Болезни Военный билет Призыв

Тургенев рассказ смерть краткое содержание. Тургенев иван сергеевич

В одно прекрасное июльское утро заехал я к моему молодому соседу Ардалиону Михайловичу с предложением поохотиться на тетеревов. Он согласился с условием, что по дороге мы заедем к нему в Чаплыгино, где рубят дубовый лес. Сосед взял с собой десятского Архипа, толстого и приземистого мужика с четырехугольным лицом, и управляющего Готлиба фон-дер-Кока, юношу лет 19-ти, худого, белокурого, подслеповатого, с покатыми плечами и длинной шеей. Поместье недавно досталось Ардалиону в наследство от тетки.

Дубовый лес Ардалиона Михайловича был мне знаком с детства – я часто гулял здесь с моим гувернером. Бесснежная и морозная зима 40-го года погубила вековые дубы и ясени. Мне горько было смотреть на умирающий лес. Мы пробирались на место рубки, как вдруг послышался шум упавшего дерева и крик. Из чащи выскочил бледный мужик и сказал, что подрядчика Максима придавило срубленным ясенем. Когда мы подбежали к Максиму, он уже умирал.

При виде этой смерти я подумал, что русский мужик умирает, словно совершает обряд: холодно и просто. Несколько лет назад, в деревне у другого моего соседа, мужик обгорел в овине. Когда я зашел к нему, он умирал, а в избе шла обычная, повседневная жизнь. Я не вытерпел и вышел.

Еще, помнится, завернул я однажды в больницу села Красногорья, к знакомому фельдшеру Капитону. Вдруг на двор въехала телега, в которой сидел плотный мужик с разноцветной бородой. Это был мельник Василий Дмитриевич. Поднимая жернова, он надорвался. Капитон осмотрел его, нашел грыжу и начал уговаривать остаться в больнице. Мельник наотрез отказался и поспешил домой, чтобы распорядиться своим имуществом. На четвертый день он умер.

Вспомнил я и моего старинного приятеля, недоучившегося студента Авенира Сорокоумова. Он учил детей у великороссийского помещика Гура Крупяникова. Авенир не отличался ни умом, ни памятью, но никто не умел так, как он, радоваться успехам друзей. Я посетил Сорокоумова незадолго до его смерти от чахотки. Помещик не выгонял его из дому, но жалование платить перестал и нанял детям нового учителя. Авенир вспоминал студенческую юность и жадно слушал мои рассказы. Через 10 дней он умер.

Много еще примеров приходит в голову, но ограничусь одним. При мне умирала старушка помещица. Священник подал ей крест. Приложившись к кресту, она засунула руку под подушку, где лежал целковый – плата священнику, и испустила дух. Да, удивительно умирают русские люди.

(Пока оценок нет)



Сочинения по темам:

  1. Я ехал с охоты вечером один, на беговых дрожках. В дороге меня застала сильная гроза. Кое-как схоронился я под широким...
  2. Рассказ И. С. Тургенева «Певцы» начинается с описания сельца Колотовка Орловской губернии, прозванного в народе Стрыганихой в память о прежней...
  3. Король Англии Утер Пендрагон влюбляется в Игрейну, жену герцога Корнуэльского, с которым он ведет войну. Знаменитый чародей и прорицатель Мерлин...
  4. Года два спустя на Пантелея Еремеича Чертопханова обрушились всевозможные бедствия. Первое из них было для него самое чувствительное: от него...

Замечателен рассказ «Смерть», где автор изобразил, как умирает русский человек. Он встречает смерть спокойно и просто, без внутренней борьбы, тревог и колебаний, без отчаяния и страха. В этом сказывается здоровая цельность, простота и правдивость русской души. Умирает подрядчик Максим, пришибленный деревом. — Батюшка, заговорил он едва внятно (обращаясь к наклонившемуся к нему помещику): — за попом … послать … прикажите … Господь меня наказал … ноги, руки, все перебито. Он молчал. Дыханье ему спирало.

— Да деньги мои жене дайте … за вычетом … вот, Онисим знает … кому я … что должен. — Простите мне, ребята, коли в чем … – Бог тебя простит, Максим Андреич, глухо заговорили мужики: прости и ты нас.

Столько же самообладания, если не более, выказывает мельник, приехавший смертельно больной к фельдшеру полечиться. Когда он узнает безнадежность своего положения, он не хочет оставаться в больнице, а едет домой распорядиться и дела устроить. «Ну, прощайте, Капитон Тимофеич (говорит он фельдшеру, не слушаясь убеждений того

остаться): «не поминайте лихом, да сироток не забывайте, коли что». На четвертый день он умер». Так умирают простые русские люди, мужики. Но замечательно, что в рассказе «Смерть» автор рассказывает о подобном же спокойном отношении к кончине и людей барской и интеллигентной среды — старушки помещицы, недоучившегося студента Авенира Сорокоумова. Старушка хотела сама заплатить священнику за свою отходную и, приложившись к поданному им кресту, засунула было руку под подушку, чтобы достать приготовленный там целковый, да не успела «и испустила последний вздох». Бедняк учитель Сорокоумов, больной чахоткой и зная о близкой смерти, «не вздыхал, не сокрушался, даже ни разу не намекнул на свое положение» … Тургенев рассказывает, что когда он посетил его, то бедняк, «собравшись с силами, заговорил о Москве, о товарищах, о Пушкине, о театре, о русской литературе; вспоминал наши пирушки, жаркие прения нашего кружка, с сожалением произнес имена двух-трех умерших приятелей».

Он даже шутил перед смертью, даже высказал довольство своей судьбой, забыв, по сердечной доброте, как неприглядна была его жизнь в доме тяжелого шутника помещика Гура Крупянникова, детей которого Фору и Зезу учил он русской грамоте. — Все бы ничего (сказал он своему собеседнику после мучительного приступа кашля) … кабы трубочку выкурить позволили — прибавил он, лукаво подмигнув глазом. Слава Богу, пожил довольно; с хорошими людьми знался … » Одинаковое отношение к смерти и простого мужика и образованного человека свидетельствует, по указанию Тургенева, что в русском обществе живы народные начала, что нету нас на Руси страшной внутренней розни между простым народом и культурными его слоями, по крайней мере, тем из них, который стоит ближе к народу, живет в деревне, или сочувствует народному быту, народной нужде.

Иван Сергеевич Тургенев

У меня есть сосед, молодой хозяин и молодой охотник. В одно прекрасное июльское утро заехал я к нему верхом с предложением отправиться вместе на тетеревов. Он согласился. «Только, - говорит, - поедемте по моим мелочам, к Зуше; я кстати посмотрю Чаплыгино; вы знаете, мой дубовый лес? У меня его рубят». - «Поедемте». Он велел оседлать лошадь, надел зеленый сюртучок с бронзовыми пуговицами, изображавшими кабаньи головы, вышитый гарусом ягдташ, серебряную флягу, накинул на плечо новенькое французское ружье, не без удовольствия повертелся перед зеркалом и кликнул свою собаку Эсперанс, подаренную ему кузиной, старой девицей с отличным сердцем, но без волос. Мы отправились. Мой сосед взял с собою десятского Архипа, толстого и приземистого мужика с четвероугольным лицом и допотопно развитыми скулами, да недавно нанятого управителя из остзейских губерний, юношу лет девятнадцати, худого, белокурого, подслеповатого, со свислыми плечами и длинной шеей, г. Готдиба фон-дер-Кока. Мой сосед сам недавно вступил во владение имением. Оно досталось ему в наследство от тетки, статской советницы Кардон-Катаевой, необыкновенно толстой женщины, которая, даже лежа в постеле, продолжительно и жалобно кряхтела. Мы въехали в «мелоча». «Вы меня здесь подождите на полянке», - промолвил Ардалион Михайлыч (мой сосед), обратившись к своим спутникам. Немец поклонился, слез с лошади, достал из кармана книжку, кажется, роман Иоганны Шопенгауэр, и присел под кустик; Архип остался на солнце и в течение часа не шевельнулся. Мы покружили по кустам и не нашли ни одного выводка. Ардалион Михайлыч объявил, что он намерен отправиться в лес. Мне самому в тот день что-то не верилось в успех охоты: я тоже поплелся вслед за ним. Мы вернулись на полянку. Немец заметил страницу, встал, положил кишу в карман и сел, не без труда, на свою куцую, бракованную кобылу, которая визжала и подбрыкивала от малейшего прикосновения; Архип встрепенулся, задергал разом обоими поводьями, заболтал ногами и сдвинул наконец с места свою ошеломленную и придавленную лошаденку. Мы поехали.

Лес Ардалиона Михайлыча с детства был мне знаком. Вместе с моим французским гувернером m-r Desire Fleury, добрейшим человеком (который, впрочем, чуть было навсегда не испортил моего здоровья, заставляя меня по вечерам пить лекарство Леруа), часто хаживал я в Чаплыгино. Весь этот лес состоял из каких-нибудь двух- или трехсот огромных дубов и ясеней. Их статные, могучие стволы великолепно чернели на золотисто-прозрачной зелени орешников и рябин; поднимаясь выше, стройно рисовались на ясной лазури и там уже раскидывали шатром свои широкие узловатые сучья; ястреба, кобчики, пустельги со свистом носились над неподвижными верхушками, пестрые дятлы крепко стучали по толстой коре; звучный напев черного дрозда внезапно раздавался в густой листве вслед за переливчатым криком иволги; внизу, в кустах, чирикали и пели малиновки, чижи и пеночки; зяблики проворно бегали по дорожкам; беляк прокрадывался вдоль опушки, осторожно «костыляя»; красно-бурая белка резво прыгала от дерева к дереву и вдруг садилась, поднявши хвост над головой. В траве, около высоких муравейников, под легкой тенью вырезных красивых листьев папоротника, цвели фиалки и ландыши, росли сыроежки, волнянки, грузди, дубовики, красные мухоморы; на лужайках, между широкими кустами, алела земляника… А что за тень в лесу была! В самый жар, в полдень - ночь настоящая: тишина, запах, свежесть… Весело проводил я время в Чаплыгине, и оттого, признаюсь, не без грустного чувства въехал я теперь в слишком знакомый мне лес. Губительная, бесснежная зима 40-го года не пощадила старых моих друзей - дубов и ясеней; засохшие, обнаженные, кое-где покрытые чахоточной зеленью, печально высились они над молодой рощей, которая «сменила их, не заменив». Иные, еще обросшие листьями внизу, словно с упреком и отчаянием поднимали кверху свои безжизненные, обломанные ветви; у других из листвы, еще довольно густой, хотя не обильной, не избыточной по-прежнему, торчали толстые, сухие, мертвые сучья; с иных уже кора долой спадала; иные наконец вовсе повалились и гнили, словно трупы, на земле. Кто бы мог это предвидеть - тени, в Чаплыгине тени нигде нельзя было найти! Что, думал я, глядя на умирающие деревья: чай, стыдно и горько вам?.. Вспомнился мне Кольцов:

Где ж девалася

Речь высокая,

Сила гордая,

Доблесть царская?

Где ж теперь твоя

Мочь зеленая?..

Как же это, Ардалион Михайлыч, - начал я, - отчего ж эти деревья на другой же год не срубили? Ведь за них теперь против прежнего десятой доли не дадут.

Он только плечами пожал.

Спросили бы тетушку, - а купцы приходили, деньги приносили, приставали.

Mein Gott! Mein Gott! - восклицал на каждом шагу фон-дер-Кок. - Што са шалость! што са шалость!

Какая шалость? - с улыбкой заметил мой сосед.

То ист как шалко, я спасать хотеллл. (Известно, что все немцы, одолевшие наконец нашу букву «люди», удивительно на нее напирают.)

Особенно возбуждали его сожаление лежавшие на земле дубы - и действительно: иной бы мельник дорого за них заплатил. Зато десятский Архип сохранял спокойствие невозмутимое и не горевал нисколько; напротив, он даже не без удовольствия через них перескакивал и кнутиком по ним постегивал.

Мы пробирались на место рубки, как вдруг, вслед за шумом упавшего дерева, раздался крик и говор, и через несколько мгновений нам навстречу из чащи выскочил молодой мужик, бледный и растрепанный.

Что такое? куда ты бежишь? - спросил его Ардалион Михайлыч.

Он тотчас остановился.

Ах батюшка, Ардалион Михайлыч, беда! Что такое?

Максима, батюшка, деревом пришибло.

Каким это образом?.. Подрядчика Максима?

Подрядчика, батюшка. Стали мы ясень рубить, а он стоит да смотрит… Стоял, стоял, да и пойди за водой к колодцу: слышь, пить захотелось. Как вдруг ясень затрещит да прямо на него. Мы кричим ему: беги, беги, беги… Ему бы в сторону броситься, а он возьми да прямо и побеги… заробел, знать. Ясень-то его верхними сучьями и накрыл. И отчего так скоро повалился, - Господь его знает… Разве сердцевина гнила была.

Однажды осенью по большой дороге ехали два экипажа. В передней карете сидели две женщины. Одна была госпожа, худая и бледная. Другая - горничная, румяная и полная.

Сложив руки на коленях и закрыв глаза, госпожа слабо покачивалась на подушках и покашливала. На ней был белый ночной чепчик, прямой пробор разделял русые, чрезвычайно плоские напомаженные волосы, и было что-то сухое и мертвенное в белизне этого пробора. Вялая, желтоватая кожа обтягивала тонкие и красивые очертания лица и краснелась на щеках и скулах. Лицо госпожи выражало усталость, раздраженье и привычное страданье.

В карете было душно. Больная медленно открыла глаза. Блестящими темными глазами она жадно следила за движениями горничной. Госпожа уперлась руками в сиденье, чтобы подсесть выше, но силы отказали ей. И все лицо ее исказилось выражением бессильной, злой иронии. Горничная, глядя на нее, кусала красную губу. Тяжелый вздох поднялся из груди больной и превратился в кашель.

Карета и коляска въехали в деревню, больная, глядя на деревенскую церковь, стала креститься. Они остановились у станции. Из коляски вышли муж больной женщины и доктор, подошли к карете и участливо осведомились:

Как вы себя чувствуете?

Коли мне плохо, это не резон, чтобы вам не завтракать, - больная - «Никому до меня дела нет», - прибавила она про себя, как только доктор рысью взбежал на ступени станции.

Я говорил: она не только до Италии, до Москвы может не доехать, - сказал доктор.

А что делать? - возразил муж. - Она делает планы о жизни за границей, как здоровая. Рассказать ей все - убить ее.
- Да она уже убита, тут духовник нужен.

Аксюша! - визжала смотрительская дочь, - пойдем барыню посмотрим, что от грудной болезни за границу везут. Я еще не видала, какие в чахотке бывают.

«Видно, страшна стала, - думала больная. - Только бы поскорей за границу, там я скоро поправлюсь».

Не вернуться ли нам? - сказал муж, подходя к карете и прожевывая кусок.

А что дома?… Умереть дома? - вспылила больная. Но слово «умереть» испугало ее, она умоляюще и вопросительно посмотрела на мужа, он молча опустил глаза. Больная разрыдалась.

Нет, я поеду. - Она долго и горячо молилась, но в груди так же было больно и тесно, в небе, в полях было так же серо и пасмурно, и та же осенняя мгла сыпалась на ямщиков, которые, переговариваясь сильными, веселыми голосами, закладывали карету…

Карету заложили, но ямщик мешкал. Он зашел в душную, темную ямскую избу. Несколько ямщиков было в горнице, кухарка возилась у печи, на печи лежал больной.

Хочу сапог попросить, свои избил, - сказал парень. - Дядя Хведор? - спросил он, подходя к печи.

Тебе сапог новых не надо теперь, - переминаясь, сказал парень. - Отдай мне.

Впалые, тусклые глаза Федора с трудом поднялись на парня, в груди его что-то стало переливаться и бурчать; он перегнулся и стал давиться кашлем.

Где уж, - неожиданно сердито и громко затрещала кухарка, - второй месяц с печи не слезает. В новых сапогах хоронить не станут. А уж давно пора, занял весь угол!

Ты сапоги возьми, Серега, - сказал больной, подавив кашель. - Только, слышь, камень купи, как помру, - хрипя, прибавил он.
- Спасибо, дядя, а камень, ей-ей, куплю.

Серега живо скинул свои прорванные сапоги и швырнул под лавку. Новые сапоги дяди Федора пришлись как раз впору.

В избе до вечера больного было не слышно. Перед ночью кухарка влезла на печь.

Ты на меня не серчай, Настасья, - сказал ей больной, - скоро опростаю угол-то твой.

Ладно, что ж, ничаво, - пробормотала Настасья.

Ночью в избе слабо светил ночник, все спали, только больной слабо кряхтел, кашлял и ворочался. К утру он затих.

Чудной сон видела, - говорила кухарка наутро. - Будто дядя Хведор с печи слез и пошел дрова рубить. Что ж, говорю, ты ведь болен был. Нет, говорит, я здоров, да как топором замахнется. Уж не помер ли? Дядя Хведор!

Родных у больного не было - он был дальний, потому на другой день его и похоронили. Настасья несколько дней рассказывала про сон, и про то, что первая хватилась дяди Федора.

Пришла весна, радостно было и на небе, и на земле, и в сердце человека. В большом барском доме на одной из главных улиц была та самая больная, которая спешила за границу. У дверей ее комнаты стоял муж и пожилая женщина. На диване сидел священник. В углу горько плакала ее мать. Муж в большом волнении и растерянности просил кузину уговорить больную исповедаться. Священник посмотрел на него, поднял брови к небу и вздохнул.

Я вам доложу, в моем приходе был больной, много хуже Марьи Дмитриевны, - сказал священник, - и что же, простой мещанин травами вылечил в короткое время.

Нет, уже ей не жить, - проговорила старушка, и чувства оставили ее. Муж больной закрыл лицо руками и выбежал из комнаты.

В коридоре он встретил шестилетнего мальчика, бегавшего в догонялки с девочкой. На вопрос няни ответил, что больная не хочет видеть детей, что это ее расстроит. Мальчик остановился на минуту, пристально посмотрел на отца и с веселым криком побежал дальше.

А в другой комнате кузина искусным разговором старалась подготовить больную к смерти. Доктор у окна мешал питье. Больная, вся обложенная подушками, сидела на постели.

Ежели бы муж раньше послушал меня, я бы была в Италии и была бы здорова. Сколько я выстрадала. Я старалась терпеливо сносить свои страданья…

Кузина вышла и мигнула батюшке. Через пять минут он вышел из комнаты больной, а кузина и муж зашли. Больная тихо плакала, глядя на образ.

Как мне теперь хорошо стало, - говорила больная, и легкая улыбка играла на ее тонких губах. - Не правда ли бог милостив и всемогущ? - И она снова с жадной мольбой смотрела полными слез глазами на образ.

Потом сказала, будто вспомнив что-то:

Сколько раз я говорила, что эти доктора ничего не знают, есть простые лекарки, они вылечивают…

Доктор подошел и взял ее за руку - пульс бился все слабее. Доктор мигнул мужу, больная заметила и испуганно оглянулась. Кузина отвернулась и заплакала.

В тот же вечер больная лежала в гробу в зале, в котором сидел один дьячок и читал псалмы. Яркий свет падал на бледный лоб усопшей, на ее восковые руки. Дьячок, не понимая своих слов, мерно читал, изредка из дальней комнаты долетали детские голоса и топот.

Лицо усопшей было строго, спокойно, величаво и неподвижно. Она вся была внимание. Но понимала ли она хоть теперь великие слова эти?

Через месяц над могилой усопшей воздвиглась каменная часовня. Над могилой ямщика все еще не было камня…

Ты бы хошь крест поставил, - пеняли Сереге. - Сапоги-то носишь. Возьми топор да в рощу пораньше сходи, вот и вытешешь крест.

Ранним утром Серега взял топор и пошел в рощу. Ничто не нарушало тишину леса. Вдруг странный, чуждый природе звук разнесся на опушке. Одна из макушек затрепетала, затем дерево вздрогнуло всем телом, погнулось и быстро выпрямилось. На мгновенье все затихло, но снова погнулось дерево, снова послышался треск в его стволе, и, ломая сучья и спустив ветви, оно рухнулось на сырую землю.

Первые лучи солнца пробились сквозь тучу и пробежали по земле. Птицы голосили, щебетали что-то счастливое; листья радостно и спокойно шептались в вершинах, и ветви живых дерев медленно, величаво зашевелились над мертвым, поникшим деревом…

Иван Сергеевич Тургенев

У меня есть сосед, молодой хозяин и молодой охотник. В одно прекрасное июльское утро заехал я к нему верхом с предложением отправиться вместе на тетеревов. Он согласился. «Только, - говорит, - поедемте по моим мелочам, к Зуше; я кстати посмотрю Чаплыгино; вы знаете, мой дубовый лес? У меня его рубят». - «Поедемте». Он велел оседлать лошадь, надел зеленый сюртучок с бронзовыми пуговицами, изображавшими кабаньи головы, вышитый гарусом ягдташ, серебряную флягу, накинул на плечо новенькое французское ружье, не без удовольствия повертелся перед зеркалом и кликнул свою собаку Эсперанс, подаренную ему кузиной, старой девицей с отличным сердцем, но без волос. Мы отправились. Мой сосед взял с собою десятского Архипа, толстого и приземистого мужика с четвероугольным лицом и допотопно развитыми скулами, да недавно нанятого управителя из остзейских губерний, юношу лет девятнадцати, худого, белокурого, подслеповатого, со свислыми плечами и длинной шеей, г. Готдиба фон-дер-Кока. Мой сосед сам недавно вступил во владение имением. Оно досталось ему в наследство от тетки, статской советницы Кардон-Катаевой, необыкновенно толстой женщины, которая, даже лежа в постеле, продолжительно и жалобно кряхтела. Мы въехали в «мелоча». «Вы меня здесь подождите на полянке», - промолвил Ардалион Михайлыч (мой сосед), обратившись к своим спутникам. Немец поклонился, слез с лошади, достал из кармана книжку, кажется, роман Иоганны Шопенгауэр, и присел под кустик; Архип остался на солнце и в течение часа не шевельнулся. Мы покружили по кустам и не нашли ни одного выводка. Ардалион Михайлыч объявил, что он намерен отправиться в лес. Мне самому в тот день что-то не верилось в успех охоты: я тоже поплелся вслед за ним. Мы вернулись на полянку. Немец заметил страницу, встал, положил кишу в карман и сел, не без труда, на свою куцую, бракованную кобылу, которая визжала и подбрыкивала от малейшего прикосновения; Архип встрепенулся, задергал разом обоими поводьями, заболтал ногами и сдвинул наконец с места свою ошеломленную и придавленную лошаденку. Мы поехали.

Лес Ардалиона Михайлыча с детства был мне знаком. Вместе с моим французским гувернером m-r Desire Fleury, добрейшим человеком (который, впрочем, чуть было навсегда не испортил моего здоровья, заставляя меня по вечерам пить лекарство Леруа), часто хаживал я в Чаплыгино. Весь этот лес состоял из каких-нибудь двух- или трехсот огромных дубов и ясеней. Их статные, могучие стволы великолепно чернели на золотисто-прозрачной зелени орешников и рябин; поднимаясь выше, стройно рисовались на ясной лазури и там уже раскидывали шатром свои широкие узловатые сучья; ястреба, кобчики, пустельги со свистом носились над неподвижными верхушками, пестрые дятлы крепко стучали по толстой коре; звучный напев черного дрозда внезапно раздавался в густой листве вслед за переливчатым криком иволги; внизу, в кустах, чирикали и пели малиновки, чижи и пеночки; зяблики проворно бегали по дорожкам; беляк прокрадывался вдоль опушки, осторожно «костыляя»; красно-бурая белка резво прыгала от дерева к дереву и вдруг садилась, поднявши хвост над головой. В траве, около высоких муравейников, под легкой тенью вырезных красивых листьев папоротника, цвели фиалки и ландыши, росли сыроежки, волнянки, грузди, дубовики, красные мухоморы; на лужайках, между широкими кустами, алела земляника… А что за тень в лесу была! В самый жар, в полдень - ночь настоящая: тишина, запах, свежесть… Весело проводил я время в Чаплыгине, и оттого, признаюсь, не без грустного чувства въехал я теперь в слишком знакомый мне лес. Губительная, бесснежная зима 40-го года не пощадила старых моих друзей - дубов и ясеней; засохшие, обнаженные, кое-где покрытые чахоточной зеленью, печально высились они над молодой рощей, которая «сменила их, не заменив». Иные, еще обросшие листьями внизу, словно с упреком и отчаянием поднимали кверху свои безжизненные, обломанные ветви; у других из листвы, еще довольно густой, хотя не обильной, не избыточной по-прежнему, торчали толстые, сухие, мертвые сучья; с иных уже кора долой спадала; иные наконец вовсе повалились и гнили, словно трупы, на земле. Кто бы мог это предвидеть - тени, в Чаплыгине тени нигде нельзя было найти! Что, думал я, глядя на умирающие деревья: чай, стыдно и горько вам?.. Вспомнился мне Кольцов:

Где ж девалася
Речь высокая,
Сила гордая,
Доблесть царская?
Где ж теперь твоя
Мочь зеленая?..

Как же это, Ардалион Михайлыч, - начал я, - отчего ж эти деревья на другой же год не срубили? Ведь за них теперь против прежнего десятой доли не дадут.

Он только плечами пожал.

Спросили бы тетушку, - а купцы приходили, деньги приносили, приставали.

Mein Gott! Mein Gott! - восклицал на каждом шагу фон-дер-Кок. - Што са шалость! што са шалость!

Какая шалость? - с улыбкой заметил мой сосед.

То ист как шалко, я спасать хотеллл. (Известно, что все немцы, одолевшие наконец нашу букву «люди», удивительно на нее напирают.)

Особенно возбуждали его сожаление лежавшие на земле дубы - и действительно: иной бы мельник дорого за них заплатил. Зато десятский Архип сохранял спокойствие невозмутимое и не горевал нисколько; напротив, он даже не без удовольствия через них перескакивал и кнутиком по ним постегивал.

Мы пробирались на место рубки, как вдруг, вслед за шумом упавшего дерева, раздался крик и говор, и через несколько мгновений нам навстречу из чащи выскочил молодой мужик, бледный и растрепанный.

Что такое? куда ты бежишь? - спросил его Ардалион Михайлыч.

Он тотчас остановился.

Ах батюшка, Ардалион Михайлыч, беда! Что такое?

Максима, батюшка, деревом пришибло.

Каким это образом?.. Подрядчика Максима?

Подрядчика, батюшка. Стали мы ясень рубить, а он стоит да смотрит… Стоял, стоял, да и пойди за водой к колодцу: слышь, пить захотелось. Как вдруг ясень затрещит да прямо на него. Мы кричим ему: беги, беги, беги… Ему бы в сторону броситься, а он возьми да прямо и побеги… заробел, знать. Ясень-то его верхними сучьями и накрыл. И отчего так скоро повалился, - Господь его знает… Разве сердцевина гнила была.

Ну, и убило Максима?

Убило, батюшка.

До смерти?

Нет, батюшка, еще жив, - да что: ноги и руки ему перешибло. Я вот за Селиверстычем бежал, за лекарем.

Ардалион Михайлыч приказал десятскому скакать в деревню за Селиверстычем, а сам крупной рысью поехал вперед на осечки… Я за ним.

Мы нашли бедного Максима на земле. Человек десять мужиков стояло около него. Мы слезли с лошадей. Он почти не стонал, изредка раскрывал и расширял глаза, словно с удивлением глядел кругом и покусывал посиневшие губы… Подбородок у него дрожал, волосы прилипли ко лбу, грудь поднималась неровно: он умирал. Легкая тень молодой липы тихо скользила по его лицу.