их «моя любимая четверка». Самому младшему из сыновей, Борису, было два года, когда папа ушел на фронт. -Единственный способ общения – письма. Единственная возможность выразить свою любовь – рисовать папе слонов, цветы, военную технику картины сражений. Сначала Боря диктовал, а мама писала письмо для папы. Потом Боря выучил буквы и сам аккуратно выводил их в слова на обратной стороне своих рисунков: «ненаглядный мой папочка», «папа, посмотри, хорошо ли я нарисовал», «поздравляю с 1 маем и желаю, чтобы ты к нам приехал». Есть даже стихи.

Здравствуй папа, как живешь,

как ты немцев крепко бьешь,

как ты бьешься на войне,

напиши скорее мне.

«Я все смотрю и смотрю на кошечек, что ты мне прислал… – папин подарок прибили к кроватке мальчика, и он имел возможность каждый день ими любоваться. Позже мама пишет: «Рисовал кошек», «Боря просит сразу же отправить письмо».

Маленький мальчик прекрасно понимал, что папе там тяжело, и потому старался не расстраивать его своими проблемами, но иногда выходили и «промахи»: Боря рисует папе горы, пишет о том, что все у него хорошо, и случайно вырывается фраза, на которую не обратила внимания даже мама: «Видел горы из окна больницы». Борис подхватил скарлатину и находился на лечении, о чем папе говорить не собирался вовсе.

Сам папа писал каждому члену семьи свое собственное письмо.

И Боря бережно хранил открытки, присланные папой с фронта именно ему: «С Новым годом, мой дорогой маленький Борискин!», «Скажи, что папа приедет в Новом 1945 году, открыточка американская» .

Папа не отставал от сына и тоже сочинял стишки: «Здравствуй, Бобка! Как живешь? Что без шапочки идешь? Или в драке потерял? На коне кой-как удрал».

В сорок пятом открытки приходят уже из Германии. Борис вспоминает, что лошадка очень полюбилась сразу всему семейству и перекочевала в альбом с фотографиями.

В мае сорок пятого Борис получает из Германии как никогда радостные вести:

Здравствуй, Бобкин мой родной!

Скоро я вернусь домой.

Расскажу, где папка был.

Где и как германцев бил.

Вместе будем все тогда.

Мама, Сашик, ты, Жук и я.

А пока что шлю привет

Ожидаю твой ответ.

Всю четверку дорогую

Крепко много раз целую.

Мой Борискин молодец.

Любящий тебя отец.

Папу встречали на вокзале всей семьей. Боря, конечно же, плохо помнил, как выглядел отец. И вот вышел мужчина в форме и... заплакал. Это очень поразило мальчика – он просто не представлял себе, что солдат умеет плакать.

Война осталась в прошлом, семья осталась в полном составе – и это самое большое счастье. Боря вырос красивым парнем, пошел в армию. Но как напоминание о той поре всю жизнь хранятся вот эти письма и фотографии.

Письмо к сыну с фронта

Здравствуй, Бобка, сын родной,

Здравствуй, мальчик дорогой.

Как здоров и как живешь?

Как ты песенки поешь?

Расскажи, «козявка», мне,

Видишь папку ли во сне,

И рисуешь ли для папки

Самолеты, пушки, танки,

Пароходы, поезда

И зеленые леса.

Груши яблоки, лимоны –

Наши Красные колонны,

Как идут в бой на врага,

На фашистские войска.

Твой отец всегда готов

В бой идти на всех врагов.

Станет грудью он своей

За советских за людей,

Со своим родным народом

В бой пойдет с немецким сбродом

И за вас готов, ребятки,

Обломать врагу все пятки,

Не щадя их медных лбов,

Ваш отец всегда готов.

Но когда, сынок мой милый,

Будет враг разбит спесивый

И окончится война –

Мне дороженька одна!

И пешком, и на санях,

И верхом на лошадях,

На лихих автомобилях,

Отвоевывая мили,

На коровах, на волах,

На курьерских поездах,

На верблюдах, на оленях,

Сидя, стоя, на коленях, –

Нет такого мне пути,

Чтобы мимо вас пройти.

Через горы и овраги,

По болотам, по лугам,

Через лес и по степям,

По асфальтовым дорогам,

По железным по путям –

Все идут дороги к вам. -

Только поезд даст свисток

Отправляюсь на Восток.

Приказ строгий будет дан:

Прямо в город Абакан!

И тогда, мой милый Бобик,

Поцелую тебя в лобик

И в курносый милый носик;

Здесь же будет Бобкин песик -

Приласкаю и его,

И котишку твоего.

Ну а маму и Санятку,

И Жука – всех вас, ребятки,

Поцелую сотни раз,

Не жалея губ и глаз.

А пока здоровым будь,

Мы на Запад держим путь!

А.И. Зубковский

Отрывки из военного дневника работника завода № 703 Сергея Петровича Чернышева

В 1941 году он вместе с заводом эвакуировался из Люберец. Жена Серафима Андреевна и дети приехали позже. С того времени жизнь семьи Чернышевых связана с Красноярском. Здесь они отпраздновали золотую свадьбу, здесь живут их дети.

5 января 1942 г., четверг. Мороз 30 градусов. Работаю в ОГМ (отделе главного механика) с 8 утра о 6 вечера. Обед в 3.05, ужин в 9 часов. Был в бане. Получил песку сахарного 0,5 кг, достал 2 коробки спичек, да 200 грамм хлеба. Ходил в аптеку за содой, но не достал. С 5 вечера болит желудок невтерпеж. Пил молоко с сухарями. Читал в газете статью о немецких похождениях в Ясной Поляне 29-31 октября. Возмущен.

30 января 1942 года. Морозный с вихрем день. Составлял перепись кузнечного и литейного оборудования …К концу дня дал для НКВД сводку еще не установленных станков.

31 января. 142 года. Мороз 36 градусов. …Взял билет в баню, очередь № 157. Вернулся из бани в 11 часов, пил чай и ел рыбу. В 11.30 писал письмо Симе в связи с 15-ой годовщиной супружества…

2 февраля 1942 г., понедельник. 15 лет как женат… Мороз 26 градусов, работал в ОГМ, составлял заявку на смазочные материалы по цехам. В обед опоздал на работу на 25 минут, потому что 50 мин. Простоял в очереди за талонами на обед, 10 мин. за хлебом, 15 минут обедал, 5 мин. стоял за пряниками. Был у врача с желудком, сказали надо есть белый хлеб, масло, молоко. Прописали соду.

16 февраля 1942 г., понедельник. Получил получку 311 руб. 98 коп. Из них перевел Симе по телеграфу 150 рублей.

16 марта 1942 года, понедельник. … В обед писал объявление по просьбе Тюленева о слушании дела Ревтрибуналом над Юренским за самовольный уход с работы. Вечером его судили, дали 7 лет. После обеда расписался в объявлении об обязательном прохождении всеобуча через день по 2 часа с 9 до 11 вечера.

28 марта 1942 года. Встал в 6.30. Пилил дрова с хозяином. Сходил за молоком 0,5 за 6.50. Желудок побаливает, но могу работать. Взял белье из стирки, ходил в баню. Ужинал картошку с молоком. В бане видел Чичеленкова, вспоминали о Люберцах…

Отрывки из воспоминаний рабочего завода № 703 Федора Станиславовича Дэки

Мне хорошо помнится 1944 год. Снега совсем не было, зима была суровая, доходило до 50 градусов. В то время был семнадцатилетним юношей. 20 января меня и многих других товарищей привезли на завод 703. Все мы были из разных городов и разных районов края. Привели в отдел кадров, где начальником был Хлебович. Меня направили в транспортный цех лишь потому, что я из колхоза и сибиряк.

… Начальник цеха со мной побеседовал, но на первый взгляд меня встретил радушно, после беседы отправил в столовую на ужин и дал мне 2 стахановских талона. Столовая была барачного типа, все сидели одевши, курили. Неумытые. На полу валяется все, что угодно, кроме хлеба. Здесь же и базар – продают хлеб: 100 гр. по 10 рублей, также продают и талоны на ужин. Я оплатил за ужин в кассу, получил талон, занял очередь, чтобы сесть за стол. …меня обслужили очень быстро. Но я продолжал сидеть, ждал ужин. …мне ответила официантка: «Вам ужин подали». «А где он?». …указала мне 2 тарелки, которые стояли на столе. На меня все обратили внимание. В тарелке было так много, что я не заметил, что за ужин там был. Мерзлая отварная свекла.

… Направился в общежитие, которое размещалось на ул. Диктатуры пролетариата, 53. Мне повезло, шли со смены грузчики указали мне дорогу…. Мои попутчики, не раздеваясь, во всей одежде легли под одеяло спать. А я разделся, но спать не мог. Было очень холодно. Щели покрылись снегом, печи не в состоянии были держать комнатную температуру.

…Вечером отправились мы на работу. Транспорта не было, ходили пешком. …отправили меня в бригаду к Степанову, грузить мины в вагон. За один день я об ящики порвал бушлат и стер плечо до крови. На второй день мне дали подушку на плечи. Стало легче, а боль во время работы ощущать было некогда.

Вскоре на завод привезли моего дядю Евгения Петровича, работали мы с ним в одной бригаде, да и койки были рядом. Но мы в общежитие ходили редко….работали по 12 часов, смены менялись один раз в месяц….так и спали по зауглам в траншеях отопления, кто где может…мы ночевали около механического, там было очень много чугунной стружки, она была горячей… в нее закопаешься и спишь… тепло, хорошо и мягко… как мураши на куче.

…утром в заводской столовой давали мерзлую картошку с запахом бензина – на машине возили и мусор, и горючее, и продукты… на обед варили крапиву…ее никто не ел, а зеленую соленую водичку выпивали через край …

Весной люди от усталости и отощения стали болеть. Мой дядя, как сейчас помню, нес чугунную чушку, упал, а подняться не смог. Мы его увезли в больницу, но напрасно – на второй день умер.

… Но война закончилась. Завод на глазах выправлялся и вскоре стал неузнаваем – кругом зелень, цветы. Я иногда прохожу мимо тех мест и вспоминаю мою чугунную койку, где я так сладко спал, а на сердце становится очень тяжело.

Дневник Аркадия Федоровича Ахтамова

Младшему сержанту Аркадию Федоровичу Ахтамову , из поселка Северо-Енисейского, ушедшему на фронт восемнадцатилетним пареньком, выпало счастье, пройдя через все испытания войной, дожить до светлого часа Победы, вернуться домой. Но слишком короткой была жизнь этого человека – сказались тяжелые ранения. Умер он вскоре после войны…

У родственников Аркадия хранится бесценный документ военного времени – фронтовой дневник. Он вел его с октября 1943 по февраль 1944 годов. Нет записи только за 4 дня – пока был в госпитале без сознания. С пожелтевших листков дневника; идет правдивый, скромный рассказ воина. Раскрывается образ умного, мужественного, честного до мелочей человека. Такими они были! «О поколении судят по героям, к которому они принадлежат», – сказал один из поэтов-фронтовиков.

21 октября 1943 года. Забежал в госпиталь, взял вещи, простился со своим другом Мих. Смоленцевым и побежал на станцию, т. к. все уже ушли туда. В 4 часа выехали со ст. Пески, а в 7 утра были в Москве. По Москве проехали в метро, сходили в баню и легли спать.

22 октября. До обеда перебирали картошку на распредпункте. После обеда приехал приемщик. Направляемся в батальон выздоравливающих. Шли 4 км пешком. Там встретил 2 ребят из госпиталя, выписанных раньше. Расположились в клубе. Ночью один со стороны стал у нас отбирать соломенную подстилку. Пришлось принять меры.

1 ноября. Сидим без хлеба, картошка тоже выходит. На наше счастье после обеда опять стали разгружать картошку. Пополнили запасы…

3 ноября. После подъема была проверка. Командир роты был не в духе. После обеда подали паровоз, поехали ближе к фронту. Остановились в гор. Малоярославец. Здесь продал рубаху за булку хлеба. Выехали дальше.

6 ноября. Ехали очень быстро, но часа в 2 ночи остановились. На станции пусто, после боев все разбито. Достать ничего нельзя. Утром была лекция о 26-й годовщине Октябрьской революция. «Ур-ра» вышло не дружно, потому что все замерзли и думали скорее попасть в вагоны. Вечером ходили к девчатам, что живут неподалеку. Живут плохо, девушки все в лаптях.

7 ноября. Сегодня праздник, но встречать его нечем, даже хлеба нет. Вечером пошли вчетвером в деревню. Достали кадушку соленых грибов, картошки. Пришли, а нас лейтенант чуть на «губу» не посадил.

13 ноября. Прибыли в свой батальон, на место назначения. Расположились в одной землянке оба взвода 40 человек. Тесно. Негде повернуться.

19 ноября. Утром встали. Лейтенант немного покричал на нас. Перед обедом писал списки. После обеда вызвал начальник штаба и назначил командиром 3-го отделения 2-го взвода. Поехали на автомашине ремонтировать дороги.

22 ноября. Ночью отдыхал. Первый раз за много-много дней спал раздевшись. С утра опять уехали на ремонт дороги.

23 ноября. После завтрака было построение. Комроты объявил благодарность мне и еще некоторым товарищам за хорошую работу. Работали до вечера.

10 декабря. Опять задание – минировать передний край обороны. Выехали часов в 6 вечера. С наступлением темноты начали минировать. Работали всю ночь. Фрицы стреляли редко.

11 декабря. Часа в 4 утра подорвались на своей противотанковой мине Чесноков и Карпухин. Их сразу вынесли и, положив на автомашину, увезли в медсанбат. Начало светать, поехали в свое расположение. Днем отдыхали. В 5 часов вечера выехали на работу.

12 декабря. Фрицы днем заметили наши мины и всю ночь не давали покоя. Строчили из пулеметов и автоматов все время. Всю ночь бил по нам один миномет. Ночью ранило в ноги двух бойцов моего отделения. Машины не было. Пришлось везти на санках, километра четыре.

16 декабря. Долго не писал. Не мог. Со мной произошла большая неприятность. 13 декабря мы опять работали на минировании. Немец не давал покоя. Несколько раз уходили, но опять приказ идти. В первом часу ночи я вел свою линию мин дальше. Но получилась задержка – мы потеряли одну линию мин из 4 и долго ее искали. Потом решили вести 3 линии. Только я поднял шнур, чтобы его переместить на 2-й ряд, как немцы дали очереди из пулеметов и автоматов. Меня словно кто оглушил. В глазах потемнело, искры полетели, и я упал. Кричать было нельзя, так как подведешь товарищей. Я потихоньку охнул. …Очнулся на операционном столе. Шла подготовка к операции. Сделали замораживание и стали долбить череп. Сначала было еще терпимо, но под конец стал просить, чтобы скорее кончили, т. к. боль была нестерпимой. Закончили операцию, перевязали и поместили в палату. Лежу в полевом госпитале, неподалеку от деревни Ляди. Лежу уже четвертый день. Надоело, но эвакуации все нет. Послал письмо домой и Надежде Волковой.

22 декабря. Капитан медсанбата, который делал операцию, ходил узнавать насчет машин, но не обещают. Днем продолжаю читать «Педагогическую поэму».

27 декабря. После завтрака неожиданно прилетело 2 самолета. Меня быстро положили на носилки, одели и потащили на улицу. На санях повезли на аэродром. Положили в правое кресло. Летели минут сорок. Было тепло, даже душно. Во время полета испортилась погода. Сели наугад и как раз попали на аэродром в самом дальнем его конце. Подрулили к старту. Второй самолет так и не прилетел. Ждали и, не дождавшись, уехали в Смоленск. Подвезли к госпиталю. Два санитара стали вытаскивать из машины. Один показался знакомым. Разглядел – Карпухин, который в первую ночь подорвался на мине.

31 декабря 1943 года . Санитарного поезда нет. Скоро не обещают. Обед был поздно. До ужина рассказывали истории. Легли в 9 часов после ужина. Но долго не спалось. Ведь завтра начинается новый год. Что он мне сулит?

1 января 1944 года. Завтрак был часов в 11, ввиду того, что медсестры всю ночь гуляли. Обед был в 6 часов вечера. Дали по 50 г вина, но нам, раненным в голову, не дали ни капли.

2 января. П осле завтрака раздали номера вагонов. Мой – десятый. Обед выдали сухим пайком. пообедали – пришли машины. Сел на первую и попал в вагон.

5 января. Ночью ехали быстро, останавливал редко. После обеда въехали в Москву. С Белорусского вокзала на машинах повезли в госпиталь, который находился на ул. Ямская-Тверская. Помыли и положили в 3-е отделение. Читал книгу «Суворов».

……..

5 февраля. До обеда был врачебный обход нашей палаты. Кажется, назначен на комиссию. Это я заключил потому, что врачи между собой о чем-то переговорили и записали себе в тетрадь. Вечером был доклад о Сталинградской битве и кино «Сталинград»…

Всплеск интереса к истории Великой Отечественной войны определяется не только чередой памятных дат, отмечаемых в российском обществе. В значительной мере он связан с появлением новых подходов в осмыслении военной темы, современными тенденциями в развитии гуманитарного знания в целом. Очевидно, что разработка таких исследовательских направлений, как социальная история, микроистория, гендерная история, военно-историческая антропология находится в тесной зависимости от введения в научный оборот соответствующих источников. Одно из центральных мест в круге этих источников принадлежит дневниковому наследию военных лет.

Дневники обычных людей, «среднестатистических» советских граждан, относящиеся к периоду Великой Отечественной войны, определяются как малочисленная группа источников. Если дневниковые записи видных общественно-политических деятелей, писателей, ученых известны давно, то внимание к таким дневникам – явление последнего времени. Представленные в архивах России буквально единично, а в лучшем случае – десятками, дневники уступают в количественном отношении такому ценному массовому историческому источнику как письма военных лет. Но, в отличие от последних, не обреченные на прохождение сквозь «сито» военной цензуры, дневники освещают широкий спектр настроений и жизненных ситуаций комбатантов и мирных граждан, хорошо отражают динамику событий и личных переживаний. Отличаясь по своему функциональному назначению от всех других источников личного происхождения, дневники обладают многообразным, уникальным потенциалом.

Определенный, хотя и незначительный, комплекс источников этого рода опубликован (обычно во фрагментах или в сокращении). Дневники можно обнаружить в многотомном издании «Власть и общество. Российская провинция», отдельных сборниках документов личного происхождения, специальной периодике. Данные публикации вводят в научный оборот источники, находящиеся на хранении как в государственных (федеральных, субъектов Российской Федерации), муниципальных и частных архивах, так и в архивах организаций и в музеях. Опираясь на документальные публикации последних лет, проанализируем потенциальные возможности военных дневников советских граждан как особого исторического источника, определим перспективы их использования в современной историографической ситуации*.

* В статье использованы документальные публикации дневников последних лет: «Весь народ сильно сдал телом»: Война и советский тыл глазами инженера И.А. Харкевича // Российская история. 2009. № 6. С. 53-70 (далее – 1); Герои терпения. Великая Отечественная война в источниках личного происхождения: сб. документов. Краснодар, 2010 (далее – 2); Сохрани мои письма…: Сборник писем и дневников евреев периода Великой Отечественной войны. Вып. 1. М., 2007 (далее – 3); Сохрани мои письма…: Сборник писем и дневников евреев периода Великой Отечественной войны. Вып. 2. М., 2010 (далее – 4); Страницы скорби и любви… Документальные свидетельства Великой войны (к 65-летию Победы в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.). Краснодар, 2010 (далее – 5). Ссылки на эти публикации даются в тексте статьи: первая цифра – номер издания, вторая цифра после запятой – номер страницы издания.

Среди дневников участников Великой Отечественной войны, как правило, выделяются фронтовые и те, что велись в условиях тыла. Однако ввиду постоянных перемещений населения, изменений в статусе, которые влекла война для многих советских граждан, четкое деление зачастую проблематично. Существует также немногочисленный ряд дневников, написанных советскими военнопленными и «восточными рабочими». Дневники, принадлежащие женщинам, встречаются намного реже, чем мужские.

Дневники различаются по объему, систематичности и характеру записей. Стилевые особенности и предпочтение в пользу конкретных тем, во многом, связаны с социально-демографическими и личностными характеристиками авторов. Тем не менее, рассматривая такие основные типы дневника как «фронтовой» и «тыловой», предполагается выделить общее и особенное в их тематическом репертуаре, обозначить эмоциональные узлы, присутствующие в них.

Дневниковые записи чаще всего велись в общих тетрадях или записных книжках, но иногда использовался необычный материал (первая часть дневника сочинца А.З. Дьякова написана в тетради, сшитой им из обоев) (2, 19). Следует иметь в виду, что вести дневники в Красной Армии рядовым и младшим офицерам в войну не разрешалось, то есть делалось это нелегально. Так, рядовой И.М. Хайкин прятал свои короткие заметки то за пазухой, то в сапог (3, 227). Некоторые, как гвардии старшина В.В. Сырцылин, придавали собственным впечатлениям и размышлениям форму очерков или стихов, планируя в перспективе превратить их в «простую книгу, без выдумок и прикрас, как это делают настоящие писатели» (2, 111). В то же время известны случаи, когда события фиксировались автором дневника с большой тщательностью. Таковы записи старшего лейтенанта А.И. Кобенко, который впоследствии отрекомендовал их так: «У меня могут спросить, откуда у меня такие точности в датах, наименовании мест, переходов. Все главные даты, селения, переходы я записывал в походном дневнике, то есть в 7 книжках за весь период пребывания в Красной Армии в войну, которые сохранились, из этих записей и написаны мои воспоминания о пройденном моем жизненном пути» (2, 14).

Перекрещивание жанров дневника и воспоминаний – распространенный случай. Такая метаморфоза могла произойти уже во время войны, когда, приняв решение о начале дневниковых записей, человек поднимал «осевшее» за те месяцы и даже годы, когда они не велись. К примеру, в дневнике фронтового фотокорреспондента Е.С. Бялого таким образом оказались отражены первые полтора года военной службы (3, 57-63). Еще чаще случаи, когда участник войны уже в послевоенные годы производил обработку фактического материала, разрозненных обрывков записей. Так поступил А.И. Кобенко, осветивший в своем «Дневнике-воспоминаниях» события за весь период войны (2, 203-216). Также впоследствии назвала свои личные записи 1942-1943 гг. М.И. Сонкина, сержант батальона воздушного наблюдения, оповещения и связи противовоздушной обороны. Основной лейтмотив данного источника – суммирование «опыта жизни», который прирастал после призыва в РККА. «Мы даже не представляли, как землянки строят…» – гласит одна из записей, сделанная девушкой. Минна Сонкина неоднократно подчеркивает, насколько «выросли» девушки в годы войны, «заменили» мужчин, смогли почувствовать себя «равными» (3, 173-178). Такой материал об эмансипационных тенденциях военного времени интересен в контексте гендерных исследований.

Дневниковые записи обычно велись в достаточной мере образованными, чуткими к собственным переживаниям и общественным настроениям людьми. Поэтому дневник, охватывающий события 1941-1945 гг., нередко является продолжением личных записей, начатых еще до войны. Москвич В.Г. Кагарлицкий, 1923 г. рождения, вел дневник со школьной скамьи. Летом 1941 г. продолжил его на оборонительных работах в Смоленской области, позже – в зенитно-пулеметном училище в Чкаловской (ныне – Оренбургской) области, наконец, с 1943 г. – на фронте и в госпитале (4, 22). В то же время война стимулировала тягу к письму у тех, кого трудно назвать образованным или опытным. Один из примеров такого рода – дневник жительницы г. Курска К. Христиньки, угнанной в Германию (2, 73-80). Двадцать семь листов ее записной книжки – это описание переезда девушки по территории Украины, Польши, Германии, ее непростой жизни у «одной Фрау». В записях, где налицо малограмотность автора, переплелись тревога за свое и близких будущее, любопытство к внезапно обрушившемуся на нее «чужому» (местности, людям, языку), стойкость в невзгодах и почти детская наивность.

И все же, в большинстве случаев, решение о ведении дневника принималось либо в первые дни войны, либо в ее ходе, под влиянием неординарных условий существования. Большое значение, особенно для фронтовиков, имел накопительный эффект, когда отражение сильных эмоций и ярких впечатлений на бумаге принимало форму насущной потребности. Не стоит недооценивать и таких факторов, как взросление и сопутствующее ему желание осмысления своих действий, жизни в целом, а также «одиночество среди людей», особенно чувствительное во фронтовой среде на завершающем этапе войны.

«Никогда, даже в детстве не вел я дневника, – писал тридцатилетний фотокорреспондент фронтовой газеты Е.С. Бялый. – Сегодня, видимо, по-настоящему перешел в другую фазу своей жизни. Мысль о ведении дневника – записей – чуть ли не доминирует над всеми другими. Попробую!» (3, 59). Стиль этого дневника – емкий, телеграфный, несколько скрытный. О службе: «Рассвет – мы на колесах… Много пунктов, авралов, делаю все, что может дать коллективу хорошее, полезное. Делаю это с душой, искренно. Эта работа нужна!». О накоплении опыта: «Путь показал лицо коллектива, в котором мне предстоит находиться. Вырисовываются контуры индивидуумов, составляющих этот коллектив». О быте: «Человек становится больше. Места становится меньше». Об одиночестве: «Очень хочется побеседовать. Проанализировать вдвоем. Не расскажу, с кем чувствую пристрастность ответов, советов и указаний. Сдержан». Стиль повествования заметно теплеет, когда речь заходит о близком фронтовом друге, о жене. Специально фиксируются сильные (о налетах врага) и необычные (о деревенских обычаях) впечатления (3, 57-63).

Ведение дневниковых записей на протяжении всей войны – редкий случай. Как уже было отмечено, к записям как эмоциональной отдушине довольно часто обращались «на волне» начала войны. Прекращение же их происходило в силу непреодолимых обстоятельств (гибель автора, неприемлемые для письма условия существования), либо по причине морального истощения, сокращения притока значимых событий. В последнем случае записи постепенно теряли в объеме, становились однообразными. Можно заметить, что переход инициативы в ведении военных действий к Красной Армии, исчезновение непосредственной опасности для жизни автора и его близких также обычно способствовали прекращению дневниковых записей теми, кто находился в тылу. Сроки жизни дневников комбатантов, систематичность записей в них, во многом, зависели от ритма фронтовой повседневности, прежде всего, интенсивности боевых действий. Об этом свидетельствуют несколько кратких замечаний из дневника младшего сержанта Л. Френкеля. В мае 1942 г.: «Писать стало очень трудно, просто негде». Спустя месяц: «Долго не писал. Не было ни обстановки, ни настроения» (4, 12). В отличие от тыловых дневников, для фронтовых характерно активное ведение записей на завершающем этапе войны, чему были особые причины. С одной стороны, именно в этот период военнослужащие чувствовали крайнюю опустошенность, одиночество, и, как следствие, актуализировалась функция дневника как средства моральной поддержки. С другой стороны, фронтовые дневники этого периода переполнены впечатлениями об увиденном за рубежом, комментариями по этому поводу. Поскольку в зарисовках о Польше, Румынии, Германии и других странах ярко выражен сравнительный аспект, то они, по сути, несут ценную информацию о представлениях и практиках, бытовавших в самом советском обществе. В целом, влияние фактора времени на содержание рассмотренных документов представляется одним из самых значимых.

Записи, сделанные 22 июня 1941 г. (собственно, многие дневники начинаются этой датой) либо в последующие несколько дней, заслуживают особого внимания. Подробно описывая момент получения известия о начале войны, авторы намеренно выделяют это событие как контрастное по отношению к природным ритмам («чудесный летний день») и упорядоченности повседневной жизни («утро ничем не отличалось от других дней», «я ковырялся в огороде»). Краснодарец А.И. Кобенко запечатлел роковой момент так: «В этот день мы с Нюсей пошли на Красную улицу в магазин мануфактуры. Это было в 2 часа дня, в репродукторе раздались позывные, потом голос В.М. Молотова, сообщивший о войне, о внезапном нападении немцев на нашу страну. Нюся начала плакать, как и другие советские граждане, и сказала: “Что же теперь будет с нами?”. Я ее успокоил и сразу пошли домой, ничего не купили» (2, 203).

Передавая потрясение, ошеломление страшным известием, дневниковые записи, в то же время, демонстрируют большую собранность, ответственность и сплоченность советских людей перед лицом грядущих испытаний. Сразу проявилось стремление коллективно обсуждать события на фронте; люди «толпились», с большой активностью посещали лекции и митинги, запоем читали газеты. Настрой сочинцев передает запись, сделанная А.З. Дьяковым на девятый день войны: «Многим казалось – особенно года 1914-1918 гг., что после объявления о мобилизации каждый будет взят через день-два – каждый собрался-ждал» (2, 20).

Фиксация событий «мужским» дневником в начальный период войны (независимо от того, находился автор на фронте или в тылу) почти в обязательном порядке включает анализ ситуации на театре военных действий, предположения о позиции и ближайших действиях союзников, размышления о своем «месте» в этой войне.

Анализ числа потерь с обеих сторон, перспектив развития военных действий – распространенная тема как в дневниках военнослужащих Красной Армии, так и в записях тех, кто оставался в тылу, но имел опыт участия в Первой мировой и Гражданской войнах. Особенно скрупулезен в оценке ситуации на фронте Дьяков, подчинивший задаче ее отслеживания свой жизненный распорядок: «Вошло в привычку просыпаться в 6 ч. и раньше, чтобы не прозевать информационное сообщение с фронта». Его записи, сделанные во второй половине 1941 г., являются, по большей части, эмоциональным откликом на потери конкретных территорий: «Ушам своим не поверил…» (о попытках противника форсировать Днепр); «Поразило до глубины…» (об оставлении Смоленска); «Неприятная уступка на фронте… Что же дальше? Что за черт?» (о сдаче Николаева и Кривого Рога). Ощущая дезориентацию в ситуации, Дьяков записывает: «С оставлением Смоленска информбюро стало передавать без указания “направления”, что выбило всякую возможность ориентировки…» (2, 21-23).

Раздражение отсутствием нормально поступающей, правдивой информации о ситуации на фронте – ведущая тема дневниковых записей первого года войны. О недоверии к сообщениям Совинформбюро свидетельствует и житель г. Горького И.А. Харкевич: «Радиоприемники у нас отобрали, хожу слушать радио на улицу… Но сколько нам не сообщается Совинформбюро! Народ приучается уже читать между строк и делать свои выводы и заключения, так растут слухи» (1, 56).

Угнетенное состояние по поводу отступления Красной Армии, тем не менее, соседствовало с уверенностью в победе. Особенно явно стремление «прописать» такую уверенность сквозит в записях первых дней войны. Л.С. Френкель, находившийся в момент начала войны на срочной военной службе, 22 июня 1941 г. делает характерное замечание: «Удивляет, на что надеется Гитлер» (4, 2). Успешной работой советских средств массовой информации можно объяснить подбадривающие размышления следующего типа: «Территория может быть освобождена с приростом…» (из дневника А.З. Дьякова, 8 июля 1941 г.) (2, 22). Привлекают внимание цифры людских потерь, которые цитируют в своих дневниках авторы. 22 июня 1942 г., то есть в день первой годовщины начала Великой Отечественной войны, А.З. Дьяков пишет о 10 миллионах убитых и раненых со стороны немецких войск и 4,5 миллионах – красноармейцев (2, 48). Спустя ровно год цитирует, очевидно, также добытый из сообщений средств массовой информации итог двух лет «войны с фашистской гидрой»: немцев убито и взято в плен – 6 400 000 человек, «наших – советских – русских» – 4 200 000 человек (2, 65). Если Дьяков не решается усомниться в этих, как минимум, противоречивых данных, то для Л.С. Френкеля, находящегося на фронте, цифры потерь под Харьковом в июне 1942 г. («Немцы потеряли 90 тыс. убитыми и ранеными, а наши потери 50 тыс. убитыми и 70 тыс. пропали без вести») убедительными не кажутся. Он пишет: «Все это непонятно, особенно про “пропавших без вести”. Думаю, разобраться можно будет лишь спустя некоторое время после войны» (4, 12).

На дневниках советских граждан лежит печать самоцензуры. Снять ее оказываются способны лишь обстоятельства, ребром ставящие вопросы выживания. Под их влиянием обнажаются «теневые» стороны жизни в советском социуме: блат, воровство, спекуляция, трения в межэтническом общении, отвратительная работа почтовых служб, общественного питания и прочее. Критика недостатков присутствует в некоторых тыловых дневниках, причем она может перерастать в опасные обобщения. «Слаба наша экономическая система была до войны, а к войне и вовсе не приспособлена», – пишет инженер горьковского автозавода И.А. Харкевич. Констатируя «беспрерывное отступление» Красной Армии, усомнившись в готовности страны дать отпор врагу, в записи от 23 июля 1941 г. автор позволяет себе горькую иронию: «Где же наши могучие средства обороны, за счет создания которых мы усиленно подтягивали ремни у штанов?» (1, 56). Сомнения в слабости врага присутствуют и на страницах фронтовых дневников. Л.С. Френкель, находившийся в Сталинграде в июле 1942 г., пишет: «Странно, как нас ориентировали в отношении сил немцев. Все прогнозы в отношении его истощения прошли, а он прет и прет. Для меня совершенно ясно, что организационно и по умению организовывать операции немцы очень сильны и это пока имеет решающее значение» (4, 14).

Примером «жесткого» фронтового дневника могут служить записи Э.И. Генкина, описывающие его и других советских солдат «Сизифов путь» по «кондовой, отвратительной» Польше и «распятой» Германии. Стараясь быть объективным в оценке увиденного за рубежами СССР, капитан Генкин, тем не менее, не в состоянии отделаться от ощущения неприязни к обычаям, людям и даже – запахам. Он отмечает простоту и искренность, смелость и выдержку русского солдата, который единственный может довести войну до победы («Денди не выдержат немецкого огня и просто не сумеют перешагнуть через горы трупов, как сможет сделать русский человек»). В то же время упоминает отталкивающее «русское хамство», «отсутствие честности». Ужас и угнетение вызывает у автора дневника грабеж, сопровождающий пребывание советских войск в Германии. Споры о жизни с товарищем по службе показывают, что вера «во что-то светлое» (то есть в социализм, который вряд ли будет построен и «через 500 лет») у него иссякла. Записи первой половины 1945 г. – это, в основном, документирование «адского» финала войны, когда «лирика горит». Наконец, в майские дни Э.И. Генкин завершает дневник: «Итак, война кончилась. Прекратилось бессмысленнейшее убийство!.. А на душе пусто. Чего же хочется? Черт его знает! Главное, очевидно, не только в том, чтобы война кончилась. Важно еще то, чтобы началась настоящая жизнь» (3, 276-284).

Самосохранительные практики советских граждан, выработанные еще в довоенный период, как правило, удерживали их от нелояльных высказываний. Тем не менее, встречаются дневниковые записи, в какой-то мере свободные в этом отношении. Как пример – фрагменты из дневника фронтового фотокорреспондента Совинформбюро М.А. Трахмана, который специализировался по партизанскому движению. Неоднократно, с риском для жизни Трахман пробирался через линию фронта к партизанам, вылетал в тыл врага, в отряды партизан Украины и Белоруссии. Его дневниковые зарисовки о жизни партизан весьма нетривиальны, что осознается и самим автором. Он пишет: «Вообще, здесь в основном молодой, здоровый народ. Нет традиционных партизанских бород и вообще это не “пейзане – партизан – рюсс” как пишут наши братья–писатели. Это очень плотные, толстомордые ребята, которые любят посмеяться и пощупать девушек. Дерутся они так, что ни у кого в головах и не возникает мысль отойти без приказа… Дай бог, чтобы армия так дралась». В нескольких местах автор нелестно высказывается о жизни в сельской местности («Бог мой, как надоела деревня»), дает брезгливое описание грязи в хате многодетного семейства. Наконец, делая акцент на условиях партизанского быта, откровенно резюмирует: «…болота, кочки и пригорки, комары и вши, а ведь я здесь только месяц, а люди здесь находятся по два года, это настоящие герои, даже если они не спускали эшелонов и не рвали мосты» (3, 211-213).

Смысловая нагрузка ведения дневника для человека военного времени в немалой степени заключалась в саморефлексии, напряженных раздумьях над этическими дилеммами, которые ставила перед ним война. Для врача И.Я. Файнберг, оставившей двоих своих детей на оккупированной врагом территории (будучи директором минского Дома ребенка, покинула семью, сопровождая группу воспитанников до г. Курган) и уверенной в их смерти, такой дилеммой стал вопрос о продолжении собственной «дурацки спасенной, никому не нужной жизни». Ее дневниковые записи – попытка совладать с неизвестностью, фактически дожить до какой-либо документально подтвержденной информации о гибели сыновей. В дневнике не раз подтверждается нацеленность капитана медслужбы Файнберг на сведение счетов с жизнью. Мысленно обращаясь к своим детям, женщина пишет: «Я погибну за вами… Я никогда не пожелаю существовать без вас, ничто меня не остановит. Партия меня не осудит, так я думаю, потому что я неполноценный буду человек…» (3, 109-110).

Пример дневника А.З. Дьякова свидетельствует, что одним из «болевых» был вопрос о непосредственном участии в защите Отечества. 48-летний мужчина, который имел серьезный опыт участия в Гражданской войне, Дьяков, с одной стороны, стремился уйти на фронт, вплоть до того, что в первые дни войны «приготовил пару белья, две пары носков, кусок мыла» (2, 20). В то же время он осознавал подорванное состояние здоровья и ответственность перед женой, которая была экономически несамостоятельна и тоже серьезно болела. Несмотря на искренний патриотический настрой, Дьяков, прошедший несколько комиссий и, наконец, признанный «не годным», испытал определенное облегчение по этому поводу. Записал следующее: «Так кончилась моя военная карьера… Узнав о заключении комиссии, жена очень обрадовалась. Мне же было тоскливо, как будто что-то утерял…» (2, 33).

Н.И. Френкелю (политработнику, в 1943 г. сформировавшему в тылу врага полк военнослужащих) нередко приходилось принимать решения о наказании подчиненных, и именно на страницах своего дневника «Журнал боевых действий в тылу врага» он размышлял об их справедливости (3, 231-241). Так, когда к его отряду «прибилась» группа вооруженных бойцов во главе с младшим лейтенантом, который был пьян, «ругался матерно и оскорблял офицеров и рядовых Красной Армии, называя их предателями», Н.И. Френкель принял решение расстрелять его перед строем. Однако, узнав на допросе о партизанском прошлом лейтенанта и уничтожении всей его семьи немцами, заменил расстрел на пять суток в «прохладной гаупвахте». Применяя расстрелы к мародерам и дезертирам, Френкель оценивал в дневнике правильность каждого своего решения. Критериями были тяжесть проступка и то воздействие на подчиненных, которого он своим приказом хотел добиться (например, пресечь разложение в рядах бойцов).

Проблемные ситуации, анализируемые в дневниках, заключались, в том числе, во взаимоотношениях с товарищами по службе. Отношения эти были не всегда простыми хотя бы потому, что война предъявляла к человеку повышенные требования, а значит, оценка его качеств становилась более строгой. В.Г. Кагарлицкий, рассказывая о своем участии в оборонительных работах в Смоленской области, упоминает о возникших сложностях в общении. Юношеские надежды на «романтику» совместной работы не оправдались; в обстановке голода, тяжелого физического труда люди, напротив, огрубели. «Некоторые за это время сошлись, некоторые стали друг другу зверями» (4, 22). Среди первых фронтовых впечатлений Владимира Кагарлицкого – открытие, что близкий товарищ может оказаться трусом.

Фронтовые дневники содержат много замечаний о достоинствах товарищей по службе (это особенно касается погибших друзей), но нелицеприятных оценок в адрес сослуживцев также немало. Л.С. Френкель называет одного из сослуживцев «обывателем с партбилетом» (4, 14). А.П. Соловьев, работавший секретарем дивизионной газеты, так отзывается о сотруднике редакции: «Ловкий человек Петро. Далеко пойдет… Он воспевает в своих стихах доблесть и геройство, а сам лично очень далек от геройства. Я уверен, что он потому редко ездит на передовые линии, что трусит ездить туда… Он может только подобрать рифму» (5, 19). Среди осуждаемых фронтовиками поступков фигурируют пьянство (особенно в тыловой среде), грубость, употребление мата. Что касается отношений между подчиненными и командирами, то они иногда критикуются за формализм. В частности, Соловьев делает следующий вывод: «Очень и очень плохо, что командиры наши не знают людей… Формальность, при командирах, которые плохо знают свои кадры, по-моему, плохо влияет на дело войны» (5, 22).

Огромная роль военного дневника как средства самопознания проявляется в том, что зрелые авторы выходят в своих записях на обобщения, касающиеся собственной судьбы в целом. Поддавшись воспоминаниям о юности, А.П. Соловьев, перешагнувший сорокалетний рубеж, констатирует: «Пройден долгий путь. Уже не будет увлечений, которые захватывают без конца. Надвигается старость со своей черствостью и отсутствием порывов. Наступает тот период жизни, когда логика подавляет движения души. Жалко пройденного пути, который уже пройден безвозвратно» (5, 22). Еще более горькие раздумья содержатся в дневниковой записи, сделанной в начале 1942 г. А.З. Дьяковым: «Перед уходом на работу взглянул в зеркало и заметил много, чего не видел раньше. Как будто годы я не видел себя: борода седая, брови с проседью, под бровью какая-то белая родинка выросла, на зубах камень пожелтелый. Но все же еще молод – на вид 50 лет. Волосы на голове черные без седин, зубы все целые... Да, взгрустнулось – время идет. Не заметил, как постарел, а жизни не видел. Только было успокоились – война, а до нее – не перечесть страданий и ненормальной жизни. Единственная мысль – отдохнуть последние годы после войны. Старость меня не беспокоит – даже радует – не знаю, почему такая радость…» (2, 39). Вообще в дневнике Дьякова акцентирована передача глубоко личных душевных переживаний автора, связанных с анализом взаимоотношений с близкими, прежде всего, с сыном. Особенно тяжелые размышления фиксируются автором в связи с гибелью сына на фронте. Дьяков даже задается вопросом: «Переживают ли так другие?» (2, 13). Трагическое событие оказывает столь сильное моральное воздействие на автора дневника, что записи, которые он с большой систематичностью вел два с половиной года, постепенно прекращаются.

Таким образом, ведение дневников в годы Великой Отечественной войны выполняло множество функций, главными из которых являлись фиксация важных для автора событий, впечатлений, фактов, а также его эмоциональная разрядка. Ввиду невозможности передать в письмах, проходящих военную цензуру, значительную часть увиденного и пережитого, советские люди в некоторых случаях доверяли эти сведения дневнику. В дневники попадали литературные опыты авторов, в них копировались важные в контексте жизни авторов документы (справки, извещения о смерти и др.). В итоге, в дневниковом наследии военного времени «залегают» пласты информации разного рода. Наиболее объемны и ценны те из них, которые характеризуют повседневность советских людей в период Великой Отечественной войны.

Разумеется, имеются существенные различия в содержании дневников, в зависимости от того, велись они на фронте или в тылу. Тыловой дневник, как правило, хорошо освещает материальную сторону жизни (потребительские практики населения, продовольственные проблемы, трудности с отоплением), раскрывает привычные и новые, пришедшие с войной, образцы поведения советских граждан. В нем можно почерпнуть сведения о патриотических настроениях, семейно-бытовой сфере, досуговых предпочтениях, дружеских и любовных отношениях, производственных вопросах. Много места отводится описанию драматических событий: бомбежек, эвакуации, гибели родных. Тыловой дневник фокусируется преимущественно на индивидуальных переживаниях, но в отдельных случаях он способен развернуть панораму жизни тылового промышленного центра в условиях военного времени (дневник жителя г. Горького И.А. Харкевича), представить череду уникальных зарисовок из повседневности крупной железнодорожной станции (дневник жителя г. Сочи А.З. Дьякова).

Фронтовому дневнику свойственны несколько иные черты. Он зачастую жестче, даже «злее», фиксирует информацию в более сжатых формах. Во фронтовом дневнике менее выражена утилитарная составляющая. Хотя военнослужащие и затрагивают проблематику питания, бытовых удобств, здоровья, но она не доминирует, а в некоторых источниках практически отсутствует. Много внимания уделяется описанию переездов, перечислению выполняемых обязанностей, характеристикам товарищей по службе и случайных знакомых, встреченных на дорогах войны. На первый план выходит «лично пережитое»: описание участия в боях, передача увиденного за сотни и тысячи километров от дома, рефлексия по поводу человеческих отношений в экстремальных условиях войны. Во многих дневниках проступают противоречия нового опыта; наряду с выражением гордости стойкостью и мужеством русского солдата, примерами этих и других его положительных качеств, авторы упоминают о фактах трусости сослуживцев, плохой подготовке командного состава, пьянстве, распространении явления ППЖ (походно-полевых жен).

Подводя итоги, следует отметить, что ведение дневников участниками Великой Отечественной войны, очевидно, являлось одним из средств совладания с теми жизненными трудностями, которые несла с собой эта война. По спектру сюжетов, передающих настроения и жизненные ситуации человека военного времени, обилию подробностей и затрагиваемых тем, дневники являются ценным, практически незаменимым источником. В то же время потенциал этого источника в воссоздании фронтовой и тыловой повседневности до сих пор недостаточно использован исследователями.

WAR TIME DIARIES: THE POTENTIAL OF THE SOURCE

Аннотация / Annotation

Статья посвящена научному анализу содержания дневников советских граждан, относящихся к периоду Великой Отечественной войны. Подчеркивается значение дневника как средства совладания с жизненными трудностями в экстремальной ситуации. Делаются выводы об особенностях дневников в зависимости от того, велись они на фронте или в тылу. Рассматриваются возможности и перспективы использования дневников в современной историографической ситуации.

The article is an attempt of scientific analysis of the contents of Soviet citizens’Great Patriotic Wardiaries. It is argued that a diary is a means of overcoming life’s difficulties in an extreme situation. It is concluded that diaries’ specificities depend on where they were kept in the front-line or in the rear. The article also considers possibilities and future trends of using diaries in a nowadays historiographical situation.

Ключевые слова / Keywords

Источник, источниковедение, Великая Отечественная война 1941-1945 гг., дневники военного времени, фронтовая и тыловая повседневность. Source, source study, the Great Patriotic War 1941-1945, war time diaries, front-line and rear routine.

Тажидинова Ирина Геннадьевна

Tazhidinova Irina Gennadyevna

Доцент, кандидат исторических наук, доцент кафедры социологии Кубанского государственного университета

Candidate of Historical sciences, associate professor of KubGU

В 2015 году еженедельник «Аргументы и факты» выпустил уникальный сборник «Детская книга войны. Дневники 1941–1945» , в котором собраны дневники детей, оказавшихся в гетто и концлагерях, блокадном Ленинграде, в оккупации и на линии фронта. Накануне Дня Победы мы выбрали для вас несколько детских дневников из этой книги. Просто прочтите их.

БЛОК АДА. ДНЕВНИК МАРУСИ ЕРЁМИНОЙ

Тетрадка в 48 листов, без обложки – так дневник 14-летней блокадницы Маруси Ерёминой, ученицы ленинградского строительного техникума, в середине прошлого века был передан в руки жителю Архангельска Валентину Верховцеву. Он сохранил его до наших дней и, откликнувшись на аифовский призыв, передал тетрадь в редакцию. Верховцев, всю жизнь проработавший на строительстве дорог, на пенсии сам взялся за перо, использовал дневник незнакомой ему девушки в одной из своих книг... «Для меня то, что я прочёл в этой тетрадке, оказалось потрясением: всё, что я знал о блокаде до этого времени, померкло перед строками Маруси».

«Увижу ли дом, вернусь ли в родную деревню?» – для Маруси Ерёминой в блокадном Ленинграде существует свой образ рая – деревня Сосновка, откуда она приехала в Северную столицу учиться: убежище, куда устремляются мысли, предмет тоски. Благодаря Тамаре Кнутовой, однокурснице Верховцева, передавшей ему дневник, мы знаем ответ на этот вопрос. Тамара нашла тетрадку в комнате Маруси, которую та снимала в квартире Кнутовых. Сама Маруся рассказывала, что в январе 1942 года, через месяц после окончания записей, её техникум эвакуировали в Томск, но она туда не поехала, а вернулась домой, в любимую Сосновку. Закончила пединститут, работала учительницей в школе. Где сейчас Маруся Ерёмина, не знает ни Кнутова, ни Верховцев, ни тем более мы…

Ленинград, 20 октября 1941 г. Суббота. Лежа на койке в постели в 6 часов утра мы услышали отчаянный раздирающий вопль. Это в истерике плакала тетя Шура Фролова, она живет через комнату от нас, у нее утром вытащили все продовольственные карточки, а у ней 3 или 4 детей, бабушка, муж и сама. Один грудной, и теперь остались все и безо всего, не выкуплено было за 2 декады. Они и без того уже были опухшие все и теперь вообще не знают, что будут делать. Карточки – сейчас все. Хотя на них ничего не достать, ибо в магазинах ничего нет. Но все-таки хоть 125 г хлеба да и то каждый день. Ночью спится плохо, то и дело просыпаешься и ждешь утра, хоть выкупить хлеб, да закусить скорей. За хлебом сегодня ходила Таня Д., а мы с Таней разогрели на примусе щи, а Тане Д. кофэ, и утром поели, я столько поела соли с этими 125 г хлеба, что в тех-ме под краном надулась холодной воды, хотя знаю, что сейчас это самое вредное. Техникум сейчас не отопляется, руки не чувствуют, но я сижу и карябаю в дневник. (...)

25 октября 1941 г. Спать легли поздно, слушали последние известия и заснули только после того как передали интернационал. Вечером к Таниной подруге, Тосе, пришел Ю. П. Тося принесла сахару, я разожгла примус на кухне, скипятила чаю, и мы пропили до позднего. Утром Таня встала рано в 5 часов и пошла с соседкой в очередь за свининой, мясо на эту декаду по 250 грамм, с какими-то силами она достала 500 г свинины и ушла на работу. Я встала в 7 часов, прослушала последние известия и пошла в техникум. Пришла в 8.40 и поднялась на 2-й этаж, у нас в 7-й аудитории занятия по гидравлике, девочки сидят и ждут преподавателя Бельдюга. Я подошла к ним и поздоровалась, сердце у меня стукнуло, я не знала отчего; вдруг Ида Подосенова говорит мне: «Танцуй». (Это слово мы говорим, когда получаем письмо.) Я растерянно ответила: «Мне? Письмо? От отца?» (Всем знаком почерк моего милого папы.) Ида сказала: «Да, от отца, получай», – и подала мне письмо, я взяла письмо как драгоценную золотую вещь и не сразу ее стала распечатывать. Потом я пошла в кабинет геодезии и прочла долгожданные строки. Меня зовут ехать домой, я обрадовалась, но на сердце что-то стало обидное. Приглашают, когда отсюда выехать никакими путями невозможно, ведь Ленинград сейчас окружен так, что даже обречен на ужаснейший голод. А поэтому я не надеюсь увидеться с родными, ибо если сбережешься от бомбежки, наверно, умрешь от голода. Занятия кончились в 15 часов, мы с Валей Кашиной пошли на ул. Декабристов к Вере Федоровой, дома ее не застали и вернулись обратно. На остановке 15 трамвая мы с Валей простились, и я поспешила на Бульвар Профсоюзов к Тане; не успела я отойти от Театральной площади, как раздался оглушительный свист и вскоре после свиста разрыв снаряда, снаряд упал на площадь против Ленинградской консерватории. Вскоре упал второй снаряд, народ попрятался в парадные, я кое-как добежала до Тани, открыла дверь и села читать «Дым» Тургенева, окна дрожат от разрыва снарядов. Вскоре пришла Таня, я начала разжигать примус, греть кипяток. Таня пошла в магазин, выкупила хлеба. 25 октября поели с кокосовым маслом, попили чай, долго спорили о настоящем положении нашего города и, прослушав последние известия в 9.30, заснули беспокойным, нервическим сном.

26 октября. Воскресенье, занятий в техникуме нет, но сегодня дежурю полные сутки в пожарном звене. Домой сегодня написала письмо, послала заказным письмом. Уроки не учила, все то вязала, то штопала, то на картах гадала девочкам, все мечтали как бы домой уехать да покушать хорошенько, хлебца досыта поесть. Говорили о прошлом, о хороших кушаньях, спорили о политике, горевали о своем положении, из которого, видно, нам не выбраться. Давали нам сегодня суп с морковкой и картошкой, да уж очень пересолен.

Люди умирали тысячами, большинство из них уже некому было хоронить, поэтому их тела отправляли в братские могилы. Большинство ленинградцев захоронены на Пискарёвском кладбище (порядка 500 000 человек), но практически на всех кладбищах города есть блокадные захоронения (здесь - Волково кладбище, 1942 год). Часть умерших была сожжена в печах крематория.


Фотохроника ТАСС

27 октября 1941 г. Настроение паршивое, очень расстроилась о доме, очень обидно, что я на веки оторвалась от родных. Немец всеми силами старается захватить наш город, сейчас он не наступает, засел у ворот Ленинграда, окопался и ни взад, ни вперед, измором что ли хочет взять. Воздушные налеты немного прекратились, тревог не было уже дней 5. Спала сегодня неспокойно, все думала о доме, т. к. Тамара Яковлева вчера вечером сказала мне, что когда она сидела на дежурстве, то слышала разговор проходящих военных о том, что скоро будут эвакуировать старух и детей. Я взбесилась от радости, но это было лишь до утра. Проснулась я рано и услышала, что сдали г. Сталина, все сдают, Ленинград все окружают, скоро и его возьмут. И осталась я качаться здесь, как в поле былинка, не к кому голову свою приклонить, спасибо хоть Таня здесь, с ней-то все веселее. Она иногда меня до того разговорит, что я начинаю верить в то, что я когда-то буду дома, увижусь с родными и даже «надоест». Нет, это только утешенье с ее стороны, немец не будет ждать, пока мы выйдем отсюда, а займет и начнет свои грабежи, разорения, истязания невинных народов, как это уже и есть в захваченных районах Ленинградской области. Сегодня выпало много снега, хотя бы скорей начались морозы, может быть, хотя бы немножко повлияло это на немца, открылся хотя бы какой-нибудь путь, выехать отсюда домой. Дома и умирать милей, но это уже осталось теперь мечтой навечно.

Сейчас урок теоретической механики, меня вызвал Григорий Иванович решать задачу, но у меня мысли совсем и не думают о задачах, я чуть не заплакала у доски, вспомнив, что не увижусь больше с домом. Очень часто мне вспоминается Нюра Шарыченкова, наверно, она там вспоминает обо мне, хочется увидеть ее и поговорить сердечно. Больше всего хочется поесть блинов, да хлебца домашнего.

3 ноября 1941 г. Каждую ночь вижу во сне бабку, она, наверно, думает там обо мне. Все ночи слышится беспрерывная артиллерийская канонада. Город – фронт, в данный момент мы не думаем о жизни, на каждом шагу – смерть. Снаряды летят, на ходу убивает народ. Днем сегодня было 2 тревоги. Думаю поступить в Р. У. Таня советует пойти в Р. У., но девочки говорят, что очень страшно там около заводов. Положение ужасное, подходят праздничные дни, но их праздновать нам, ленинградцам, не придется. Адольф Гитлер – этот гадина, кажется, угостит нас на праздник как следует своими «своеобразными подарочками». Карточки Тани не сменили. Сегодня у нас был зачет по стройматериалам, мне поставили 3-. Теоретическая механика прошла благополучно, по электротехнике не спросили, в буфете удалось покушать, тарелку борща, 25 гр. макарон, хлеб на завтра выкупила. Вечером с Таней пили чай с конфетами, хлеб сейчас ничем не заменим – ни шоколадом, ни золотом, хлеб пекут очень плохой, но едим его как нечто... (?), стараясь не проронить ни одной крошки этого «навозного кома». Эх, если бы сейчас попасть в деревню, да поесть бы вдоволь хлебушка с похлебкой, с тыквой, свеклой, картошкой, о которой теперь остались лишь воспоминания и мечты, наверно, никогда не сбываемые. Хочется, хочется пожить эти годы дома, но нет, видно, придется погибнуть под развалинами Ленинграда, не увидевшись с родными. Смерть видна на каждом шагу, каждую минуту. Боже милостивый, скоро ли будет конец? Конец, наверно, будет тогда, когда нам всем конец придет. Жаль все-таки, что не увижу теперь никогда своих родных и свою деревню.

12 ноября 1941 г. Господи! Наступил настоящий голод, народ начал пухнуть. Смерть! Голодная смерть – вот что ждет нас, ленинградцев, в эти ближайшие дни. Сегодня хлеб на завтра не дают, наверно, уменьшат норму, a на сегодня у всех было взято вчера. Итак, сегодня все рабочие и почти каждый без куска хлеба, на несчастные последние талоны крупы возьмет тарелку овощного супа и съест его без хлеба, а потом пойдет работать почти круглые сутки, да вот работай с водички этой горячей. А завтра, наверно, дадут по 100 грамм на день. Эх! Жизнь, жизнь, неужели теперь наши там не предчувствуют, что я здесь умираю голодной смертью, мучаясь в одиночестве, которой, видно, мне не пережить.

Вода, так же как еда и тепло, для блокадного города была роскошью. За ней ослабленные голодом люди отправлялись к водопроводным люкам или к Неве.


Фото хроника ТАСС

13 ноября. В ночь с 12 на 13 ноября была сильная бомбежка, одна бомба попала прямо в почтамт, в пожар произошло большое разрушение, на утро около почтамта сделали ограду и никого не пускали. На улицу Декабриста Якубовича бомба упала в ясли, весь дом обрушился, смотреть жутко. Во время тревог мы не вставали и живы только случайностью. Утром проснулись в 7.45, слушали последние известия, по радио вчера передавали статью о том, что Ленинград окружен кольцом железной блокады, что немец хотел взять Ленинград штурмом, чего у него не вышло. Теперь же он хочет взять Ленинград измором, поэтому-то нам сейчас придется пережить не только беспощадную бомбежку, артиллерийский обстрел, но и голодную смерть, настает момент, когда от нее нет никакого спасения. Ходим все как голодные волки, во все сутки едим только тарелку супа и 150 грамм хлеба. Рабочие получают 300 грамм хлеба, а служ. 150 грамм. Слабость чувствуется ужасная, сильное головокружение, на уроке сидим как глупые, путаемся во всех мелочах, да кроме того, кроме голода трагично и нервично переносим внезапный обстрел тяжелой артиллерии. Смерть на каждом шагу. Господи! Наверно, никогда это не кончится. Я все мечтаю о будущей жизни в деревне, всю ночь проводишь дома в деревне с родителями, ешь картошку, похлебку, но просыпаешься – живот пустой и в груди щемит от голода. Голова плохо работает, если и переживем эту войну, то все равно останемся или калеками или глупыми помешанными дураками. Нет! Пережить, наверно, не придется, сдадут, наверно, город, а жизнь от немца ждать нельзя. Прощай, родная сторонка, родная деревушка, прощайте, милые родители, бабка, сестренка, подруги моего счастливого детства, все прощайте, я, наверно, умру с голода или попаду под бомбежку или обстрел.

22 ноября 1941 г. Суббота. Ровно 5 месяцев войны с немецкими захватчиками. Ленинград на волоске от гибели. Вот-вот и осуществится план Гитлера: взятие Ленинграда измором. Норма в армии уменьшена, с 600 г красноармейцы стали получать 300 г на день, а с 300 г не очень-то развоюешься. Ой! Не могу подумать, как не хочется попадаться в руки немцу, ведь к нему не на жизнь, а на смерть. Вскоре судьба наша должна решиться. Хорошего не жду, теперь я совсем отчаялась, что когда-нибудь откроются дороги: из газет и из рассказов раненых, лежащих в госпиталях, нам известны все невозможно осуществимые трудности в боях за дорогу. Вряд ли удастся нашим бойцам прорвать кольцо блокады, видно, возьмет нас измором. Производительность труда уже снижается на всех предприятиях, а победу за дорогу еще не видно. О доме уже не думаю, все равно бесполезно, только себя расстраиваю. Да! За все свои капризы я достойно наказана богом. (...)

28 ноября 1941 г. Пятница. Л. С. Т. Занятия сегодня у девочек всего 2 курса, я встала утром, сходила на почтамтскую, купила хлеб, Татьянки ушли на работу, я поела кофэ, вынула свою повидлу и съела все. (...) Убралась в комнате. У Тани нашла письма мои, которые я написала домой и мамаше, но они уже распечатаны и прочитаны ей. Ах, как мне стало обидно за контроль, чего ей надо контролировать меня, шпион что ли ей я. В 10.30 пошла в тех-м, в библиотеке сменила книгу, взяла «Обрыв» ч. 1 Гончарова, говорят, хорошая вещь, почитаю. Занятия прошли, по контрольной математике не сделала одну задачу, тревога опять началась, беда, и до 5 вечера, вот уже недели 2,5 летает и бомбит в одно и то же время. Бомбы летели рядом, но мы сидели на лекции и строчили конспект.

22 декабря 1941 г. Понедельник. Вчера был выходной день. Мы с Таней выкупили конфеты «Аккра» кофейные 600 грамм, все на мою и ее карточки на 3-ю декаду. Это прямо счастье, а то в магазине, где я прикреплена, ничего не дают. Бывает повидла, и то и очередь за ней, а не выгодно, а это я все 3 декады выкупала в магазине, где прикреплена Таня. В столовую не попасть, наш буфет выходной, мы с Таней утром съели хлеб по 125 г с супчиком, в обед я еще выкупила 125 г, а вечером съели с Таней по 6 конфет и выпили по стакану кофэ.

ДНЕВНИК МАШИ РОЛЬНИКАЙТЕ

Она не писала этот страшный дневник - в 14 лет она учила его наизусть. В каморке гетто, на нарах концентрационного лагеря, бок о бок со смертью. «Что будет с тобой - то будет с этими записками», - говорила Маше мама. И Маша твердила, слово за словом. Смерть прошла мимо неё. Но унесла с собой маму и младших брата и сестру, сгоревших - предположительно, даже место их смерти точно ей неизвестно! - в печах Освенцима. Унесла и ещё многих героев её записок, которые приходилось прятать от фашистов в самом надёжном месте - собственной памяти.

После освобождения из концлагеря Штуттгоф Маша, с выбитыми надсмотрщиками зубами, выдранными волосами, пройдя через проверки уже советских властей, вернулась в Вильнюс, нашла отца, к тому времени женатого на другой, и записала всё, что вытвердила от буквы до буквы, в три толстые тетради и спрятала их в ящик стола.

Но прошло немного времени, после того как евреев загоняли в ограждённые высокими заборами клетушки в городах, а потом - в газовые камеры, как «снова началось: новая волна антисемитизма, убийство Михоэлса, развал Антифашистского комитета, «дело врачей»... Как будто не было 6 замученных миллионов людей!» - рассказывала сама Маша, Мария Григорьевна, в интервью «АиФ». И она достала три тетрадки. «Что будет с тобой, то будет с этими записками...» Их напечатали под названием «Я должна рассказать». Перевели на 18 (!) языков мира. И кажется, что не сделали выводов... «Ведь сколько ни утекло воды со времён, о которых я рассказываю, а люди не стали друг друга больше любить. Возьмите отношение к гастарбайтерам, возьмите братские народы русских и украинцев! Везде, то вспыхивая, то стихая, бушует вражда. И для меня это больное место - то, что люди продолжают ненавидеть друг друга. Я не знаю, откуда берётся эта желчь. Но я должна рассказать!»

Она живёт в Санкт-Петербурге, куда переехала после окончания Литературного института к мужу-инженеру, живёт уже одна. Работает: пишет от руки, потом долго набирает тексты на старом компьютере... Писательница Рольникайте пишет всегда на одну тему - даже когда отходит от документалистики, вся её художественная проза, все её герои - оттуда, из застенков. «Мне как-то сказали: «Ну почему вы всё пишете о грустном, Мария Григорьевна? Пишите о любви!» У меня ком встал в горле». Потому что она вся - о любви. Несбывшейся, затоптанной, расстрелянной, убитой. Полной надежды - что когда-нибудь люди станут другими.


Осень 1943 г.

(...) Из гетто тянется нескончаемый поток. Надоедливый дождь не прекращается ни на минуту. Мы уже совсем промокли. Течет с волос, с носа, с рукавов. Мама велит детям выше поднять ноги, чтобы не промокли. Рядом с нами другая мать устраивает для своих детей тент: воткнула в землю несколько веток и накрыла пальто. Как странно в такое время бояться насморка...

Мама плачет. Упрашиваю, хотя бы ради детей, успокоиться. Но она не может. Только взглянет на нас и еще горше плачет.

А люди все идут и идут... В гетто мы думали, что нас меньше. Скоро стемнеет. В овраге уже стало тесно. Одни сидят на месте, другие почему-то ходят, бродят, перешагивая через людей и узлы. Очевидно, потеряли своих.

Но ведь и те, ранее расстрелянные, тоже не хотели...


Стемнело. Все еще идет дождь. Охранники время от времени освещают нас ракетами. Стерегут, чтобы мы не убежали. А как убежать, если их так много?

Рувик вздрагивает во сне. Он задремал, уткнувшись в мое плечо. Его теплое дыхание щекочет мне шею. Последний сон. И я ничего не могу сделать, чтобы это теплое, дышащее тельце завтра не лежало бы в тесной и скользкой от крови яме. На него навалятся другие. Может, это даже буду я сама...

Опять выпустили ракету. Она разбудила Рувика. Широко раскрыв глазки, он испуганно огляделся. Глубоко, совсем не по-детски, вздохнул.

Раечка не спит. Она уже совсем замучила маму вопросами: погонят ли в Понары? А как - пешком или повезут на машинах? Может, все-таки повезут в лагерь? Куда мама хотела бы лучше - в Шяуляй или в Эстонию? А когда расстреливают - больно? Мама что-то отвечает сквозь слезы. Раечка гладит ее, успокаивает и, подумав, снова о чем-то спрашивает. (...)

Охранники велят нам вставать и подниматься наверх, во двор. Вещи промокли, облеплены грязью. Но они и не нужны. Чемоданчик я все-таки взяла, а узел так и оставила торчащим в грязи. Во дворе толкотня. Еле-еле продвигаемся к противоположным воротам. Чем ближе к ним, тем больше давка. Неужели не выпускают? Из оврага приходят все новые и новые. Разве задержишь такую массу? Нас уже совсем сдавили. (...)

Оказывается, ворота закрыты. Пропускают только через калитку. Приближаемся и мы. Выпускают по одному. Мама беспокоится, чтобы мы не потерялись, и велит мне идти первой. За мной пойдет Рувик, за ним Раечка, а последней - мама. Так она будет видеть всех нас.

Выхожу. Солдат хватает меня и толкает в сторону. Машин там не видно. Поворачиваюсь сказать об этом маме, но ее нет. Поперек улицы - цепочка солдат. За нею - еще одна, а дальше большая толпа. И мама там. Подбегаю к солдату и прошу пустить меня туда. Объясняю, что произошло недоразумение, меня разлучили с мамой. Вон она там стоит. Там моя мама, я хочу быть с нею. Говорю, прошу, а солдат меня даже не слушает. Смотрит на выходящих из калитки женщин и время от времени толкает то одну, то другую в нашу сторону. Остальных гонит туда, к толпе.

Еще боясь понять правду, я кричу изо всех сил: «Тогда вы идите ко мне! Иди сюда, мама!» Но она мотает головой и странно охрипшим голосом кричит: «Живи, мое дитя! Хоть ты одна живи! Отомсти за детей!» Она нагибается к ним, что-то говорит и тяжело, по одному, поднимает, чтоб я их увидела. Рувик так странно смотрит... Машет ручкой...

Их оттолкнули. Я их больше не вижу. Влезаю на камень у стены и оглядываюсь, но мамы нигде нет. Где мама? В глазах рябит. Очевидно, от напряжения. В ушах звенит, гудит... Откуда на улице река? Это не река, это кровь. Ее много, она пенится. А Рувик машет ручкой и просится ко мне. Но я никак не могу протянуть ему свою руку... Почему-то качаюсь. Наверно, островок, на котором стою, тонет... Я тону...

Почему я лежу? Куда исчезла река?

Никакой реки нет. Лежу на тротуаре. Надо мной наклонились несколько женщин. Одна держит мою голову, другая считает пульс. Где мама? Я должна увидеть маму! Но женщины не разрешают вставать: у меня был обморок. А ведь раньше никогда не бывало. (...)

Лагерь! Бараки. Они длинные, деревянные, одноэтажные. Окна слабо освещены. Кругом снуют люди. Все почему-то в полосатых пижамах. У одного барака происходит что-то странное: такие полосатые прыгают из окон. Выпрыгнут и бегут обратно в барак, снова появляются в окнах и опять прыгают. А гитлеровцы их бьют, торопят. Люди падают, но, поднятые новыми ударами, опять спешат прыгать. Что это? Сумасшедшие, над которыми фашисты так подло глумятся?

Нам велели все вещи сложить в одну кучу на площадке перед бараком. В бараки с вещами не пустят.

Наспех вытаскиваю из чемодана свои записки, сую за пазуху. Но все забрать не успеваю: постовой прогоняет.

Нас выстраивает немка, одетая в эсэсовскую форму. Неужели тоже эсэсовка? Наверно, да, потому что она орет и избивает нас... Сосчитав, дает команду бежать в барак и снова начинает бить, чтобы мы поторопились. У дверей давка. Каждая спешит шмыгнуть в барак, чтобы избежать плети. Другая эсэсовка стоит у дверей и проверяет, все ли мы отдали. Заметив в руках хоть малюсенький узелок или даже сумочку, гонит назад положить и это. При этом, конечно, тоже бьет.

Барак совершенно пустой - потолок, стены и пол. На полу сенники, а в углу - метла. Все. Надзирательница кричит, чтобы мы легли. Кто не успевает в то же мгновение опуститься, того укладывает метла. Бьет по голове, плечам, рукам - куда попало. Когда мы все уже лежим, она приказывает не двигаться с места. При малейшем движении стоящие за окнами часовые будут стрелять. Выйти из барака нельзя. Разговаривать тоже запрещается.

Поставив метлу на место, злая эсэсовка уходит. Женщины называют ее Эльзой. Может, услышали, что кто-то ее так называл, а может, сами прозвали.

Значит, я в концентрационном лагере. Арестантская одежда, прыганье через окно и какие-то еще более страшные наказания. Эльза с метлой, голод. Как здесь страшно! А я одна... Если бы мама была здесь... Где она теперь? Может быть, именно сейчас, в эту минуту стоит в лесу у ямы? И тот же ветер, который здесь завывает под окнами, ломает в лесу ветви и пугает детей! Страшно! Невыносимо страшно!.. (...)

Мама... Раечка, Рувик. Еще совсем недавно мы были вместе. Рувик хотел взять свои книжки. «На свободе будешь читать...»

Свисток! Длинный, протяжный. Смотрю - в дверях опять злая Эльза. Она кричит: «Арреll» «Проверка!» А мы не понимаем, чего она хочет, и сидим. Эльза опять хватает метлу. Бежим из барака.

Во дворе темно, холодно. Из других бараков тоже бегут люди. Они выстраиваются. Избивая, ругаясь, Эльза и нас выстраивает. Ей помогает еще один эсэсовец. Вдруг он вытягивается перед подошедшим офицером. Рапортует, сколько нас, и сопровождает офицера, который нас сам пересчитывает. Пересчитав, офицер идет к другим баракам. (...)

Нас загнали назад в барак и снова приказали сесть на сенники, не разговаривать и не шевелиться. Сидим. Вдруг я нащупала в кармане папину фотографию (как она сюда попала?). Посмотрела на папу, и стало так грустно, что я разрыдалась. Его нет, мамы тоже нет, а я тут должна одна мучиться в этом страшном лагере. Я здесь никогда не привыкну. И не смогу жить.

Сидевшая рядом женщина спросила, почему плачу. Я ей показала фотографию. А она только вздохнула: «Слезы не помогут...»

В дверях снова выросли эсэсовцы. Приказали строиться. Объявили, что мы обязаны отдать все деньги, часы, кольца - словом, все, что еще имеем. За попытку спрятать, зарыть или даже выбросить - смертная казнь! Офицер с коробкой в руках ходит между рядами. Сбор, конечно, очень жалкий. (...)

В дверях снова Эльза. Ее очень рассмешило, что мы все еще стоим. Поиздевавшись, она велела строиться по двое. Отсчитала десятерых и увела. Стоявшие ближе к дверям сообщили, что женщин ввели в находящийся на том конце площади барак.

Вскоре Эльза вернулась, отсчитала еще десятерых и опять увела. А первые не вышли... Неужели там крематорий? Значит, нас сюда привезли специально для того, чтобы уничтожить без следа. Несколько женщин, стоявших ближе к дверям, убежали в конец строя. Разве это поможет?

Я - в седьмом десятке. Передние ряды тают, их все меньше. Скоро будет и моя очередь...

Уже ведут... Эльза открывает дверь страшного барака. Никакого запаха. Может, этот газ без запаха? Темноватые сени. У стен набросано много одежды. Рядом стоят надзирательницы. Нам тоже велят раздеться. Одежду держать в руках и по двое подходить к этим надзирательницам.

Руки трясутся, трудно раздеться. А что делать с записками? Сую под мышки и прижимаю к себе. Подхожу. Эсэсовка проверяет мою одежду. Забирает шерстяное платье, которое мама велела надеть на летнее. Прошу оставить теплое платье, а взять летнее. Но получаю пощечину и умолкаю. Теперь эсэсовка проверяет рукава и карманы - не спрятала ли я чего-нибудь. Находит папину фотографию. Протягиваю руку, чтобы надзирательница мне вернула, но она разрывает фотографию на мелкие куски и бросает на пол. На одном обрывке белеют волосы, с другого смотрит глаз. Отворачиваюсь...

Нам приказывают быстро надеть оставленную нам одежду и выйти через заднюю дверь. Оказывается, там стоят все ранее уведенные. А те в бараках еще терзаются, думая, что ведут в крематорий. (...)

Наконец впускают в барак. К большущей нашей радости и удивлению, там стоит котел супа и стопка мисочек. Велят построиться в один ряд. На ходу надо взять мисочку, в которую Эльза нальет суп. Его надо быстро выхлебать, а миску поставить на место. В те же, даже несполоснутые, наливают суп следующим. Ложек вообще нет. (...) Дождалась и я своей очереди. Увы, суп удивительно жидкий. Просто черноватая горячая водичка, в которой величественно плавают и никак не хотят попасть в рот шесть крупинок. Но все равно очень вкусно. Главное - горячо. Только жаль, что еда так безжалостно убывает. Уже ничего не остается. А есть так хочется, даже больше чем до этого супа.

Несу миску на место. Смотрю - гитлеровец подзывает пальцем. Неужели меня? Да, кажется, меня. Несмело подхожу и жду, что он скажет. А он ударяет меня по щеке, по другой, снова по той же. Бьет кулаками. Норовит по голове. Пытаюсь закрыться мисочкой, но он вырывает ее из моих рук и швыряет в угол. И снова бьет, колотит. Не удержавшись на ногах, падаю. Хочу встать, но не могу - он пинает ногами. Как ни отворачиваюсь - все перед глазами блеск его сапог. Попал в рот!.. Еле перевожу дух. Губы сразу одеревенели, язык стал большим и тяжелым. А гитлеровец бьет, лягает, но теперь уже, кажется, не так больно. Только на пол капает кровь. Наверно, моя...

Наконец гитлеровцы ушли. Женщины подняли меня и помогли добраться до сенника. Они советуют закинуть голову, чтобы из носа перестала идти кровь. Они так добры, заботливы, что хочется плакать. Одна вздыхает: что он со мной, невинным ребенком, сделал! Другая проклинает его, а какая-то все старается угадать, за что он меня так избил... Может, неся на место мисочку, я слишком близко подошла к очереди, и он подумал, что хочу вторично получить суп?

Почему они так громко разговаривают? Ведь мне больно, все невыносимо болит! Хоть бы погасили свет! Не рассечена ли бровь? Она тоже болит. А передние зубы он выбил... (...)

На этот раз путь был недолгий. Мы въехали в какой-то большой двор. Он окружен высокой каменной стеной, над нею - несколько рядов колючей проволоки и лампы. Бараков нет. Есть только один большущий дом. В конце двора - навес с болтающимися по углам лампами. Оттуда доносятся очень приятные запахи. Неужели это кухня и нам дадут суп? Нас выстраивает немец в штатском. Темный полувоенный костюм и шапочка, очень похожая на арестантскую. Сосчитал нас и велел не трогаться с места, а сам ушел. Боязливо оглядываясь, к нам приблизились несколько мужчин. От них мы узнали, что лагерь называется Штрасденгоф и находится в предместье Риги Югле. Лагерь новый. Пока что здесь только сто шестьдесят мужчин из Рижского гетто. Женщин еще нет, мы первые. Будем жить в этом большом доме. Это бывшая фабрика. Мужской блок на первом этаже, наш будет на четвертом. Где нам придется работать - они не знают. Сами они работают на стройке. Работа очень тяжелая, тем более что работают голодные. Считавший нас немец, Ганс, - старший лагеря. Он тоже заключенный, уже восемь лет сидит в разных лагерях. За что - неизвестно. У него есть помощник - маленький Ганс. Комендант лагеря - эсэсовец, унтершарфюрер, ужасный садист. (...)

Мне велели носить камни. Мужчины мостят дорогу между строящимися бараками. Другие женщины привозят камни из оврага в вагонетках, а мы должны подносить их каменщикам. Конвоиры и надзиратели ни на минуту не спускают с нас глаз. Вагонетки должны быть полные, толкать их надо бегом и только вчетвером; разносить камни мы должны тоже бегом; мужчины обязаны быстро их укладывать. Все нужно делать быстро и хорошо, иначе нас расстреляют.

Камни ужасно тяжелые. Нести один камень вдвоем не разрешается. Катать тоже нельзя. Разговаривать во время работы запрещается. По своим нуждам можно отпроситься только один раз в день, притом надо ждать, пока соберется несколько человек. По одной конвоир не водит. (...)

Пальцы я разодрала до крови. Они посинели, опухли, страшно смотреть.

Наконец раздался свисток на обед. Нас быстро выстроили и повели в лагерь. Стоявшие первыми сразу получали суп, а мы должны были ждать, пока они его выпьют и освободят мисочки. Мы их торопили: боялись, что не успеем.

Так и вышло. Я только отпила несколько глотков, а конвоиры уже погнали строиться. Выбили у меня из рук мисочку, суп вылился, а я, еще более голодная, должна была стать в строй.

Опять таскаю камни. Теперь они кажутся еще более тяжелыми. И дождь более надоедлив. Один камень выскользнул из рук - прямо на ногу.

Я еле дождалась вечера. Вернувшись в лагерь, мы получили по кусочку хлеба и мутной водички - «кофе». Я все это проглотила тут же, во дворе, - не было терпения ждать, пока поднимусь на четвертый этаж.

Я уже наловчилась носить камни, так теперь велели их дробить. Я, конечно, не умею. Стукну молотком - а камень целехонек. Ударю сильнее - но отскакивает только осколочек, и тот - прямо в лицо. Оно уже окровавлено, болит, я боюсь поранить глаза. А конвоир кричит, торопит. Один мужчина предложил научить меня, но конвоир не разрешил: я должна сама научиться. Закрываю глаза, плачу от боли и обиды и стучу... (...)

1940 год. Всего через год, оказавшись в Вильнюсском гетто, 14-летняя Маша начнёт вести дневник и учить его наизусть.

Маша и папа стоят справа. Разлучённые, они встретились уже после войны - осколки дружной семьи. Похоронить маму и маленьких брата и сестру они не смогли - тех сожгли в Освенциме.
Фото из архива М. Рольникайте

Уже ноябрь. (...) Привезли машину деревянных башмаков. Когда их сгружали, я осмелилась подойти к Гансу. Он велел показать ботинки. Потом приказал заведующей камерой одежды выдать мне пару башмаков, а ботинки забрать. Жаль было расставаться - последняя вещь из дому, но что поделаешь, если они так порвались.

В камере одежды даже не спросили, какой мне нужен размер. Схватили из груды первую попавшуюся пару и бросили мне. Эти башмаки очень большие, но просить другие бессмысленно - стукнут за «наглость». Засуну туда бумаги, чтобы нога не скользила, и буду носить. Это «богатство» - тяжелые куски дерева, обтянутые клеенкой, - тоже записывают, что, мол, «Hftling 5007» получила одну пару деревянных башмаков. «Заключенная 5007» - это я. Фамилий и имен здесь не существует, есть только номер. Я уже привыкла и отзываюсь. На фабрике им же отмечаю сотканный материал. (Я уже работаю самостоятельно.) На каждых пятидесяти метрах пряжи появляется синее пятно. На этом месте сотканный материал надо перерезать, с обоих концов написать свой номер и сдать. Сдавая, я, как и все, мысленно желаю, чтобы фашисты этот материал использовали на бинты.

Вначале, только научившись самостоятельно работать, я очень старалась и почти каждый день сдавала по пятьдесят метров. Теперь меня научили саботировать - отвинтить немножко какой-нибудь винтик или надрезать ремень, и станок портится. Зову мастера, он копается, чинит, а потом вписывает в карточку, сколько часов станок стоял.

Каждый день у кого-нибудь «портится» станок, и все по-разному. (...)

Я говорила с одной рижанкой, которая знала тетю и дядю, до войны живших в Риге. К сожалению, оба уже в земле. Дядю расстреляли в первые дни, а тетя с двумя детьми была в Рижском гетто. Очень голодала, потому что не могла выходить на работу: негде было оставить детей. Так с обоими мальчиками и увели на расстрел.

Вчерашний ужас и вспомнить страшно, и забыть не могу. Вечером, когда работающие на стройке возвращались с работы, их у входа тщательно обыскали: конвоир сообщил, что видел, как прохожий сунул кому-то хлеб. Его нашли у двух мужчин - у каждого по ломтю. Во время вечерней проверки об этом доложили унтершарфюреру.

И вот проверка окончена. Вместо команды разойтись унтершарфюрер велит обоим «преступникам» выйти вперед, встать перед строем и раздеться. Они медлят - снег, холодно. Но удары плетью заставляют подчиниться. Нам не разрешают отвернуться. Мы должны смотреть, чтобы извлечь урок на будущее.

Из кухни приносят два ведра теплой воды и выливают им на головы. Бедняги дрожат, стучат зубами, трут на себе белье, от которого идет пар, но напрасно - солдаты несут еще два ведра теплой воды. Их снова выливают несчастным на головы. Они начинают прыгать, а солдат и унтершарфюрера это только смешит.

Экзекуция повторяется каждые двадцать минут. Оба еле держатся на ногах. Они уже не похожи на людей - лысая голова старшего покрылась тоненькой коркой льда, а у младшего волосы, которые он, страдая, рвет и ерошит, торчат смерзшимися сосульками. Белье совсем заледенело, а ноги мертвенно белы. Охранники катаются со смеху. Радуются этому рождественскому «развлечению». Каждый советует, как лить воду. «В штаны!» - кричит один. «Голову окуни!» - орет другой.

Истязаемые пытаются отвернуться, отскочить, но их ловят, словно затравленных зверей, и возвращают на место. А если хоть немного воды проливается мимо, вместо вылитых «зря» нескольких капель приносят целое ведро. Несчастные только поднимают ноги, чтобы не примерзли к снегу.

Не выдержу! С ума сойду! Что они вытворяют!

Наконец гитлеровцам надоело. Велели разойтись. Гансу приказали завтра этих двух от работы не освобождать, даже если будет температура сорок градусов.

Старший сегодня умер. Упал возле вагонетки и больше не встал. Второй работал, хотя еле держался на ногах, бредил от жара. Когда конвоиры не видели, товарищи старались помочь ему как-нибудь продержаться до конца работы. Иначе ему не избежать расстрела. (...)

Эсэсовцы придумали новое наказание.

Может, это даже не наказание, а просто издевка, «развлечение». Скоро весна, и держать нас на морозе уже не так интересно.

После проверки Ганс велел перестроиться, чтобы между рядами оставался метровый промежуток. Затем приказал присесть на корточки и прыгать. Сначала мы не поняли, чего он от нас хочет, но Ганс так заорал, что, даже не поняв его, мы стали прыгать. Не удерживаюсь на ногах. Еле дышу. А Ганс носится между рядами, стегает плеткой и кричит, чтобы мы не симулировали. Только приседать нельзя, надо прыгать, прыгать, как лягушки.

Сердце колотится, задыхаюсь! Хоть бы на минуточку отдышаться. Колет бок! Везде болит, больше не могу! А Ганс не спускает глаз.

Одна девушка упала в обморок. Скоро и со мной, наверно, будет то же самое. Подойти к лежащей в обмороке Ганс не разрешает. Все должны прыгать. Упала еще одна. Она просит о помощи, показывает, что не может говорить. Кто-то в ужасе крикнул: «Она онемела!»

Наконец Ганс тоже устал. Отпустил. Лежащих без чувств не разрешил поднимать - «симулируют, сами встанут». А если на самом деле в обмороке, значит, они слабые и не могут работать, надо записать их номера. Женщины хватают несчастных и волокут подальше от Ганса. Сами не в состоянии выпрямиться, почти на четвереньках, мы тащим все еще не пришедших в сознание своих подруг. Но только до лестницы. По лестнице не можем подняться. Сидим на каменном полу и ртом хватаем воздух. Некоторые пытаются ползти, но, с трудом поднявшись на несколько ступенек, остаются сидеть. Я все еще задыхаюсь, не могу начать нормально дышать. Прошу одну женщину, чтобы помогла мне опереться о перила - может, придерживаясь, немного поднимусь. Но что это? Еле выдавливаю слово. Чем больше стараюсь, тем труднее что-нибудь сказать. (...)

Вдруг в дверях вырос Ганс. Осмотрел нас, покрутился и как ни в чем не бывало спросил, почему здесь так тихо. Ведь сегодня воскресенье, праздник - надо петь. Молчим. «Песню! - заорал он со злостью. - Или будете прыгать!» Одна затянула дрожащим голоском, другая запищала. Их несмело поддержало еще несколько хрипящих голосов. Пытаюсь и я. Рот раскрывается, а в него текут соленые слезы... (...)

Опять убежали! На этот раз из шелковой фабрики, и уже не трое, а девять человек - семь мужчин и две девушки.

В лагере паника. Снова должен приехать тот же главный шеф. Унтершарфюрер носится как бешеный. Орет на Ганса, что тот не умеет выстраивать «этих свиней». Нам грозит, что всех до одного расстреляет. Охранников пугает, что завтра же отправит их на фронт. Маленького Гансика ругает за то, что здесь много грязи. Увидев въезжающую машину шефа, умолкает. Бежит навстречу, вытягивается и рьяно кричит: «Хайль Гитлер!» Но шеф только зло выбрасывает вперед руку.

На этот раз, даже не считая, отбирает заложников: бежит вдоль строя и тыкает плеткой. Приближается к нам... Идет. Смотрит на меня... Поднимает руку... Плетка скользнула мимо самого лица. Ткнула Машу. Она сделал три шага вперед... Ее заберут!.. Расстреляют!..

Шеф подошел к мужчинам. Работающим на шелковой фабрике приказал выстроиться в один ряд. Двух отсчитывает, третьему велит выйти вперед, двух отсчитывает, третьему - вперед. И так весь ряд...

Отобранных выстроили перед нами. Маша тоже стоит среди них. Шеф произносит речь. Мол, виноваты мы сами. Он нас предупреждал: здесь все отвечают за одного. Нам вообще не следовало бы убегать. Ведь работой, крышей и едой мы обеспечены. Надо только хорошо работать, и мы могли бы жить. А за попытку бежать - смертная казнь. Не только тем, которых все равно поймают, но и нам. Черные машины въехали во двор... (...)

В лагере нас встретила мертвая тишина. Раньше мы на проверку выстраивались вдоль всего здания, а сегодня нас хватило только до дверей...

После проверки снова дали работу. Мужчины носили воду, а мы мыли полы, лестницу, даже крышу - смывали пятна крови.

Оказывается, когда обреченных гнали к машинам, мужчины пытались бежать. Одни полезли через забор, другие бросились в блоки, котельную, туалеты. Конвоиры, стреляя, побежали за ними. В блоках и на лестнице убивали прямо на месте. Двое повисли мертвыми на заборе. Найденного в котельной хотели бросить живым в огонь вместе с

Прятавшими его истопниками. Но больше всего пришлось возиться с одним рижанином, спрятавшимся в трубе. Его никак не могли оттуда извлечь. Выстрелили разрывными пулями, раздробили голову. Тело потом сволокли по лестнице. Бросили в машину вместе с живыми. На лестнице в лужице застывшей крови остался комочек его мозга. Мы завернули его в бумажку и зарыли во дворе у стены. Вместо надгробья положили белые камушки...

Поздно вечером нас впустили в блок. Непривычно пусто. Разговариваем вполголоса, как будто здесь покойник. Спать ложимся все вместе, в одном углу. (...)

Получен приказ срочно эвакуировать лагерь. (...)

У ворот стоят офицеры. Они нас пересчитывают и впускают внутрь. У входа постовой монотонно предупреждает, что подходить к ограде запрещается - она под током.

Мы входим в первую клетку. Ворота за нами закрывают. Открывают следующие, в другую такую же клетку. Снова закрывают. Пропускают в третью клетку. И так все дальше, все глубже в лагерь. Когда проходим мимо бараков, заключенные с нами заговаривают, спрашивают, откуда мы. Хотя за разговоры охранники нас бьют, мы не удерживаемся и отвечаем. Из бараков к нам обращаются по-русски, по-польски, по-еврейски. У одного барака стоят ужасно худые женщины, очевидно больные. Они ни о чем не спрашивают, только советуют остерегаться какого-то Макса. (...)

Нас провели в самые последние - девятнадцатый и двадцатый бараки. Здесь уже стояло несколько эсэсовцев и один штатский, но с номером заключенного. Крикнув, чтобы мы выстроились для проверки, этот штатский сразу же начал нас бить и пинать. За что? Ведь мы равняемся, а он ничего другого не велел.

Я вытянулась, замерла. Но этот штатский подлетел, и я, даже не успев сообразить, в кого он метит, скрючилась от страшной боли. А эсэсовцы стояли в стороне и гоготали.

Этот изверг избил всех - от одного конца строя до другого, причесался, поправил вылезшую рубашку и начал считать. Но тут один офицер заметил, что уже пора обедать, и они ушли, оставив нас стоять.

На другом конце строя стоят несколько десятков женщин. Они рассказывают о здешней жизни, и каждое их слово шепотом передается из уст в уста. Они из Польши. В этих блоках еще только неделю, раньше были в других. Здесь хуже, потому что старший этих блоков - Макс, тот самый, который сейчас избивал. Это дьявол в облике человека. Нескольких он уже забил насмерть. Сам он тоже заключенный, сидит одиннадцатый год за убийство своей жены и детей. Эсэсовцы его любят за неслыханную жестокость.

Так вот что значит настоящий концентрационный лагерь! Выходит, в Штрасденгофе еще было сравнительно терпимо... (...)

Пришли одетые в черное эсэсовцы, велели выстроиться и по одной проходить мимо них, показывая ноги. У кого на ногах очень много нарывов, тех сразу прогоняли, а у кого нарывов относительно немного, у тех проверяли еще и мышцы рук.

Я попала в число более крепких. Нас выстроили, сосчитали. Двух крайних погнали назад, чтобы осталось ровное число - триста. Охранник открыл ворота и вывел нас в соседнее отделение. Мы вздохнули с облегчением: будем хотя бы подальше от страшного Макса. Теперь мы и от остальных своих отгорожены проволокой. Они, бедные, стоят у ограды и с завистью смотрят на нас: мы поедем на работу, а они останутся здесь.

Кто-то пустил слух, что нас пошлют в деревню, к крестьянам. Офицеры об этом говорили между собой. Хуже, очевидно, не будет. Слух, кажется, подтвердился.

Приходил охранник. Взял десять женщин, спросил, умеют ли они доить коров. Все, конечно, поспешили заверить, что умеют. А если меня спросят?.. Скажу правду - не возьмут. Совру, что умею, - это скоро выяснится, и меня вернут в лагерь. Что делать? Спрашиваю у других, что скажут они. Но женщины только смеются над моими сомнениями.

Охранник вывел тридцать шесть женщин, в том числе и меня. Каждой выдали по рваному солдатскому одеялу. У ворот ожидали какие-то люди. Они начали нас выбирать. Осматривают, щупают мышцы, спрашивают, не лентяйки ли. (...) На меня никто не обращает внимания, все проходят мимо. Наверно, не возьмут и придется вернуться в этот ад. Может, самой напроситься? Другие так делают. Говорю: «Ich bin stark» -«Я сильная». Но никто не слышит. «Ich bin stark», - повторяю уже громче. «Was, was?» - спрашивает какой-то старик. Начинаю быстро объяснять, что хочу работать, что я не ленива. «Ja, gut!» - отвечает он и проходит... Но, очевидно, передумав, возвращается. Отводит меня в сторону, где уже стоят три отобранные им женщины.

Подходит конвоир, записывает наши номера и ведет вслед за хозяином. Идем той же дорогой, которой пришли сюда. Домики так же уютно отдыхают под лучами солнца. Садимся в вагончик узкоколейки. Конвоир не спускает с нас глаз. У самого моего лица грозно блестит его штык.

Наш хозяин - невысокий, кривоногий, лысый старик; глаза - еле прорезанные щелочки, а голос - хриплый и злой. Нами он, очевидно, недоволен. Жалуется конвоиру, что от такой падали не будет никакой пользы. У него уже было четверо таких, как мы, те были из Венгрии, но скоро ослабели, и пришлось увезти их прямо в крематорий. Ну и попались! А я, дура, еще сама напросилась.

Поезд остановился, и мы слезли. Оказывается, за вокзалом хозяин оставил свою двуколку. Конвоир связал нам руки и еще привязал нас друг к другу. Сам уселся рядом с хозяином, и мы двинулись. Отдохнувшая лошадь трусила рысцой. Мы должны были бежать, иначе веревки врезались бы в тело. Мы задыхались, еле дышали, но боялись это показать: хозяин скажет, что мы слабые, и сразу пошлет назад, в крематорий. (...)

Наконец свернули на узкую дорожку, проехали мимо пруда и оказались на большом дворе. Величественно красуется дом, зеленеет сад; поодаль стоят хлев, сарай, конюшни. Видно, крепкое хозяйство. Хозяин еще раз проверил наши номера и расписался, что принял нас от конвоира. Развязывая руки, прочел проповедь: мы обязаны хорошо и добросовестно работать, не саботировать и не пытаться бежать. За саботаж он пошлет нас прямо в крематорий, а при попытке бежать - застрелит на месте. Так напугав, повел в предназначенную для нас каморку. Она в самом конце хлева, полутемная, потому что свет проникает через малюсенькое, засиженное мухами оконце. За стеной хрюкают свиньи... Сенников и подушек нет, только в углу набросано сено. Это будет наше ложе. Просить сенники бессмысленно - все равно не даст. Я осмелилась сказать, что мы очень голодны: сегодня еще ничего не ели. Хозяин скривился и велел следовать за ним. В сенях приказал снять башмаки: в кухню можно входить только босиком. В комнаты входить нам вообще запрещается. Это я должна передать и своим подругам. (...)

Если б не рижанка Рая, мы бы хоть в эту минуту могли забыться, не терзать сердце. Но она ни на минуту не умолкает. Уже в третий раз за эти несколько дней она все с новыми подробностями рассказывает о том, как потеряла своего ребенка. В Рижском гетто она еще была с мужем и ребенком. Узнав, что детей заберут, они решили покончить с собой. Муж сделал укол ребенку, затем ей и себе... К сожалению, они проснулись. Ребенка не было. Они даже не слышали, когда его забрали. Теперь ее мучает страх, что ребенок, может быть, проснулся раньше их и плакал в испуге, будил их, а они не слышали... Может, палачи его били, выкручивали ручки. Ведь он, наверно, вырывался от них... Муж почти лишился рассудка. Он никак не мог понять, почему яд не подействовал... (...)

Нас возвращают в лагерь. (...)

Нас повели в баню, велели раздеться и впустили в большой предбанник. Войдя туда, мы обомлели: прямо на каменном полу сидели и даже лежали страшно изможденные и высохшие женщины, почти скелеты с безумными от страха глазами. Увидев за нашими спинами надзирательниц, женщины стали испуганно лепетать, что они здоровые, могут работать и просят их пожалеть. Тянули к нам руки, чтобы мы помогли им встать, тогда надзирательницы сами убедятся, что они еще могут работать...

Я шагнула, чтобы помочь сидящей вблизи женщине, но надзирательница отшвырнула меня назад. Властно чеканя слова, она велит не поднимать паники - всех помоют и вернут в лагерь. Когда поправятся - смогут вернуться на работу. Мыться должны все без исключения: грязных в лагерь не пустят.

Нам она приказывает этих женщин раздеть и вести в соседнее помещение, под душ. От страшного запаха меня мутит. Хочу снять с одной женщины платье, но она не может встать: ноги не держат. Пытаюсь поднять, но она так вскрикивает от боли, что я замираю. Что делать? Поглядываю на других. Оказывается, они мучаются не меньше меня. Надзирательницы дают нам ножницы: если нельзя снять одежду, надо разрезать.

Ножницы переходят из рук в руки. Получаю и я. Разрезаю платье. Под ним такая худоба, что даже страшно дотронуться. Кости прикрывает только высохшая морщинистая кожа. Снять башмаки женщина вообще не позволяет - будет больно. Я обещаю верх разрезать, но она не дает дотронуться. Уже две недели не снимает башмаков, потому что отмороженные, гноящиеся ступни приклеились к материалу.

Что делать? Другие уже раздели нескольких, а я все еще не могу справиться с одной. Надзирательница это, видно, заметила. Подбежала, стукнула меня по голове и схватила несчастную за ноги. Та душераздирающе закричала. Смотрю, в руке надзирательницы башмаки с прилипшими к материалу кусками гниющего мяса. Меня затошнило. Надзирательница раскричалась, но я плохо понимала ее. (...)

Когда надзирательница отвернулась, я спросила у одной женщины, откуда она. Из Чехословакии. Врач. Привезли в «Штуттгоф», а затем, как и нас, увезли на работу. Они рыли окопы. Работали, стоя по пояс в воде. Спали на земле. Когда обмороженные руки и ноги начали гноиться, вернули в лагерь. (...)

Эпидемия! Она охватит всех, невзирая ни на возраст, ни на вид. Тиф не разбирает... К тому же нас, конечно, не будут лечить. Может, даже нарочно заразили, чтобы мы вымерли. Не заболевают ли от этого страшного супа? Может, он такой острый не от перца?

Как уберечься? Как найти в себе силы не есть этот суп, нашу единственную пищу? Как научиться совсем-совсем ничего не есть, даже не сосать этот грязный снег? Кажется, я заболеваю. Голова тяжелая и гудит. Во время проверок меня поддерживают под руки, чтобы я не упала. Неужели это тиф?!.

Я болела... Женщины рассказывают, что в бреду я напевала какие-то песенки и страшно ругала гитлеровцев. Они даже не подозревали, что я знаю столько ругательных слов. Хорошо, что голос слабенький, да и гитлеровцы сюда больше не заходят - боятся заразиться. За такие слова пристрелили бы на месте.

А мне неловко, что я ругалась. Объясняю, что у нас в семье никто никогда... Папа адвокат. Женщины улыбаются моим объяснениям...

Говорят, что я выкарабкалась. Переболела. А мне кажется, что они ошибаются. Это, наверно, было что-нибудь другое, еще не тиф. Ведь тиф - страшная болезнь! Я бы так просто, без лекарств, не выздоровела, ведь умирают более крепкие, чем я. Но женщины объясняют, что тиф как раз сокрушает крепкие, никогда не болевшие и поэтому не привыкшие бороться с болезнью организмы. Знала бы мама, как спасли ее мучения со скарлатинами, желтухами и плевритами моего детства!..

Во двор умыться снегом ползу на четвереньках. Встать не могу - перед глазами расплываются зеленые круги.

Здесь настоящий лагерь смерти. Гитлеровцы уже не следят за порядком. Проверок нет: они боятся войти. Есть не дают. Даже так называемый суп получаем раз в два-три дня. Иногда вместо него приносят по две мерзлые картофелинки. Хлеба мы уже давно не видели. А есть ужасно хочется: я начинаю выздоравливать. Донимают вши. Уже не стесняясь, давим. Но, к сожалению, их не становится меньше.

Умерла красавица Рут. Начали гноиться ноги, потом руки. И вот она умерла... В последнее время уже не вставала. А ведь еще в Штрасденгофе она была такая красивая! Всегда бодрая, не поддающаяся плохому настроению. Как она верила, что мы дождемся свободы и что она встретится с мужем! Теперь ее, страшно распухшую, сунут в печь крематория. Все. Молодость, красота, жизнелюбие превратятся в пепел...

Кто-то уверяет, что уже Новый год. Слышал, как один постовой поздравлял с Новым годом надзирателя.

Значит, уже 1945-й... В этом году война наверняка кончится. Ведь гитлеровцев уже добивают. Но... Не зря говорят, что смертельно раненный зверь страшен вдвойне. Неужели мы будем его предсмертными жертвами? Не может быть! Зачем думать, что, отступая, обязательно уничтожат нас? А может, не успеют? И тогда мы будем свободны! Может, и мама с детьми в каком-нибудь лагере? Их тоже освободят. И папа вернется. (...)

Рая, с которой мы вместе работали у помещика, рассказывает, что слышала от разносчика супа, будто ночью в крематории был пожар. Сгорела газовая камера. Предполагают, что кто-то поджег. Нас это все равно не спасет.

Жуть! Я спала, уткнувшись в труп. Ночью я этого, конечно, не чувствовала. Было очень холодно, и я уткнулась в спину соседки. Руки подсунула ей под мышки. Кажется, она зашевелилась, прижимая их. А утром оказалось, что она мертва...

Пришла надзирательница. Велела всем, кто уже переболел, выстроиться. Думая, что будут отправлять на работу, пытались встать и больные. Но она сразу заметила обман. Нас очень немного. Надзирательница отобрала восьмерых (в том числе и меня) и заявила, что мы будем «похоронной командой». До сих пор был большой беспорядок, умершие по нескольку дней лежали в бараках. Теперь мы обязаны умерших сразу раздеть, вырвать золотые зубы, вчетвером вынести и положить у дверей барака. По утрам и вечерам мимо будет проезжать лагерная похоронная команда и увозить трупы. (...)

Подходим к одной женщине, которая умерла сегодня утром. Беру ее холодную ногу, но поднять не могу, хотя тело умершей совершенно высохшее; остальные три уже поднимают, а я не в состоянии. Надзирательница дает мне пощечину и сует в руки ножницы и плоскогубцы: я должна буду раздевать и вырывать золотые зубы. Но если осмелюсь хоть один присвоить - отправлюсь вместе со своими пациентками к праотцам. (...)

Словно насмехаясь надо мной, покойница сверкает золотыми зубами. Что делать? Не могу же я их вырвать! Оглянувшись, не видит ли надзирательница, быстро зажимаю плоскогубцами рот. Не станет же она проверять. Но надзирательница все-таки заметила. Она так ударяет меня, что я падаю на труп. Вскакиваю. А она только этого и ждала - начинает колотить какой-то очень тяжелой палкой. И все метит в голову. Кажется, что голова треснет пополам, а надзирательница не перестает. На полу кровь...

Она избивала долго, пока сама не задохнулась. (...)

Мы уже целую неделю в Стрелентине. Это бывшее поместье. (...) Нас держат запертыми в хлевах. (...)

Страшно загремело. Один за другим послышались глухие взрывы. Сидевшая рядом с нами собака конвоира насторожилась. И видневшиеся у сарая гитлеровцы засуетились. Одни смотрят в небо, другие спорят между собой. (...) Что это? Конвоиры подкатывают к сараю бочки! Подожгут! Мы будем живыми гореть!..

Нас впускают в сарай. Там много женщин, не только из нашего лагеря. Тут же, прямо на земле, в смеси отрубей, сена и навоза, лежат умирающие и умершие. Им уже все равно... Сказать или нет? Промолчу. Пусть не знают, будут спокойнее. Нет, скажу. Хоть одной. Шепчу эту страшную весть соседке слева. Но она меня, кажется, не поняла. Или не слышала - кругом гремят взрывы. Говорю другой. Та с криком бросается к щелке, смотрит. (...) Ужас охватывает и многих других. Все начинают стучать, метаться. Но никто ничего не видит. Охранников нет.

Гудит... Приближается! Самолеты? Меня трясут за плечи. Кто? Снова эта венгерка. Спрашивает, понимаю ли я по-польски. Что он кричит? Он кричит, что в деревне уже Красная Армия, а гитлеровцы удрали. (...) Почему такой шум? Почему все плачут? Куда они бегут? Ведь растопчут меня! Помогите встать, не оставляйте меня одну!

Никто не обращает на меня внимания. Хватаясь за голову, протягивая вперед руки, женщины бегут, что-то крича. Спотыкаются об умерших, падают, но тут же встают и бегут из сарая. А я не могу встать.

В сарай вбегают красноармейцы. Они спешат к нам, ищут живых, помогают встать. Перед теми, кому их помощь уже не нужна, снимают шапки. «Помочь, сестрица?»

Меня поднимают, ставят, но я не могу двинуться, ноги дрожат. Два красноармейца сплетают руки, делают «стульчик» и, усадив меня, несут.

Из деревни к сараю мчатся санитарные машины, бегут красноармейцы. Один предлагает помочь нести, другой протягивает мне хлеб, третий отдает свои перчатки. А мне от их доброты так хорошо, что сами собой льются слезы. Бойцы утешают, успокаивают, а один вытаскивает носовой платок и, словно маленькой, утирает слезы.

Не плачь, сестрица, мы тебя больше в обиду не дадим!

А на шапке блестит красная звездочка. Как давно я ее не видела!..

ЛИЦОМ К ВРАГУ. ДНЕВНИК ВОЛОДИ БОРИСЕНКО

О дневнике, который вёл 13-летний Володя Борисенко в оккупированном Крыму, его родственники знали. Но где находится тетрадь, не помнил даже сам Владимир Фёдорович: то ли осталась в Феодосии, то ли совсем пропала... И только после смерти отца в 1986 году его дочь Марина, разбирая бумаги, нашла эти записи и автобиографию, в которой кратко перечислены события, описанные в его дневнике: «До декабря 1943 г. я существовал, прячась от облав и от угона в Германию, но в декабре под угрозой расстрела пришлось стать на учёт на биржу труда, откуда 4 декабря был послан работать на электростанцию в качестве чернорабочего. В марте 1944 г. все рабочие электростанции были увезены на грузовиках к Севастополю, для дальнейшей отправки в Германию. В пригороде Севастополя, Инкермане, во время налёта наших штурмовиков мне, а также трём моим товарищам удалось бежать в лес...»

После освобождения Крыма Володя вернулся домой, в школу. После войны поступил в Ленинградский институт физкультуры. «Он покорил добрую половину бассейнов мира и стал частью спортивной элиты СССР. Ни одна Олимпиада не обходилась без него, сначала в качестве участника, а потом - тренера и судьи международной категории», - рассказала нам Марина.

«Кто тебя научил плавать?» - поражённо спрашивали Володю, когда он только приехал в Ленинград. «Море...» - отвечал он. Море, солёным воздухом которого дышал с детства, море, из которого всю войну добывал мидии, чтобы прокормить семью, море, в котором на его глазах утонул корабль с людьми... С этой сцены и начинается дневник Володи Борисенко.

Январь 1942 г. (...) В ноябре 1941 г. в Феодосию ворвались немцы. Возможность эвакуироваться мы не имели, во-первых из-за болезни отца, а во-вторых брату Анатолию было всего 4 года, а сестре Дине не было ещё года. Кроме того корабли, выходившие из порта, сразу же топились немецкими самолётами. Через 2 месяца после вступления немцев, 1 января 1942 года, в Феодосии был высажен нашим флотом десант, который продержался 3 недели, до 21 января 1942 г., когда в город опять вошли немцы. (...)

Ну так, стало быть сегодня я решил начать мой дневник. Я очень жалею, что не начал его раньше. Хотя все равно я не смог бы записать все те ужасы, которые прошли перед моими глазами, да и к тому же они незабываемы. Да вот еще и сегодня только мы с отцом вышли за ворота, сразу же мы увидели огромный столб дыма и огня, это горел трехэтажный дом, который находится против Союзтранса. Весь город представляет скелеты зданий, воронки и развалины.


Все лучшие места города разбиты и исковерканы. Вокзал, «Астория», гидротехникум, 1 школа, 6 школа, огромная табачная фабрика, горсад, купальня, базар, много пекарен, выгорела вся Итальянская и весь порт. Кроме того сотни мелких домиков также были разбиты. Были разбиты все водопроводные трубы, город пил воду из подвалов, воронок, люков, известковых ям. Всего не описать.

Мы пошли с отцом за водой к известковой яме. Повсюду на улицах ходили немцы, валялись рассыпанные патроны, гранаты, осколки от бомб, от снарядов, целые неразорвавшиеся снаряды. По разбитому магазину, собирая доски, ходили люди. На площади, где находилась известковая яма, были построены 3 новых двухэтажных дома, один из них уже был разбит. Недалеко догорал склад боеприпасов, устроенный в бывшем детдоме. Возле раскопанных бомбоубежищ валялся убитый человек. Площадь была усеяна неразорвавшимися снарядами и мелкими бомбами. Набрав воды, мы вернулись домой.

За отцом пришел Белосевич и сказал, что немцы приказали в один день починить пекарню и на другой день выпечь хлеб. Я тоже пошел туда. Мой отец - и стекольщик, и жестянщик, и пекарь, и кровельщик, и лудильщик, и знает много других профессий. Когда мы пришли в пекарню, там уже было 5 человек рабочих, которые привезли разные вещи для оборудования пекарни. Они вычистили корыта для теста, выскребли полы. Одна небольшая комната пекарни была завалена упавшей стеной. Они забили двери в нее. Я нарубил дров и растопил печку. Отец повставлял стекла. Я пошел в разрушенный двор собирать дрова и нашел там несколько интересных книг. Собирая дрова, я полез по нагроможденным камням, вдруг один камень соскользнул у меня из-под ноги и я почувствовал, что проваливаюсь. Я выпустил из рук дрова и еле удержался на вытянутых руках. Еще немного и я бы был завален грудой камней. (...)

28 января 1942 г. Сегодня утром я начал читать найденную в развалинах книгу «Исторический вестник». Там мне очень понравился рассказ «Шлиссельбургская трагедия» и «Светлый ключ».

Потом я пошел в пекарню, там уже было готово тесто. Я нарубил дров для печки, на которой стоял котел с водой. Белосевич разжег форсунку. Когда хорошо вытопили печку, начали сажать хлеб. Убрали обсыпавшуюся штукатурку. Пришла уборщица, помыла окна и корыта. Поставили дрожжи и закваску на завтра. Потом начали вынимать хлеб. Когда вынули хлеб, каждый взял себе по буханке и все начали расходиться. Я тоже взял буханку и пошел домой.

Папа остался для того, чтобы выдать хлеб комендатуре.

Придя домой, я нарубил дров для трубы, отапливающей комнату, в которой жили офицер и денщик. Они заставляли топить им трубу каждый день.

Нарубив дров и пообедав, вышел во двор. Там был Боря, который во время боя в городе ночевал на горе у Джона, откуда был виден весь город и море. Теперь Борис забил выпавшие у него в квартире стекла фанерой, перенес обратно вещи, которые он с отцом раньше перенес к Джону. У него было 8 голубей, но их съели немцы.

Теперь мы как бы отдыхали. Только изредка где-то пролетит самолет, раздастся несколько выстрелов, и все.

А то с 29 декабря и до 21 января город беспрестанно бомбили немецкие самолеты. В это время много ужасов прошло перед моими глазами. Недалеко от базара в один двор попало несколько бомб и под развалинами остались 30 человек, только нескольких сумели откопать, остальные погибли. Но самое неизгладимое впечатление у меня осталось - это гибель корабля. Я решил описать ее в этом дневнике.

Мы с Борисом воспользовавшись некоторым затишьем пошли на гору к Джону. Дул тихий ветерок. На море были небольшие волны. На горизонте показался корабль. В воздухе носилось несколько советских самолетов. Я указал Борису на приближающийся корабль. Корабль подошел к пристани, но сделав полукруг отошел километра на три, так он делал три раза, прошло с полчаса, как мы смотрели за ним. Самолеты кружились в воздухе. Я подумал о том, что если он повернет в четвертый раз, что-нибудь должно случиться. Пароход повернул в четвертый раз. И вот, когда советские самолеты чуть отлетели в сторону, далеко за Лысой горой показались точки немецких самолетов. Их было 7 истребителей и 5 бомбардировщиков. Истребители быстро оттеснив наши самолеты, скрылись в тучах. Бомбардировщики продолжали свой путь. Наши самолеты были далеко в стороне. Зенитки создали огненную преграду. Но немецкие самолеты штопором понеслись вниз и поднырнули под разрывы снарядов. Выровнявшись и опустившись гораздо ниже немецкие самолеты начали пикировать на корабль. Корабль полным ходом шел к порту, чтобы в нем укрыться. Мы поняли, чтобы корабль погиб. Самолеты быстро приблизившись к кораблю выстроились в шеренгу и начали по очереди бросать бомбы. Вот бросил первый самолет, но корабль быстро застопорил машины и все пять бомб подняли огромный водяной столб впереди корабля. Кинул второй, но корабль сразу рванулся с места, позади него разорвались все бомбы. Третий снизился ниже всех и бросил свою пятерку в корабль. Но корабль резко повернулся в открытое море. Но четвертый и пятый самолет кидали сразу вместе. Корабль повернулся к порту и затормозил. Пять бомб разорвались впереди корабля, обдавая его ледяными брызгами, но пять других попали в самый центр корабля. Корабль как будто ни в чем не бывало продолжал идти вперед, ничто не показывало, что в него попали бомбы. Все пять немецких самолетов, думая что они не попали, снизились метров на 50 и начали из пулеметов стрелять по слободкам. Вскоре они скрылись за горой.

Корабль минуты три быстро шел по направлению к порту, вдруг он разом остановился, тяжелый дым повалил из его середины, видно было как с борта слетела лодка, как люди прыгают в ледяную воду и как все сразу плывут к лодке, цепляются за ее борта. Пароход быстро пошел в воду. На капитанском мостике мелькнуло несколько огоньков и потом еще несколько мелькнуло на корме корабля, люди кончали самоубийством. Прошло минуты две и корабль скрылся под водою. Из порта вышел катер спасать людей, за ним вышел второй. Они подошли к месту гибели корабля, спустили шлюпки и начали подбирать людей. На горизонте вновь показались пять бомбардировщиков. Катера быстро подняли шлюпки и ушли в порт. Бомбардировщики приблизились ближе и повернули обратно, корабля уже не было, из воды торчали две мачты, это все, что напоминало о корабле. (...)

Жареные на обед голуби, воздушные налёты, потопленные корабли, немецкие солдаты - таким оказалось его детство.
Фото из архива М. Борисенко

1 февраля 1942 г. Утром опять гремели пушки, они гремели всю ночь перед этим и почти весь день. У меня выскочили чиряки под коленкой и я почти не мог ходить. Однако же я вышел во двор и начал помогать выкачивать насосом воду из подвала. Вдруг раздалось несколько далеких выстрелов, это стреляли по самолетам. Два каких-то самолета летели над краем моря. Вокруг них разрывались снаряды. Кто стреляет, определить было нельзя. Вскоре самолеты скрылись на горизонте. Мы с Борисом пошли за дровами. Набрав на развалинах порядочное количество дров, мы вернулись домой. Я порубил дрова и отнес домой. Там я прочел несколько рассказов из старых журналов «Работница», которые папа принес из разбитого дома, чтобы растоплять печи. Потом мама приготовила обед и пришел папа.

Днем были слышны взрывы, это взрывали порт, опасались десанта. В городе ходили разные ложные слухи. Говорили, что в Черное море вошел Английский флот и что к городу подходила английская подводная лодка. (...)

3 февраля 1942 г. Утром чиряки стали болеть гораздо тише. После завтрака я начал читать книгу «Моя земля», написал ее Иван Краш. Она мне очень понравилась. Сегодня папа был выходной. Он встретил Аликину маму, которая сказала что они к нам придут. Алик это мой друг, но я с ним не виделся уже месяца два. Они пришли в 2 часа. Я показал Алику дневник, разные книги. Он сказал, чтобы завтра я приходил к нему. Ушли они часа в четыре. Мы пообедали. Потом я дочитал книгу, мама переменила компресс и мы легли спать. Да, еще сегодня от нас ушел офицер в наш двор, но в другую комнату. К нам пришел другой офицер, по-видимому, добрый.

4 февраля 1942 г. Утром, когда мы сидели за завтраком, мимо проходил офицер, он сказал «Доброе утро» и дал Дине пачечку конфет. Значит, он добрый. Сегодня я начал читать книгу Чернышевского «Что делать»... Часов в 10 я пошел к Алику. С ним я провел весь день. Вечером я опять читал «Что делать». Потом мама опять переменила компресс, я заснул. (...)

7 февраля 1942 г. Сегодня с утра летали самолеты. Часов в 10 папа принес убитого, но еще свежего голубя. Мама ощипала его и решила сделать суп. Потом я пошел в пекарню. Там я пробыл весь остальной день. Потом мы с папой пошли домой. Дома папа взял один хлеб и пошел к одному дяде, чтобы обменять его на мясо. Потом он принес мяса и мы сели обедать. Был уже вечер. (...)

10 февраля 1942 г. С утра было пасмурно, весь город окутал туман. Во дворе была такая грязь, что невозможно было пройти.

Сегодня из нашего двора уходили немцы, которые до этого здесь остановились, а пришли новые. Немцы забирали на подводы все свои вещи и много чужих. Лошади и подводы намесили грязи еще больше. Я не выходил со двора и большую часть дня читал книги.

2 мая 1944 г. В 9 часов утра. Если записать все, что случилось со мной за время от 8-го апреля и до сегодняшнего дня, то не хватит бумаги. Буду писать покороче. 9-го апреля было воскресенье и мы гуляли в городе, ничего не зная. 10-го шеф не посылал нас на работу и не отпускал домой. 11-го было тоже самое. Сильно бомбили русские штурмовики, а кроме того началась грабиловка. Отчего это произошло никто ничего не мог понять, однако было ясно, что немцы сматывают удочки.

12-го утром в общежитии осталось не больше 10-ти человек, а остальные несмотря на запертые двери и ворота сумели убежать домой. Нас посадили на автомашины и повезли за город. Там сумело убежать еще несколько человек, а мне не везло. Собралась колона, машин пятнадцать и нас повезли на Севастополь. В Старом Крыму еще было спокойно, только шло много войск, машин и подвод. Здесь создалась пробка, и воспользовавшись моментом убежал шофер Валентин, испортив машину.

До этого нас везли на двух грузовиках, причем на каждом сидело по немцу с автоматом, а сзади на легковике ехал шеф, тоже с автоматом. Теперь мы все ехали на одном грузовике, а с нами два немца, а сзади по-прежнему легковик.

За Старым Крымом партизаны обстреливали дорогу, но мы проехали благополучно. Через Карасубазар, Симферополь и Бахчисарай мы проехали не останавливаясь, а к вечеру были уже в 20 км от Севастополя. Здесь наша колона из 15 автомобилей разрослась до колоны в несколько тысяч машин.

Тысячи машин были впереди нас, а также тысячи позади, причем колонна шла в два ряда машин и ряд румынских повозок.

Все машины стояли одна около другой, а двигались в час не больше чем полкилометра, с длительными остановками. Тоже было и днем 13-го. Часов в 12 был налет штурмовиков и убежали Дешкевич и Возовенко. В час убежал Дятлов, а мне все не везло. Наконец в три часа, когда мы были в 9-ти км от Севастополя, образовалась пробка, так как передняя машина испортилась. Нас заставили сбросить ее с дороги. Отодвинув ее с дороги мы не сели на машины, несмотря на то что колона тронулась, а наоборот под повозками, лошадьми и прячась за машинами мы двинулись назад, подальше от наших машин. Нас было четверо, но потом неизвестно по какой причине Федотов отстал от нас. Дойдя до гор, мы свернули в горы, где увидели партизан и в деревне Колонтай дождались наших регулярных войск. (...)

1 июня 1944 г. В 2 часа дня. Сейчас я учусь в школе. Сегодня я сдавал первые испытания по русскому письменному, писали изложение. Надеюсь, что смогу сдать все испытания. Дела лично у меня идут неплохо, потому что я ни с кем, ничем не связан, особенно с девочками. Вову Ломакина, который работал на радио-узле сегодня должны отправить в армию, т. к. он 1926 г., то же самое с Вовой, с которым я работал на телефонной станции. Вова Чубаров был взят в армию еще в апреле, сражался под Севастополем, отличился. Алик приехал 3-го мая и поступил в школу, но недавно он бросил школу и пошел на табачную фабрику учеником механика. Гувин заворачивает в комсомоле. Я тоже думаю вступать в комсомол.

Все 1927 года 3 раза в неделю занимаются в военкомате, а также по воскресеньям. Позавчера я купался в море. Несколько раз мне, Коле Левченко, Мецову и др. приходилось выполнять задания горкома. В классе я избран командиром звена.

11 декабря 1944 г. В 7 ч. вечера. Теперь я уже допризывник и вчера целый день занимался в военкомате. 2-го меня приняли в ряды ВЛКСМ. В школу почти не хожу. За предыдущую неделю ездил один раз в Старый Крым за табаком, а другой в лес за дровами километров за 60.

Теперь я не имею почти ни одной свободной минуты: всю неделю работаю, а в воскресенье в военкомат с полвосьмого и до полвосьмого с перерывом на один час.

22 января 1945 г. Всю эту неделю я ходил в школу и там взял физику. На фабрике перешел из механиков в мотористы. Вчера не пошел в военкомат, так как перед этим отдежурил 24 часа возле мотора. Вчера часа в три приходил отец.

Сегодня день Ленина и все отдыхают. Наши войска взяли Варшаву, Лодзь и Краков. Появилось Кенигсбергское направление.

3 марта 1945 г. Всю эту неделю не ходил в школу. Написал письмо Лене и Яковенко. Отец приехал из Старого Крыма, где наголодался и просит помощи, а помочь нечем.

Сегодня работаю вечером.

3 мая 1945 г. Вчера и позавчера праздновали. Все время был с Колей, учили физику. Анатомию сдал на четыре. Коля учил меня танцевать. Он вскружил мне голову Бакинским училищем и теперь я мечтаю попасть туда. Вчера в 11 ч. 5 мин. вечера сообщили о взятии Берлина. Наши войска соединились с союзниками. 12 апреля умер Рузвельт. Сегодня сообщили, что Гебельс и Гитлер застрелились. В Италии немцы капитулируют. В общем война в Европе идет к концу. Отец все сидит.

На фабрику пришел американский дизель и уже стоит на ремонте, поплавились подшипники. В военкомате занятия кончились. С 8 апреля по 28 был на облаве. 29 на фабрике был вечер.

13 мая 1945 г. Наконец мы победили и война окончилась. 9-го пала последняя столица, которая еще была у немцев: Прага. 9-го был парад, мы с утра поехали за цветами, узнал я о конце войны примерно в 7 утра. Сейчас идет разоружение остатков немецких войск. Я опять работаю в гильзовом на подъемной машине и мимоходом учусь регулировке. 6-го был в военкомате, сдавали нормы по ГТО: гранату, прыжки, бег на километр.

Май 1941 г. Владивосток. Тепло, ярко светит солнце, и я с Лёней уже купаемся. На берегу много людей. Иностранцы с немецкого посольства, дети просят достать морских ежей, звездочки, нанырялись.

Июнь 1941, 22 число. На берегу купаются одни мальчишки. Немок с девочками нет. Идём домой. Флаги немцев сняты. Узнали, что фашисты неожиданно напали на нашу страну. (...)

Июль, 21 число. Пришла повестка, отца забрали. Мы с мамой не знали, куда уехал отец. Сегодня пришёл человек и сообщил, что отец служит у японской границы, недалеко от Владивостока. (...)

Сентябрь, 14 число. Едем по Уссурийску. Все в военной форме. Загружают танки, орудия. Много военных. Ехали очень долго. Попутка довезла до места, где стояли блиндажи. Смогли увидеться с отцом.

Июль, 1942 год. Слышал, что детей, чьи отцы погибли на фронте, принимают на пароходы работать и учиться морскому делу.

Август, 1942 год. Отказали. Говорят, что мал.

Сентябрь, 1942 год. Ходил в порт, загружал пароход, покормили, но в море не взяли. Голодно. Ходили с мальчишками по дворам около порта. Там, под брезентом, лежали горы продуктов для фронта. Пару баночек тушёнки раздобыл. Был в отделе кадров. Послали в порт на пароход, чистить танки. Задыхались от запаха, угара, затхлости. Покормили.

Июнь, 1943 год. В кадрах дали согласие на работу на судах Дальневосточного и Арктического пароходств. С бумажкой в руках прибежал на пароход. «Куда таких маленьких посылают, совсем ребёнок», - сказал боцман. Но взяли и сразу накормили.

1942-1943 годы. Получил мореходную книжку! Могу ходить за границу.

1 мая - 12 июля. Работали, стояли на руле, дежурили, красили, наводили порядок, готовили судно к приёмке. Американцы говорили, что советские суда самые чистые.

Октябрь-ноябрь. Жестокие шторма. Идём из США, Канады. Переход в Арктику. Выгрузка Севморпуть. Дальше на Владивосток. (...)

Ноябрь, 23 число. Ветер усиливается. Пока держимся. Пароход трещит по швам. Но нам такая погода на руку. Подводные лодки врага не появляются. Торпед можно не опасаться. (...)

Август, 5 число, 1945 г. Идём с опаской мимо японского острова Хоккайдо. Надо догнать конвой советских судов и вместе с ними пройти пролив Лаперуза и далее во Владивосток. (...)

Август, 7 число, 1945 г. Движемся к Южному Сахалину и Курильским островам. Высадили разведывательную группу на Курильские острова, шлюпка вернулась к пароходу.

Август, 8 число, 1945 г. Ночью подошло военное судно и пересадили еще одну разведывательную группу на наш пароход. Так как мы были торговым судном, нас не трогали. Таким образом, мы произвели несколько высадок краснофлотцев и разведгрупп на Южный Сахалин и Курильские острова.

Август, 9 число, 1945 г. Стою у руля. Не достаю, чтобы управлять. Ставлю ящик от снарядов. Движение на пароходе. Идём к северной части о. Хоккайдо.

Август, 10-11 число. Получили приказ блокировать северное побережье о. Хоккайдо. Боевая тревога! Торпеда идёт на пароход. Сосредоточили огонь малокалиберных пушек на след торпеды и изменили её траекторию.

Сентябрь, 1945 год. 27 дней длился наш рейс у берегов Южного Сахалина, Курильских островов, вблизи о. Хоккайдо, подвергаясь то обстрелам с берега зенитными орудиями противника, то обстрелам японских субмарин, то обстрелам самолётов, сбрасывающих на суда торпеды.

Сентябрь, 3 число, 1945 г. Получили приказ на переход в Магадан, затем в США и Канаду. (...) В послеобеденное время получили приказ всей команде построиться на палубе. Здесь уже находились краснофлотцы и морские пехотинцы. На палубу поднялись капитан Н.Ф. Буянов и первый помощник капитана А.Ф. Молодцов. Зачитали приказ Верховного Главнокомандующего И. Сталина о том, что 2 сентября 1945 года подписан пакт о безоговорочной капитуляции японской военщины. Нас поздравили, вечером накрыли праздничный стол. Все ликовали!

Но. Правмир - это ежедневные статьи, собственная новостная служба, это еженедельная стенгазета для храмов, это лекторий, собственные фото и видео, это редакторы, корректоры, хостинг и серверы, это ЧЕТЫРЕ издания сайт, Neinvalid.ru, Matrony.ru, Pravmir.com. Так что вы можете понять, почему мы просим вашей помощи.

Например, 50 рублей в месяц – это много или мало? Чашка кофе? Для семейного бюджета – немного. Для Правмира – много.

Если каждый, кто читает Правмир, подпишется на 50 руб. в месяц, то сделает огромный вклад в возможность нести слово о Христе, о православии, о смысле и жизни, о семье и обществе.