Болезни Военный билет Призыв

Рассказы детям о великой отечественной войне. Годы войны

Лев Кассиль «Рассказ об отсутствующем»

Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награжденных, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шел к столу Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награжденному руку, поздравил и протянул орденскую коробку.

Награжденный, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, четко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился.

— Разрешите обратиться?

— Пожалуйста.

— Товарищ командующий... И вот вы, товарищи, — заговорил прерывающимся голосом награжденный, и все почувствовали, что человек очень взволнован. — Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской победы.

Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблескивал золотой ободок ордена, и обвел зал просительными глазами.

— Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет сейчас со мной.

— Говорите,— сказал командующий.

— Просим! — откликнулись в зале.

И тогда он рассказал.

— Вы, наверное, слышали, товарищи, — так начал он,— какое у нас создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся, всюду нарываемся на огонь. Бьют по нам немцы из минометов, долбят лесок, где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочесывают автоматами. Время истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому, время на соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берет нас своими клещами за горло. Вывод ясен — надо пробиваться окольным путем.

А где он — этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: «Без разведки предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где у них щелка имеется. Если найдем — проскочим». Я, значит, сразу вызвался. «Дозвольте, говорю, мне попробовать, товарищ лейтенант?» Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так сказать, сбоку должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни — кореши. Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи. Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. «Хорошо, говорит, товарищ Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?»

Вывел меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. «Ну, Коля, — говорит,— давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь, смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля... Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие...» — «Ладно, говорю, Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну а уж если не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале...»

И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону — нет, не пробиться: густым огнем немцы по тому участку кроют. Пополз в обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно глубоко промытый. А на той стороне у буерака — кустарник, и за ним — дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан — видно, пострадал где-то... Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня щекотнуть эти пятки... Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и подмывает... Взял я колючую былинку да и покарябал ею легонько одну из пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные, безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.

— Ты что тут? — говорю я.

— Я,— говорит,— корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама белая, а на боке черное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет... Только вы, дядя, не верьте... Это я все вру., пробую так. Дядя, — говорит,— вы от наших отбились?

— А это кто такие ваши? — спрашиваю.

— Ясно, кто — Красная Армия... Только наши вчера за реку ушли. А вы, дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.

— А ну, иди сюда,— говорю,— Расскажи, что тут в твоей местности делается.

Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на дно оврага, как на салазках, пятками вперед, съехал мальчонка лет тринадцати.

— Дядя, — зашептал он,— вы скорее отсюда давайте куда-нибудь. Тут немцы. У них вон у того леса четыре пушки стоят, а здесь сбоку минометы ихние установлены. Тут через дорогу никакого ходу нет.

— И откуда, — говорю,— ты все это знаешь?

— Как, — говорит,— откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?

— Для чего же наблюдаешь?

— Пригодится в жизни, мало ль что...

Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку. Выяснил я, что овраг идет по лесу далеко и по дну его можно будет вывести наших из зоны огня. Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из оврага, в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск, словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо. Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.

— Вот это так дало! — говорит. — Попало нам, дядя, с вами, как богатым... Ой, дядя,— говорит,— погодите! Да вы ж раненый.

Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу — из разорванного сапога кровь плывет. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам, выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет.

— Дядя, — говорит,— сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово! Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно...

Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад...

— Эх, дядя, дядя,— говорит мой дружок и сам чуть не плачет,— ну, тогда лежите здесь, дядя, чтоб вас не слыхать, не видать. А я им сейчас глаза отведу, а потом вернусь, после...

Побледнел он так, что веснушек еще больше стало, а глаза у самого блестят. «Что он такое задумал?» — соображаю я. Хотел было его удержать, схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его ноги с растопыренными чумазыми пальцами — на мизинчике синяя тряпочка, как сейчас вижу.. Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: «Стой!.. Стоять! Не ходить дальше!»

Заскрипели над моей головой тяжелые сапоги, я расслышал, как немец спросил:

— Ты что такое тут делал?

— Я, дяденька, корову ищу,— донесся до меня голос моего дружка,— хорошая такая корова, сама белая, а на боке черное, один рог вниз торчит, а другого вовсе нет. Маришкой зовут. Вы не видели?

— Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты лазал.

— Дяденька, я корову ищу,— стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка. И внезапно по дороге четко застучали его легкие босые пятки.

— Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! — закричал немец.

Над моей головой забухали тяжелые кованые сапоги. Потом раздался выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова ударил выстрел. И услышал я далекий, слабый вскрик. Потом стало очень тихо... Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня наши. Не выберутся.

Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я... После уже ничего не помню. Помню только — когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко лицо Андрея...

Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвел глазами весь зал.

— Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не вышло... И есть у меня еще одна просьба к вам... Почтим, товарищи, память дружка моего безвестного — героя безымянного... Вот даже и как звать его, спросить не успел...

И в большом зале тихо поднялись летчики, танкисты, моряки, генералы, гвардейцы — люди славных боев, герои жестоких битв, поднялись, чтобы почтить память маленького, никому неведомого героя, имени которого никто не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей замурзанной тряпочкой на босой ноге...

Радий Погодин «Послевоенный суп»

Танкисты оттянулись с фронта в деревушку, только вчера ставшую тылом. Снимали ботинки, окунали ноги в траву, как в воду, и подпрыгивали, обманутые травой, и охали, и хохотали — трава щекотала и жгла их разопревшие в зимних портянках ступни.

Стоят танки «тридцатьчетверки» — на броне котелки и верхнее обмундирование, на стволах пушек — нательная бумазея. Ковыляют танкисты к колодцу — кожа у них зудит, требует мыла. Лупят себя танкисты по бокам и гогочут: от ногтей и от звучных ударов на белой коже красные сполохи.

Облепили танкисты колодец — ведра не вытащить. Бреются немецкими бритвами знаменитой фирмы «Золинген», глядятся в круглые девичьи зеркальца.

Одному танкисту стало невтерпеж дожидаться своей очереди на мытье, да и ведро у него было дырявое, он опоясался полотенцем вафельным и отправился искать ручей.

В оставленные немцем окопы струйками натекает песок, он чудесно звенит, и в нем семена трав: черненькие, серенькие, рыжие, с хвостиками, с парашютами, с крючочками. И просто так, в глянцевитой кожуре. Воронки на теле своем земля залила водой. И от влажного бока земли уже отделилось нечто такое, что само оживет и даст жизнь быстро сменяющимся поколениям.

Мальчишка сидел у ручья. Возле него копошили землю две сухогрудые курицы. Неподалеку кормился бесхвостый петух. Хвост он потерял в недавнем бою, потому злобно сверкал неостывшим глазом и тут же, опечаленный и сконфуженный, стыдливо приседал перед курицами, что-то доказывая и обещая.

— Здорово, воин, — сказал мальчишке танкист.

Мальчишка поднялся, серьезный и сморщенный.

Покачнулся на тонких ногах. Он был худ, худая одежда на нем, залатанная и все равно в дырах. Чтобы укрепить свое взрослое положение над этим жидконогим шкетом, танкист щедро повел рукой и произнес добрым басом:

— А ты гуляй, малый, гуляй. Теперь не опасно гулять.

— А я не гуляю. Я курей пасу.

Танкист воевал первый год. Поэтому все невоенное казалось ему незначительным, но тут зацепило его, словно он оцарапался обо что-то невидимое и невероятное.

— Делать тебе нечего. Курица червяков ест. Зачем их пасти? Пусть едят и клюют, что найдут.

Мальчишка отогнал куриц лозиной от ручья и сам отошел.

— Ты, может, меня боишься? — спросил танкист.

— Я не пугливый. А по деревне всякие люди ходят.

Петух косил на танкиста разбойничьим черным глазом, — видать, лихой был когда-то; он шипел и грозился, и отворачивал свой горемычный хвост, готовый, чуть что, уносить свое мясо и лётом, и скоком, и на рысях.

— Мужики — они все могут есть, хоть ворону съедят. А у Маруськи нашей и у Сережки Татьяниного ноги свело от рахита. Им яйца нужно есть куриные... Тамарку Сучалкину кашель бьет — ей молока бы...

Маленький был мальчишка, лет семи-восьми, но танкисту внезапно показалось, что перед ним либо старый совсем человек, либо великан, не поднявшийся во весь

рост, не раздавшийся плечами в сажень, не накопивший зычного голоса от голодных пустых харчей и болезней.

Танкист подумал: «Война чертова».

— Хочешь, я тебя угощу? У меня в танке пайковый песок есть — сахарный.

Мальчишка кивнул: угости, мол, если не жалко. Когда танкист побежал через луговину к своей машине, мальчишка крикнул ему:

— Ты в бумажку мне нагреби. Мне терпеть будет легче, а то я его весь слижу с ладошки и другим не достанется.

Танкист принес мальчишке сахарного песку в газетном кульке. Сел рядом с ним подышать землей и весенними нежными травами.

—- Батька где? — спросил он.

— На войне. Где же еще?

— А в поле. Она с бабами пашет под рожь. Еще позалетошным годом, когда фашист наступал, ее председателем выбрали. У других баб ребятишки слабые — они их за юбку держат. А у нас я да Маруська. Маруська маленькая, а я не капризный, со мной свободно. Мамке деда Савельева дали в помощники. Ходить он совсем устарел. Он погоду костями чувствует. Говорит, когда пахать, когда сеять, когда картошку садить. Только ведь семян все равно мало...

Танкист втянул в себя густой утренний воздух, уже пропитавшийся запахом танков.

— Давай искупнемся. Я тебя мылом вымою.

— Я не грязный. Мы из золы щелок делаем — тоже моет. А у тебя духовитое мыло?

— Зачем? У меня мыло солдатское, серое, оно лучше духовитого трет.

Мальчишка вздохнул, вроде улыбнулся.

— У духовитого цвет вкусный. Я раз целую печатку украл у одного тут, у немца. Неразвернутую еще.

Отворотил бумажку— лизнул даже. Вдруг сладкое. Маруська, так она его сразу в рот. Маленькая еще, глупая.

Танкист разделся, вошел в холодный ручей.

— Снимай одежду,— приказал он.— В ручей не лезь — промерзнешь. Я тебя стану поливать.

— Я не промерзну. Я привыкший,— Мальчишка скинул рубаху и штаны, полез в ручей спиной вперед — хрупкогрудый, ноги прямо из спинных костей без круглых мальчишеских ягодиц, широко расставленные, и руки такие же — синюшные, ломкие и красные в пальцах.

Танкист высадил его обратно на берег.

— Совсем в тебе, парень, нет весу. Ни жирины. Холодная вода — простудит тебя такого насквозь.— Он плеснул на мальчишку из пригоршни, вторично зачерпнул воды да и выпустил ее — впалый мальчишкин живот был стянут струпьями.

— Ты не бойсь. Это на мне не заразное,— Мальчишкины глаза заблестели обидой, в близкой глубине этих глаз остывало что-то и тонуло, тускнея,— Я живот картошкой спалил...

Танкист дохнул, будто кашлянул, будто захотелось ему очистить легкие от горького дыма. Принялся осторожно намыливать мальчишкины плечи.

— Уронил картошку?

— Зачем же ее ронять? Я пусторукий, что ли? Я картошку не выроню... Фронт еще вон где был, вон за тем бугром. Там деревня Засекино. Вы, наверно, по карте знаете. А в нашем Малявине было ихних обозов прорва, и автомобилей, и лошадей с телегами. А немцев самих! Дорога от них зеленая была — густо бежали. Вон, где сейчас танк под деревом прячется, два немца картошку варили на костерке. Их кто-то позвал. Они отлучились. Я картошку из котелка за пазуху...

— Ты что, сдурел?! — крикнул танкист, растерявшись.— Картошка-то с пылу!

— А если она с маслом? У нее помереть какой дух... Плесни мне в глаза, мыло твое шибко щиплет,— Мальчишка глядел на танкиста спокойно и терпеливо,— Я под кустом с целью сидел — может, забудут чего, может, недоедят и остатки выбросят... Я тогда почти всю деревню пешком прошел. Бежать нельзя. У них, как бежишь,— значит, украл.

Танкист месил мыло в руках.

— Все мыло зазря сомнешь. Давай я тебе спину натру,— Мальчишка наклонился, зачерпнул воды, промыл глаза,— Я у немцев много чего покрал. Один раз даже апельсину украл.

— Ловили тебя?

— Ловили.

— А как же. Меня много раз били... Я только харчи крал. Ребятишки — маленькие: Маруська наша, и Сережка Татьянин, и Николай. Они — как галчата: целый день рты открытые. И Володька был раненый — весь больной. А я над ними старший. Сейчас с ними дед Савельев сидит. Меня к другому делу приставили — курей пасу.

Мальчишка замолчал, устал натирать мускулистую, широченную танкистову спину, закашлялся, а когда отошло, прошептал:

— Теперь я, наверно, помру.

Танкист опять растерялся.

— Чего мелешь? За такие слова — по ушам.

Мальчишка поднял на него глаза, и в глазах его было тихое неназойливое прощение.

— А харчей нету. И украсть не у кого. У своих красть не станешь. Нельзя у своих красть.

Танкист мял мыло в кулаке, мял долго, пока между пальцами не поползло,— старался придумать подходящие к случаю слова. Наверно, только в эту минуту понял танкист, что и не жил еще, что жизни, как таковой, и не знает, и где ему, скороспелому, объяснять жизнь другим.

— Вам коров гонят и хлеб везут,— наконец сказал он.— Фронт отодвинется подальше — коровы и хлеб сюда прибудут.

— А если фронт надолго станет?.. Дед Савельев говорит — лопуховый корень есть можно. Он сам в плену питался, еще в ту войну.

Танкист вытер мальчишку вафельным неподрубленным полотенцем.

— Не людское дело — лопух кушать. Я покумекаю, потолкую со старшиной,— может, мы вас поддержим из своего пайка.

Мальчишка, торопясь, покрутил головой:

— Не-е... Вам нельзя тощать. Вам воевать нужно. А мы как-нибудь. Бабка Вера — она совсем старая, почти неживая уже — говорит, солодовая трава на болотах растет — лепешки из нее можно выпекать, она пыхтит, будто с закваской. Вы только быстрее воюйте, чтобы те коровы и тот хлеб к нам успели,— Теперь в мальчишкиных глазах, потемневших от долгой тоски, светилась надежда.

— Мы постараемся,— сказал танкист. Он засмеялся вдруг невеселым натянутым смехом,— Зовут тебя как?

— Сенька.

На том они и расстались. Танкист отдал мальчишке обмылок, чтобы он вымыл свою команду: Маруську, и Сережку, и Николая. Танкист звал мальчишку поесть щей из солдатской кухни — мальчишка не пошел.

— Я сейчас при деле, мне нельзя отлучаться.

Курицы тягали червяков из влажной тихой земли.

Петух бесхвостый, испугавшись танкистова шага, совсем потерял голову и, вместо того чтобы бежать, бросился прямо танкисту под ноги.

— А ты, чертов дурак, куда прешь? — закричал на него танкист.

Петух окончательно осатанел, долбанул танкиста в сапог, свалился и закричал диким криком, лежа на крыле, — крик этот был то ли исступленным рыданием, то ли кому-то грозил петух, то ли обещал.

Возле танков — может быть, запах кухни тому виной, может быть, петушиный крик — пригрезился танкисту дом сытный, с кружевными занавесками, веселая краснощекая девушка и послевоенный наваристый суп с курятиной.

Радий Погодин «Кони»

Дед Савельев еще в первую военную весну назначил поле для пахоты — широкий клин между холмов, возле озера.

— Эту землю пашите. Эта земля устойчивая. За всю мою жизнь этот клин никогда не давал пропуску. В засуху здесь вода не иссыхает — здесь ключи бьют. В дожди с этой земли излишек воды стечет, потому что поле наклонное к озеру. И солнце его хорошо обогревает благодаря наклону. И ветер его обходит — оно холмом загорожено.

С этого клина прожили вторую зиму под немцем. Долгой была та зима. Вьюжной была и отчаянной. В малую деревню вести с фронта не попадают. А если и достигнут какие, то немцы изукрасят их на свой лад — худо...

Худо, когда печь не топлена.

Худо, когда есть нечего, ребят накормить нечем.

Худо совсем, когда неизвестность.

Но не верит сердце в погибель. Даже в самой слабой груди торопит время к победному часу.

Весна пришла ранняя. Услыхав ее, снарядились женщины пахать. Четверо тянут, пятая плуг ведет. А другие отдыхают. Пашут по очереди, чтобы не надорваться. Семена собрали по горстке, кто сколько сберег.

Сенька тоже в упряжку стал — пришел со своей лямкой в помощь. Тянет — в голове от натуги звон, в глазах круги красные.

— Ай да конь! Ну жеребец! Не ярись, не лютуй — все поле потопчешь. Ишь в тебе силы сколь — аж земля трещит.

На эти насмешки Сенька внимания не обращает. Пусть посмеются для пользы дела.

От земли пар идет. И от пахарей пар. Небо мотнулось куда-то вбок. Земля из-под ног выскользнула. Падает Сенька носом в борозду.

— Ай да конь! — говорят женщины.

После передышки Сенька снова приладил свою лямку к плугу, и прогнать его никто не решился.

Уже вспахали больше половины, когда наткнулись на бомбу. Пошли к деду. Жалко им работы, жалко потраченной силы, а ничего не поделаешь: шевельнешь бомбу — и вырастут вместо хлеба сироты.

Дед долго сидел, глядя в окно на весну, которая — и не заметишь — обернется каленым летом.

— Нужно дальше пахать,— сказал дед.— С этого поля вы сыты будете. С другого не наверняка. Кабы тех полей много, как раньше: на одном посохнет — на другом уродится, на одном погниет — на другом выстоит. А здесь одно, да зато верное.

— Дед, бомба на нем. Ты, может, не понял иль недослышал? — сказала ему женщина-председатель.

— С бомбой я слажу,— ответил дед. Пригнулся к окну, прислонил голову к переплету.— Кабы знать, куда ее стукнуть, тогда бы мне и совсем просто. На один миг делов.

Бабка Вера, самая старая в деревне старуха, которая, как говорили, когда-то давно оседлала черта и с тех пор на нем верхом ездит, иначе как объяснишь такую прыть в ее древнем возрасте, растолкала женщин, стала перед стариком подбоченясь:

— Ты что же, сивый пень, не знаешь? Сколько раз на войне воевал и не знаешь?

— Не шуми, Вера. Система на всякой войне разная. Ты, если что, кошку мою, Марту, к себе забери.

Бабка Вера руками взмахнула — руки у нее словно клюющие тощие птицы.

— Ну, варнак! О душе бы подумал, а он о кошке.

Женщины смотрели на них с испугом.

— Вы завтра утром в поле не приходите,— спокойно сказал дед Савельев,— Сидите дома. Ты, Вера, тоже дома побудь. Не вздумай... В таком деле одному надо.

— Молод еще мной командовать! — Бабка Вера пошла, пошла по избе.

Кошка, зашипев, мотнулась на печь.

Дед вздохнул, отвернулся к окну. Он в небо глядел, на журавлиный пролетающий клин.

— Пс-ссс...— прошептала бабка. Кошка Марта прыгнула к ней на руки,— Пойдем,— сказала ей бабка ласково,— у меня побудешь.

Женщины ушли тихо. Бабка, шаркая по полу залатанными кирзовыми сапогами, унесла кошку. Сенька остался — забился на печи за стариков полушубок.

Старик у окна сидел. Закатное небо разукрасило его голову в огненный цвет.

Проснулся Сенька от старикова шага. Старик оглядывал заступ и что-то ворчал про себя не сердито, но строго.

Сенька решил: «Топора не берет, значит, отдумал тюкать бомбу по рыльцу». Внезапный крепкий сон настиг его в конце этой мысли, оттого опоздал Сенька в поле. А когда пришел и затаился в овраге, по которому вдоль поля бежал ручей, услышал: ударяет дед обухом топора по бомбе. Бомба гудит жестко, как наковальня,— звук ударов словно отскакивает от нее.

— Взял топор все-таки! — выкрикнул Сенька, и обмерло его сердце по деду, и захрустела на зубах соленая мокрая земля.

Когда в овраг пришли женщины, не утерпели, у старика уже был выкопан вдоль бомбы окопчик — узкая щель. Теперь он копал ступеньки — в эту щель плавный сход. А когда выкопал, спустился туда и осторожно скатил бомбу себе на плечо.

Женщины в овраге замерли. Куда старому такую тяжесть? Но, видать, имеется в человеке, хоть стар он и немощен, такая способность, которая помогает ему всю силу, оставшуюся для жизни, израсходовать в короткое время.

Дед полез по ступенькам наверх. Взойдет на одну ступеньку, поотдышится. Выше вздымается. Упирается рукой в край щели, чтобы вес бомбы давил не только на ноги ему. А когда выбрался из земли, направился по борозде к озеру. Мелко идет — некрепко. Рубаха на нем чистая. Белые волосы расчесаны гребнем.

Женщины поднялись из оврага. Бабка Вера впереди всех. Без платка.

Сенькина боязнь отступила перед медленным дедовым шагом, перед его согнутой спиной, которая сгибалась все ниже. Сенька пополз по оврагу за дедом вслед.

Шея у деда набухла. Колени подламывались.

До озера он дошел все-таки. Стал на край обрыва. Бомбу свалил с плеча в воду и повалился сам. Бомба рванула. Крутой берег двинулся в озеро вместе с упавшим дедом.

Когда женщины подбежали, на месте обрыва образовалась песчаная пологая осыпь. Внизу, у самой воды, лежал дед, припорошенный белым песком. Дед еще жил.

Он был нераненый. Только оглохший и неподвижный. Женщины подняли его, отнесли на руках в избу. Там он потихоньку пришел в себя.

Ребятишки деревенские во главе с Сенькой каждый день приходили к нему, играли возле него или просто сидели.

Фронт сквозь деревню прошел, опалил ее, но не сильно — дожил дед до нашего войска.

Сеньку нарядили кур пасти, потому проглядел он дедову кончину Тамарка Сучалкина, после Сеньки самая старшая, сидела в тот день в стариковской избе во главе ребятишек.

Дед подозвал ее и велел:

— Уводи, Тамарка, детей. Я помирать стану. Народу скажи, чтобы не торопились ко мне идти, чтобы повременили. Пускай завтра приходят.

Тамарка испугалась, заспорила:

— Ты что, дед? Ты, наверное, спишь — такие слова плетешь.

Дед ей еще сказал:

— Ты иди, Тамарка, уводи детей. Мне сейчас одному нужно побыть. Сейчас мое время дорогое. Мне нужно людям обиды простить и самому попросить прощения у них. У всех. И у тех, что померли, и у тех, что живут. Иди, Тамарка, иди. Я сейчас буду с собой разговаривать...

Тамарка не так словам поверила дедовым, как его глазам, темным, смотрящим из глубины, будто сквозь нее — будто она кисейная. Тамарка подобрала губы, утерла нос и увела ребятишек за лесную вырубку, посмотреть, как цветет земляника.

Когда Сенька узнал, что старик помер, он упал на траву и заплакал. Ушли из его головы все мысли, все обиды и радости — все ушло, кроме короткого слова — дед.

Четыре солдата — четыре обозных тыловика, пожилые и морщинистые, внесли дедов гроб на высокий холм. На этом месте был древний погост. Еще сохранились здесь древние каменные кресты, источенные дождями, стужей и ветром. Немцы рядом с каменными крестами устроили свое кладбище — ровное, по шнуру. Кресты одинаковые, деревянные, с одной перекладиной. С какой надменной мыслью выбирали они это место, на какой рассчитывали значительный символ?

Женщины придумали положить деда там же, на самой вершине бугра, чтобы видны были ему и немецкое скучное кладбище, и вся окрестная даль: и поля, и леса, и озера, и деревня Малявино, и другие деревни, тоже не чужие ему, и белые от пыли дороги, исхоженные медленным дедовым шагом. Женщины, разумеется, знали, что умершему старику уже ничего не увидеть и запахи трав его не коснутся, что ему нет разницы, в каком месте лежать, но хотели они сохранить живую молву о нем, потому и выбрали древний высокий холм ему как бы памятником.

Солдаты снарядились дать над могилой залп из четырех боевых винтовок.

— Не нужно над ним шуметь,— сказала женщина-председатель.

Бабка Вера руки из-под платка выпростала. Вскинулись ее руки кверху, как комья земли от взрыва.

— Палите! — закричала она,— Небось солдат. Небось всю жизнь воевал. Палите!

Солдаты выстрелили в синий вечерний воздух из своего оружия. И еще выстрелили. И так стреляли три раза. Потом ушли. Женщины тоже ушли. Покинули холм ребятишки, одетые во что попало, застиранное, перелатанное и не по росту. Остались возле могилы дедовой Сенька да бабка Вера.

Сенька сидел согнувшись, уронив голову. В сером залатанном ватнике он был похож на свежую грудку земли, не проросшую травами. Бабка Вера металась среди немецких могил черным факелом. Подходила к краю бугра, и все бормотала, и все выкрикивала, словно бранила за что-то старика Савельева, по ее мнению рано ушедшего, или, напротив, обещала в своей бесконечной старости прожить и его недожитое время.

На следующий день солдаты-обозники укатили на рессорных телегах к фронту. Женщины заторопились свои дела делать. Ребятишки сели на теплом крыльце избы, в которой дед проживал, в которой сейчас было пусто, по-пустому светло и гулко и прибрано чисто.

Фронт уже далеко отошел от деревни. Лишь иногда по ночам избы начинали дрожать. Ветер заносил в открытые окна неровный накатистый звук, будто рушилось что-то, будто бились боками сухие бревна и ухали, падая на землю. Небо над фронтом занималось зарей среди ночи, но страшная та заря как бы тлела, не разгораясь, не обжигая кучных серебряных звезд.

Все боевые войска давно прошли сквозь деревню, и обозы прошли, и санитарная часть. Дорога утихла. Она бы, пожалуй, совсем заузилась, так как местному населению ездить по ней было не на чем, да и некуда. Но шли по дороге колонны машин, груженные боевым припасом для фронта, и дорога пылила, жила.

Шагал по этой дороге солдат, искал для себя ночлега. Шел он из госпиталя в свою дивизию, в стрелковую роту, где до ранения состоял пулеметчиком. Крыльцо, усаженное ребятишками, поманило его, повлекло. Подумал солдат: «Вот, однако, изба веселая. Остановлюсь тут, отдохну в житейской густой суматохе». Солдат вспомнил свою семью, где был он у матери седьмым, самым младшим сыном — последним.

— Привет, мелкота,— сказал он.

— Здрасте,— сказали ему ребятишки.

Солдат заглянул в избу.

— Чисто живете. Разрешите и мне пожить с вами до завтра. А где ваша мамка?

— Наши мамки в поле,— ответила ему Тамарка Сучалкина, самая старшая.— Мы в этой избе не живем. В ней дед Савельев жил, а теперь помер.

Оглянулся солдат на ребятишек. Разглядел их — тощие, большеглазые, очень пристальные и тихие.

— Вот оно как, однако...— сказал солдат,— Чего же вы тут, у пустой избы, делаете? Играете?

— Нет,— сказала девчонка Тамарка.— Мы здесь просто сидим.

Девчонка Тамарка заплакала и отвернулась, чтобы другие не видели.

— Вы ступайте в какую-нибудь другую избу ночевать,— посоветовала она солдату.— Сейчас в избах просторно. Когда фронт проходил, в избах народ не помещался — на улице спали. А сейчас в избах места пустого много.

— Я здесь заночую,— объяснил Тамарке солдат.— Сразу спать лягу. А вы не шумите, мне рано вставать, я в свою дивизию тороплюсь.

Тамарка кивнула: мол, ваше дело.

Солдат положил мешок в изголовье и завалился на ночлег. Помечтал немного о медицинской сестре Наташе, с которой познакомился в госпитале, которой пообещал письма отсылать каждый день, и заснул.

Во сне он почувствовал, будто его трясут и толкают в спину.

— Что, в наступление? — спросил он, вскочив. Принялся шарить вокруг, отыскивая винтовку, и проснулся совсем. Увидел себя в избе. Увидел окна с красной каймой от закатного солнца. А перед собой разглядел мальчишку в драном и не по росту ватнике.

— Ты что в сапогах завалился? — сказал мальчишка солдату взрослым угрюмым голосом,— На этой лавке дед помер, а ты даже сапоги не скинул.

Солдат рассердился за прерванный сон, за то, что его такой молокосос уму учит. Закричал:

— Да ты кто такой? Как пальну тебе по ушам!

— Не кричи. Я тоже кричать могу,— сказал мальчишка,— Я здешний житель. Сенькой зовут. Днем я на коне работал. Сейчас его пасть погоню к озеру, на луговину.- Мальчишка подошел к двери. Лицо его просветлело, он зачмокал тихо и ласково.

Солдат тоже увидел привязанного к крыльцу коня. Был тот конь то ли больной, то ли совсем заморенный. Шкура на широкой кости висела как балахон. Голову конь положил на перила, чтобы шея у него отдыхала.

— Вот так конь! — засмеялся солдат.— Таков конь на одер да на мыло. Другой пользы от него никакой.

Мальчишка гладил коня по морде, совал ему в мягкие черные губы сбереженную корочку.

— Какой ни на есть — все конь. Жилы у него в ногах застуженные. Я его выхожу, к осени резвый будет. Нам его солдаты-обозники подарили. Они и деда схоронить помогли. А ты, спать ляжешь, сапоги скинь. Нехорошо. Дом еще после деда не остыл, а ты в сапогах завалился.

Солдат зубами заскрипел от досады. Плюнул.

— Подумаешь, дед! — закричал,— Помер, туда ему и дорога. Он свое пожил. Сейчас маршалы гибнут и генералы. Солдаты-герои пачками в землю ложатся. Война! А вы тут со своим дедом...

Солдат лег на лавку к печке лицом и долго еще ворчал и выкрикивал про свои раны и страшные минуты, которые он претерпел на фронте. Потом солдат вспомнил свою мать. Была она уже старая непомерно. Еще до войны у нее было одиннадцать внуков от старших сынов.

— Бабка,— вздохнул солдат,— Однако всю эту ораву сейчас растит. Картошек варит не по одному чугуну. На такую гурьбу много еды нужно — сколько ртов! Ей бы отдохнуть, погреть ноги в тепле, да вот, видишь, какое дело — война.— Солдат заворочался, сел на лавке. Показалось ему, что изба не пустая, что движется в этой избе его мать в своих бесконечных хлопотах.

Солдат хотел сказать: «Тьфу ты!» — но поперхнулся. Потом прошел по избе, потрогал нехитрую утварь, стесненно и радостно ощущая, что сохранили тут для него нечто такое, о чем мог позабыть в спешке войны.

— Ух ты,— сказал солдат,— бедолаги мои...— И закричал: — Эй! — не умея позвать мальчишку, потому что всякие слова, которыми называют мальчишек солдаты, здесь не годились.— Эй, мужик на коне!

Никто ему не ответил. Мальчишка уже ушел пасти коня к озеру и, наверно, сидел сейчас под березой, растапливая костерок.

Взял солдат мешок, взял шинель. Вышел на улицу.

Земля в этом месте полого спускалась к озеру. В деревне было еще красно от заката, внизу, в котловане у озера, собралась, натекла со всех сторон темень. В темноте, как в ладонях, горел костерок. Иногда огонь свивался клубком, иногда поднималась из его сердцевины струйка летучих искр. Мальчишка костер разжег и палкой в нем шевелил, а может быть, подбрасывал в огонь сухого елового лапника. Солдат отыскал тропку. Спустился к мальчишке на мокрый луг.

— Я к тебе ночевать пришел,— сказал он,— Не прогонишь? Мне одному что-то холодно стало.

— Ложись,— ответил ему мальчишка.— Сюда шинельку стели, здесь сухо. Тут я вчера землю костром прокалил.

Солдат постелил шинель, растянулся на мягкой земле.

— Отчего дед помер? — спросил он, когда помолчали они сколько положено.

— От бомбы,— ответил Сенька.

Солдат приподнялся:

— Прямым попаданием или осколком?

— Все одно. Помер. Для тебя он чужой, а для нас — дедка. Особенно для малых, для ребятишек.

Сенька сходил проведал коня. Потом подбросил в огонь хворосту и травы, чтобы отгонять комаров. Расстелил драный ватник возле солдатской шинели и прилег на него.

— Спи,— сказал он.— Завтра спозаранок будить буду. Дел много. Я две картошины закопал под золу, утром съедим.

Солдат уже подремал в избе, перебил сон на время и теперь не мог уснуть сразу. Глядел в небо, в ясные звезды, чистые, словно слезы.

Сенька тоже не спал. Смотрел на теплый багрянец в небе, который будто стекал с холмов в озеро и остывал в его темной воде. Пришла ему в голову мысль, что дед и по сей день живет, только переселился на другое, более удобное для себя место, на высокий холм, откуда ему шире глядеть на свою землю.

Уснувший солдат бормотал во сне что-то любовное. С озера поднялся туман. Зыбкие тени шатались над лугом, сбивались в плотный табун. Мнилось Сеньке, что вокруг него пасется много коней — и гнедых, и буланых. И крепкие, статные кобылицы нежно ласкают своих жеребят.

— Дед,— сказал мальчишка, уже засыпая.— Дедка, у нас теперь кони есть...

И солдат шевельнулся от этих слов, положил на мальчишку свою тяжелую теплую руку.

Анатолий Митяев «Отпуск на четыре часа»

Солдату чаще всего приходилось воевать вдали от дома.

Дом у него в горах на Кавказе, а он воюет в степях на Украине. Дом в степи, а он воюет в тундре, у холодного моря. Место, где воевать, никто сам себе не выбирал. Однако бывало, что солдат защищал или отбивал у врага свой родной город, свою родную деревню. В родных краях оказался и Василий Плотников. После того как закончился бой и фашисты отступили, солдат попросил у командира разрешение — сходить в деревню Яблонцы. Там его дом. Там остались жена с маленькой дочкой и старенькая мама. До Яблонцев всего-то десяток километров.

— Хорошо,— сказал командир,— Даю вам, рядовой Плотников, отпуск на четыре часа. Возвращайтесь без опоздания. Сейчас одиннадцать, а в пятнадцать прибудут грузовики и повезут нас вдогонку за фашистами.

Товарищи Плотникова принесли свои продовольственные запасы — консервы, сухари, сахар. Все сложили ему в вещевой мешок. Пусть угостит семью. Дары не велики, но ведь от всего сердца! Они немного завидовали Плотникову. Шутка ли — два года не видел родных, ничего не знал о семье, а теперь — скорое свидание. Правда, солдаты думали и о том, что жена Плотникова, и маленькая дочка, и старенькая мама могли погибнуть в фашистской неволе. Но печальные думы вслух не высказывали.

А Василий Плотников сам об этом думал. И поэтому радость его была тревожная. Он сказал товарищам только одно слово: «Спасибо!», надел на плечи лямки вещевого мешка, на шею повесил автомат и зашагал прямиком через поле, через лесок к Яблонцам.

Деревня Яблонцы была небольшая, но уж очень красивая. Она часто снилась солдату Плотникову. Под высокими старыми ветлами, как под зеленым шатром, в прохладной тени стояли крепкие дома — с резными крылечками, с чистыми скамеечками перед окнами. За домами были огороды. И все росло в этих огородах: желтая репа, красная морковь, тыквы, похожие на кожаные мячи, подсолнухи, похожие на латунные, начищенные до блеска тазы, в которых варят варенье. А за огородами стояли сады. Зрели в них яблоки — какие только пожелаешь! Сладко-кислые грушовки, сладкие, как мед, терентьевки и самые лучшие на всем свете антоновские яблоки. Осенью, когда замачивали антоновку в бочонках, когда укладывали в ящики для зимнего хранения, перестилая слои ржаной соломой, все в Яблонцах пахло яблоками. Ветер, пролетая над деревней, пропитывался этим запахом и разносил его далеко по округе. И люди — прохожие ли, проезжие, чей путь был в стороне от Яблонцев,— сворачивали с дороги, заходили, заезжали туда, наедались яблоками вдоволь, с собой захватывали. Щедрая была деревня, добрая. Как-то она теперь?

Василий Плотников торопился. Чем скорее дойдет до деревни, тем больше времени будет на свидание с родными. Все тропки, все дорожки, все овражки и бугорки были известны ему с детства. И вот через час с небольшим увидел он с высокого места Яблонцы. Увидел. Остановился. Глядел.

Не было над Яблонцами зеленого шатра. Вместо него была растянута в небе черная изорванная паутина: листья на высоких ветлах сгорели, ветки тоже сгорели, а сучья обуглились, они-то и расчертили небо черной паутиной.

Сердце у солдата Василия Плотникова сжалось, заболело. Что было сил он побежал к деревне. Словно хотел чем-то помочь своим Яблонцам. А помочь ничем уже было нельзя. Стали Яблонцы пепелищем. Прокаленная земля была засыпана серой, как дорожная пыль, золой, усеяна головешками. Среди этого праха стояли закопченные печи с высокими трубами. Непривычно и жутко было видеть кирпичные трубы такой высоты. Прежде- то их закрывали крыши, и никто их такими не видел. Печи казались живыми существами, какими-то огромными птицами, тянувшими длинные шеи в пустое небо. Птицы хотели взлететь в страшную минуту, но не успели и остались, окаменевшие, на месте.

Дом Василия Плотникова до пожара стоял в середине деревни. Солдат легко отыскал и узнал свою печку. Сквозь копоть просвечивала побелка. Он сам белил печку перед тем, как уйти на войну. Тогда же сделал много другой работы вокруг дома, чтобы жене, матери и дочке жилось полегче. «Где же они теперь? Что с ними стало?»

«Деревня погибла в огне,— рассуждал Василий Плотников.— Если бы ее бомбили или обстреливали, непременно какие-то печи развалились бы, трубы обрушились бы...» И появилась у него надежда, что жители Яблонцев спаслись, ушли до пожара куда-нибудь в леса.

Он ходил по пепелищу, отыскивал железные остатки дома — дверные ручки, крючки, большие гвозди. Находил все это, покрытое бурой окалиной, брал в руки, разглядывал — как бы спрашивал о судьбе хозяев. Ответа не было.

Плотников представил себе, как нагрянула в Яблонцы команда фашистов, особая команда. Они выскочили из грузовиков с канистрами бензина. Обливали бензином стены. А потом шел фашист-факельщик. И поджигал дома — один за другим. С начала и до конца поджег всю деревню. И в это же время, а может, чуть раньше или чуть позже вражеский танк проехал по садам, ломая яблони, вминая их в землю... Тысячи деревень уничтожили фашисты подобным образом при отступлении.

Солдат собрал грудкой кирпичи, сдул с них золу, сел. И так, сидя, не сняв вещевой мешок и автомат, думал горькую думу. Он не сразу почувствовал, что кто-то прикасается к голенищу сапога. Вернее, легкие толчки он чувствовал, но не обращал внимания, ведь вокруг ни живой души. А когда посмотрел на сапоги, увидел кошку — серую с белой грудкой, свою кошку Дунюшку.

— Дунюшка! Ты откуда тут, Дунюшка?

Он взял ее под живот растопыренной пятерней, посадил на колени и стал гладить.

Дунюшка прижалась поплотнее к хозяину, закрыла глаза, замурлыкала. Мурлыкала тихо, спокойно. Неторопливо повторяла на вдохе и выдохе однообразные звуки, словно горошинки перекатывала. И показалось Плотникову, что кошка знает, как трудно на войне людям, как тяжело у него на сердце. Знает она и о том, где жена солдата, дочка и мать. Они живы, укрылись в лесу от фашистов, а главная их печаль — не о сгоревшем доме, а о нем. Жив ли он, солдат Василий Плотников? Если жив, то и они проживут. Вот увидят, что нет фашистов, что Советская Армия прогнала их, и придут из леса в деревню. Выкопают на зиму землянку. Будут терпеливо ждать конца войны, возвращения солдат. Солдаты вернутся, построят все новое. И сады посадят...

— Где же ты была, Дунюшка, когда Яблонцы горели? И как же сильно любишь ты свой дом, если не уходишь от него, сгоревшего?

Время шло. Пора было возвращаться в часть. Солдат покрошил кошке в обломок глиняной миски хлебушка. Вещевой мешок с продуктами положил в печку и закрыл заслонкой. Потом горелым гвоздем выцарапал на печке:

«Я живой. Дома вас не застал. Пишите.

Полевая почта 35769. В. Плотников».

Кошка доела хлеб. Подобрала еду до последней крошечки. Сидя у глиняного черепка, принялась умываться — лизала лапку розовым языком, лапкой терла мордочку. «Хорошая примета,— подумал солдат,— Это — к гостям. Кошка гостей замывает. А кто гости? Конечно, жена, дочка и мама — хозяйки сгоревшего дома». От такой мысли стало солдату полегче. И пришли другие мысли: как сядет он с товарищами в грузовик, как нагонят фашистов и начнут новый бой. Будет он стрелять из автомата, бросать гранаты, а если кончатся боеприпасы, убьет фашиста простым кулаком...

— Ну, прощай, Дунюшка! Мне пора. Как бы без меня не уехали.

Кошка посмотрела в глаза хозяину. Встала. И когда он зашагал по пепелищу, побежала рядом. Бежала довольно долго. Остановилась за обгоревшими ветлами, на зеленом бугорке. Оттуда провожала солдата взглядом. Солдат оборачивался, каждый раз видел на зеленом бугорке серый комочек с белым пятнышком.

Войска, в которых был батальон Василия Плотникова, наступали очень хорошо, гнали и гнали фашистов. Письмо из дома он получил, когда от Яблонцев ушли на целые полтысячи километров.

Анатолий Митяев «Мешок овсянки»

В ту осень шли долгие холодные дожди. Земля пропиталась водой, дороги раскисли. На проселках, увязнув по самые оси в грязи, стояли военные грузовики. С подвозом продовольствия стало очень плохо. В солдатской кухне повар каждый день варил только суп из сухарей: в горячую воду сыпал сухарные крошки и заправлял солью.

В такие-то голодные дни солдат Лукашук нашел мешок овсянки. Он не искал ничего, просто привалился плечом к стенке траншеи. Глыба сырого песка обвалилась, и все увидели в ямке край зеленого вещевого мешка.

— Ну и находка! — обрадовались солдаты,— Будет пир горой... Кашу сварим!

Один побежал с ведром за водой, другие стали искать дрова, а третьи уже приготовили ложки.

Но когда удалось раздуть огонь и он уже бился в дно ведра, в траншею спрыгнул незнакомый солдат. Был он худой и рыжий. Брови над голубыми глазами тоже рыжие. Шинель выношенная, короткая. На ногах обмотки и растоптанные башмаки.

— Эй, братва! — крикнул он сиплым, простуженным голосом,— Давай мешок сюда! Не клали — не берите.

Он всех просто огорошит своим появлением, и мешок ему отдали сразу.

Да и как было не отдать? По фронтовому закону надо было отдать. Вещевые мешки прятали в траншеях солдаты, когда шли в атаку. Чтобы легче было. Конечно, оставались мешки и без хозяина: или нельзя было вернуться за ними (это если атака удавалась и надо было гнать фашистов), или погибал солдат. Но раз хозяин пришел, разговор короткий — отдать.

Солдаты молча наблюдали, как рыжий уносил на плече драгоценный мешок. Только Лукашук не выдержал, съязвил:

— Вон он какой тощий! Это ему дополнительный паек дали. Пусть лопает. Если не разорвется, может, потолстеет.

Наступили холода. Выпал снег. Земля смерзлась, стала твердой. Подвоз наладился. Повар варил в кухне на колесах щи с мясом, гороховый суп с ветчиной. О рыжем солдате и его овсянке все забыли.

Готовилось большое наступление.

По скрытым лесным дорогам, по оврагам шли длинные вереницы пехотных батальонов. Тягачи по ночам тащили к передовой пушки, двигались танки.

Готовился к наступлению и Лукашук с товарищами. Было еще темно, когда пушки открыли стрельбу. Посветлело — в небе загудели самолеты.

Они бросали бомбы на фашистские блиндажи, стреляли из пулеметов по вражеским траншеям.

Самолеты улетели. Тогда загромыхали танки. За ними бросились в атаку пехотинцы. Лукашук с товарищами тоже бежал и стрелял из автомата. Он кинул гранату в немецкую траншею, хотел кинуть еще, но не успел: пуля попала ему в грудь. И он упал. Лукашук лежал в снегу и не чувствовал, что снег холодный. Прошло какое-то время, и он перестал слышать грохот боя. Потом свет перестал видеть,— ему казалось, что наступила темная тихая ночь.

Когда Лукашук пришел в сознание, он увидел санитара. Санитар перевязал рану, положил Лукашука в лодочку — такие фанерные саночки. Саночки заскользили, заколыхались по снегу. От этого тихого колыхания у Лукашука стала кружиться голова. А он не хотел, чтобы голова кружилась,— он хотел вспомнить, где видел этого санитара, рыжего и худого, в выношенной шинели.

— Держись, браток! Не робей — жить будешь!..— слышал он слова санитара.

Чудилось Лукашуку, что он давно знает этот голос. Но где и когда слышал его раньше, вспомнить уже не мог.

В сознание Лукашук снова пришел, когда его перекладывали из лодочки на носилки, чтобы отнести в большую палатку под соснами: тут, в лесу, военный доктор вытаскивал у раненых пули и осколки.

Лежа на носилках, Лукашук увидел саночки-лодку, на которых его везли до госпиталя. К саночкам ременными постромками были привязаны три собаки. Они лежали в снегу. На шерсти намерзли сосульки. Морды обросли инеем, глаза у собак были полузакрыты.

К собакам подошел санитар. В руках у него была каска, полная овсяной болтушки. От нее валил пар. Санитар воткнул каску в снег постудить — собакам вредно горячее. Санитар был худой и рыжий. И тут Лукашук вспомнил, где видел его. Это же он тогда спрыгнул в траншею и забрал у них мешок овсянки.

Лукашук одними губами улыбнулся санитару и, кашляя и задыхаясь, проговорил:

— А ты, Рыжий, так и не потолстел. Один слопал мешок овсянки, а все худой.

Санитар тоже улыбнулся и, погладив ближнюю собаку, ответил:

— Овсянку-то они съели. Зато довезли тебя в срок. А я тебя сразу узнал. Как увидал в снегу, так и узнал...— И добавил убежденно: — Жить будешь! Не робей!

Валентина Осеева «Кочерыжка»

Люди возвращались. На маленькой голубой станции, уцелевшей от бомбежек, беспорядочно и суетливо выгружались из вагонов женщины и дети с узлами и авоськами. По обеим сторонам дороги заколоченные домики, глубоко зарывшись в сугробы, ждали своих хозяев. То там то сям вспыхивали в окнах светлячки коптилок, из труб поднимался дым. Дольше всех пустовал домик Марьи Власьевны Самохиной. Забор ее повалился, и только кое-где стояли еще крепко сбитые колья. Над калиткой торчала вверх и билась на ветру сломанная доска. В морозные зимние ночи, проваливаясь в снег, к запушенному крыльцу брел голодный пес, похожий на затравленного волка. Он обходил дом, прислушиваясь к тишине, царившей за большими окнами, тянул носом воздух и, бессильно волоча длинный хвост, укладывался на снежном крыльце. А когда луна бросала на пустой дом светлые желтые круги, пес поднимал морду и выл.

Вой будоражил соседей. Измученные, настрадавшиеся люди, зарываясь головой в подушки, грозились заткнуть эту голодную глотку дубиной. Может быть, и нашелся бы человек, решившийся поднять дубину на поджарое собачье тело, но пес, как бы зная это, остерегался людей, и утром на снегу оставались только следы, тянувшиеся неровной цепочкой вокруг брошенного дома. И лишь один маленький человечек из домика напротив каждый вечер за старым обвалившимся погребом ожидал голодного пса. В растоптанных валенках и старой серой шинельке он тихонько вылезал на крыльцо и смотрел, как в сумерках белеет снег. Потом, прижимаясь к стене, круто заворачивал за угол дома и шел к погребу. Там, присев на корточки, он делал в снегу плотную ямку, выкладывал из кармана корочки хлеба и тихонько отступал за угол. А за погребом, медленно переставляя лапы и не сводя с ямки голодных волчьих глаз, появлялась поджарая собака. Ветер качал ее костлявое тело, когда она жадно глотала то, что принес маленький человечек. Окончив еду, пес поднимал голову и в упор смотрел на мальчика, а мальчик смотрел на пса. Потом оба расходились в разные стороны: собака в снежные сумерки, а мальчик в теплый дом.

Судьба маленького человечка была судьбой многих детей, застигнутых войной и обездоленных фашистскими варварами. Где-то на Украине золотой осенью в обуглившемся селе, только что отбитом у фашистов, безусый сержант Вася Воронов нашел на огороде завернутого в теплые тряпки двухлетнего мальчишку. Рядом на вспаханной огородной земле, среди обрубленных кочанов капусты, в белой сорочке, вышитой красными цветами, лежала, раскинув руки, молодая женщина. Голова ее была повернута набок, голубые глаза застыли в пристальном созерцании высокой горки срезанных капустных листов, а пальцы одной руки крепко сжимали бутылку с молоком. Из горлышка, заткнутого бумагой, медленно стекали на землю крупные молочные капли... Если б не эта бутылка с молоком, может быть, пробежал бы Вася Воронов мимо убитой женщины, догоняя своих товарищей. Но тут, горестно поникнув головой, осторожно вынул он из рук мертвой бутылку, проследил ее застывший взгляд, услышал за капустными листьями слабое кряхтенье и увидел широко открытые детские глаза. Неумелыми руками вытащил безусый сержант закутанного в одеяльце ребенка, сунул в карман бутылку с молоком и, наклонившись над мертвой женщиной, сказал:

— Беру... Слышь? Василий Воронов! — и побежал догонять товарищей.

На привале бойцы поили мальчика теплым молоком, любовно оглядывали его крепенькое тельце и шутя называли Кочерыжкой.

Кочерыжка был тихий; свесив голову на плечо Васи Воронова, он молча глядел назад, на ту дорогу, по которой его нес Вася. А если мальчик начинал плакать, товарищи Воронова с пыльными и потными от зноя лицами приплясывали перед ним, тяжело потряхивая амуницией и хлопая себя по коленкам:

— Ай да мы! Ай да мы!

Кочерыжка замолкал, пристально вглядываясь в каждое лицо, как будто хотел запомнить его на всю жизнь.

— Изучает чегой-то! — шутили бойцы и дразнили Васю Воронова.— Эй, отец, докладай, что ли, по начальству насчет новорожденного!

— Боюсь, отымут,— хмурился Вася, прижимая к себе мальчонку. И упрямо добавлял: — Не дам. Никому не дам. Так и матери его сказал — не брошу!

— Одурел, парень! С ребенком, что ли, в бой пойдешь? Или в няньки теперь попросишься? — урезонивали Васю бойцы.

— Домой отошлю. К бабке, к матери. Закажу, чтоб берегли тама.

Твердо решив судьбу Кочерыжки, Вася Воронов добился своего. Поговорив по душам с начальством и передав своего питомца с рук на руки медицинской сестре, Вася написал домой длинное письмо. В письме было подробно описано все происшедшее, и кончалось оно просьбой: держать Кочерыжку, как своего, беречь, как родное дитё сына Василия, и не называть его больше Кочерыжкой, потому как мальчик крещен в теплой речной купели самим Вороновым и его товарищами, давшими ему имя и отчество: Владимир Васильевич.

Молоденькая сестричка привезла Владимира Васильевича в семью Вороновых зимой сорок первого года, когда сами Вороновы, заколотив свой домик, бежали с вещами и авоськами к голубой станции. На ходу, второпях прочитали Анна Дмитриевна и бабка Петровна письмо Васеньки, со вздохами и слезами приняли от сестрички сверток в сером солдатском одеяле и, нагруженные вещами, полезли с ним в дачный вагон, а потом в теплушку... А когда вернулись на старое жилье и открыли свой отсыревший домик, война уже отодвинулась, письма Васеньки шли с немецких земель, а Кочерыжка уже бегал по комнате и сидел на скамейке, пристально изучая новые углы и новые лица своими зеленовато- голубыми глазами под темными шнурками бровей. Мать Васеньки, Анна Дмитриевна, осторожно поглядывая в сторону мальчика, писала сыну:

«Завет чести твоей и совести, дорогой наш боец Васенька, мы сохраняем. Кочерыжку твоего, то есть Владимира Васильевича, не обижаем, только достатки наши невелики — особенно содержать его не можем. По приказу твоему мальчику о тебе поминаем, как что между вами произошло, и бутылочку тую держим на память. Еще разъясни ты нам, Васенька, как ему нас звать прикажешь, а все «тетенька» да «тетенька» я ему, бабку зовет Петровной, а сестренку твою Граню Ганей кличет».

Вася Воронов, получив письмо, слал ответ:

«За хлопоты ваши великое спасибо. В остальном разберусь, как домой приеду. Одна просьба: Кочерыжкой не звать, потому как это звание походное, данное случаем по обстоятельству местонахождения в капусте. А он должен быть как человек, Владимир Васильевич, и сознавать то, что я ему отец».

Кочерыжке своему Вася Воронов, подумав, всегда писал одно и то же: «Расти и слушайся». Пока что больших задач воспитания приемного сына он на себя не брал. Кочерыжка рос плохо, а слушался хорошо. Слушался молча, медленно, понятливо и серьезно.

— Батюшки, да что ты как спеленатый на лавке сидишь? Пойди хоть побегай маленько! — замечая его, на ходу кричала тетенька Анна Дмитриевна.

— А где побегать? — сползая с лавки, спрашивал Кочерыжка.

— Да в садике, батюшки мои!

Кочерыжка выходил на крыльцо и, как будто стесняясь, с неуверенной улыбкой смотрел на тетеньку, потом, опустив руки, неловко перебирая ногами, бежал к калитке. Оттуда медленно возвращался и снова садился на лавку или на крыльцо. Петровна качала головой:

— Притомился, Кочерыжка, то бишь Володечка?

Мальчик поднимал тонкие брови и односложно отвечал:

Граня бегала в школу. Иногда у крыльца, как стайка веселых птиц, собирались ее подружки. Граня вытаскивала Кочерыжку, сажала его к себе на колени, дула на его большой лоб с пушистыми темными завитками и, скрестив на его животе крепкие, загорелые руки, говорила:

— Это наш, девочки! Мы его в капусте нашли! Не верите? Он сам знает. Правда, Кочерыжка?

— Правда,— подтверждал мальчик,— меня в капусте нашли!

— Бедненький! — ахали девочки, поглаживая его по головке.

— Я не бедненький,— отводя их руки, говорил Кочерыжка.— У меня отец есть. Вася Воронов — вот кто!

Девочки начинали возиться с ним, но Кочерыжка не любил шумных игр. Однажды Петровна дала ему немного земли из старого цветочного горшка, и в самом углу широкой скамьи Кочерыжка устроил себе огород. На огороде он сделал аккуратные грядочки. Граня дала мальчику красной глянцевитой бумаги и зеленой папиросной. Кочерыжка вырезал круглые красные ягодки, разложил их на грядках, а рядом воткнул зеленые кустики из папиросной бумаги. Потом принес из сада ветку и повесил на нее бумажные яблочки, раскрашенные с помощью Грани. В игре принимала участие и Петровна — она тайком подкладывала в огород свежую морковку и громко удивлялась:

— Гляди-ка, морковь у тебя поспела!

Анна Дмитриевна называла Петровну потатчицей, но сама как-то привезла два игрушечных ведерка и совочек для «огорода». Кочерыжка любил землю; он брал ее на ладонь, прижимался к ней щекой и, когда скупое зимнее солнце падало из окна, серьезно говорил:

— Не загораживайте солнце-то, ведь расти ничего не будет!

— Агроном!..— с гордостью говорила о нем Петровна.

Жизнь в то время была трудная. У Вороновых не хватало хлеба, картошки своей не было. Анна Дмитриевна работала в столовой. Она приносила в бидончике остатки супа. Граня с размаху залезала в бидон ложкой и вылавливала гущу. За столом мать бранила ее:

— В такое-то время, когда весь народ от войны еще не оправился, она только о себе думает! Выловит гущу а мать и бабушка как хотите! Да Кочерыжка еще на руках у нас!

— Я не буду! — испуганно говорил он, сползая со стула.— Я не буду кушать!

— Сядь!.. Что за «не буду» такое? — в раздражении кричала на него Анна Дмитриевна.

Кочерыжка низко наклонял голову и начинал капать крупными слезами. Петровна схватывалась со своего места и, вытирая ему глаза передником, ругала дочь и внучку:

— Вы что ребенку нервы треплете? Чужое дите за столом, а они при нем куски считают! Взяли за своего, так и держите по совести!

— Да что ж я ему сказала-то? — ахала Анна Дмитриевна,— Не на него кричу, а на дочь родную! Я его и пальцем не трону! Мне с ним не жить... Пусть кто взял, тот и воспитывает!

— А мне, что ли, с ним жить? Мне и вовсе он не нужен на старости, а раз взяли, так надо сердце иметь! Вишь, он ото всего нервный какой!

— Ну, нервный! Представленный, и все тут! — кричала сквозь слезы Гранька, получившая от матери подзатыльник,— Все, все брату напишу! Пускай забирает его совсем! Не надо нам!

— А кто ж со мной жить будет? — вдруг спрашивал Кочерыжка, обводя всех тревожными заплаканными глазами.

Петровна спохватывалась:

— Усе, усе будем, сынок! Не плачь только! Советская власть сироту не бросит! А отец-то! Отец-то на што? Вон он глядит... Вон он...— Она снимала с полки фотографию Васи и, обтерев ее ладонью, подавала мальчику. — И-и, какой отец... С ружьем!

Кочерыжка сквозь слезы улыбался доброму скуластому лицу Васи, а Петровна, расчувствовавшись, крепко прижимала к себе мальчика:

— Разве он бросит?! Как повидал он это горюшко... Лежит она, голубка сердечная, а молочко-то из бутылочки кап-кап...— Она вдруг прерывала себя и, подперев рукой шеку, начинала раскачиваться из стороны в сторону,— Ах ты Боже ж мой, Боже ж мой... Несла своему сыночку, голубушка...

Анна Дмитриевна, прислушиваясь к ее словам, останавливалась посреди комнаты; Граня сидела тихо, поглядывая круглыми глазами то на мать, то на бабку

— И сказал он ей, мертвенькой...

Кочерыжка закрывал глаза и, борясь с дремотой, крепче прижимал к себе карточку.

— ...нипочем я сыночка твоего не брошу...— доносился до него затихающий голос Петровны, смешанный со слезами и вздохами.— Ах ты Боже ж мой, Боже ж мой...

— Гляди, карточку всю изомнет! — вдруг кричала Гранька.— Заснул ведь! Дай-ка я возьму у него!

Петровна загораживала от нее Кочерыжку:

— Не тронь, не тронь, Гранечка! Я сама опосля возьму!

Анна Дмитриевна, как бы очнувшись, бежала к постели, взбивала подушечку и принимала из рук Петровны спящего мальчика. Гранька вертелась тут же, чтобы вытащить из горячих сонных рук Кочерыжки Васину карточку, но мать молча отводила ее руку и, глядя в курносое безмятежное лицо девочки, думала: «Чего в ней не хватает — сердца или разума?»

По ночам выла собака. Кочерыжка знал, что она воет от голода, от тоски по хозяевам и за это ее хотят убить. Кочерыжка хотел, чтобы собака перестала выть и чтобы ее не убивали. Поэтому однажды, увидев за своим погребом следы собачьих лап, он стал относить туда остатки еды. Собака и мальчик боялись друг друга. Пока Кочерыжка складывал свои сокровища в ямку, собака стояла в отдалении и ждала. Он не хотел погладить ее сбившуюся шерсть на тощих ребрах — она не хотела вильнуть ему хвостом. Но часто они смотрели друг на друга.

И тогда между ними происходил короткий разговор.

«Все?» — спрашивали собачьи глаза.

«Все»,— отвечали ей глаза Кочерыжки.

И собака уходила, чтобы в сумерки следующего дня заставить его тревожно ждать за погребом, прислушиваясь к каждому голосу из дома. За столом Кочерыжка, глядя испуганными глазами на все лица, прятал за пазуху хлеб.

Однажды ночью он проснулся от собачьего голоса. Но это не был вой. Это был короткий визг. Кочерыжка прислушался. Визг не повторился. Мальчик понял: что-то случилось. Он сполз с кровати и, всхлипывая, пошел к двери. Петровна в одной юбке, сонная и растрепанная, схватила его на руки:

— Куда ты? Куда, батюшка мой?

Кочерыжка громко заплакал.

— Молчи, молчи, сынок... Усех в доме перебудишь...

Но мальчик вырывался из ее рук и, захлебываясь слезами, указывал на дверь:

— Туда, туда...

— Да куда же мы пойдем с тобой? Ведь на дворе гьма- тьмущая... Там усе волки сейчас бегают... Гляди-ко!

Петровна подняла Кочерыжку к окну и отдернула занавеску. На дворе стояла оттепель; сквозь мокрое стекло было видно, как из освещенного окна пустого дома на крыльцо падала желтая тень. Кочерыжка вдруг затих, а Петровна, зевая, сказала:

— Никак, Самохины приехали?

В эту ночь от станции, глубоко проваливаясь в снег тяжелыми бутсами, шла женщина. Рваное мужское пальто, подвязанное веревкой, мокрыми полами обхватывало ее колени, черный платок съехал на плечи, седые пряди

волос прилипли к щекам. Женщина часто останавливалась и прислушивалась к собачьему вою. В калитке оторванная доска задела ее за плечо, а с крыльца поднялся одичалый пес и, прижимая к затылку уши, двинулся ей навстречу Женщина протянула к нему руки, чуть слышно пошевелила губами. Пес с коротким визгом упал на снег и пополз к ней на брюхе... Женщина обняла его за шею и достала из кармана ключ. Потом поднялась на ступеньки, открыла дверь, зажгла огарок свечи, и от освещенного окна упала желтая тень, которую увидел Кочерыжка.

Собака не приходила. Два дня ждал ее Кочерыжка, глядя на огонек, светившийся через дорогу. Теперь оттуда часто доносился хриплый, сердитый лай. Слышно было, как пес кидался к забору и до конца улицы провожал идущих мимо отрывистым лаем. Он сторожил свой дом. Ночью никто уже не слышал его жалобного воя и не грозил заткнуть ему глотку дубиной. Из разговоров соседей Кочерыжка знал, что в домик Самохиных вернулась одна старуха — Марья Власьевна... Бабка Маркевна, никуда не уезжавшая во время войны, считала себя хозяйкой опустевшего поселка с заколоченными домиками. Ей казалось, что именно она, оставаясь здесь, под немецкими бомбами, уберегла от разрушения весь поселок. И как хозяйка встречала она всех возвращающихся, приветливо и жалостно, не скупясь ни на сочувствие, ни на вязанку дров для захолодавших людей. Первая являлась она к семьям, еще не обогревшим пустые углы, и, прислонившись к косяку двери, зябко кутаясь в клетчатую шаль, говорила:

— Ну вот, слава те Господи! Вернулись! На родном пороге не обобьешь ноги!

И тут же зорко примечала она чьи-то заплаканные глаза, горестно покачивала головой, кляла душегубов- фашистов, вытирала концом платка слезы и угешала:

— Что делать, милушка, война... Уж теперь не вернешь и сама в могилку не полезешь. Скрепи сердце, как ни есть... Небось не одна поплачешь, люди с тобой поплачут и над твоим и над своим горем... Все вместе, легче будет...

Серенькое, востренькое лицо ее, теплые руки с темными жилками, слезы и сочувствие успокаивали. Не одна осиротевшая женщина выплакала свое горе вместе с Маркевной. Поплакав, бабка Маркевна деловито распоряжалась:

— Печку-то спробуй — не дымит ли? Да пойдем ко мне: дровишек сухоньких дам или кипяточку отолью.

Бабка Маркевна жила одна, но с утра до вечера у нее толокся народ — женщины, ребятишки. Каждому что-то было нужно. Иногда на широкой лавке под печкой сидел у бабки чей-нибудь закутанный ребенок, и бабка, придя со двора, говорила:

— Ишь Бог послал... Чей же это? Сафроновых али Журкиных? — И сама себе отвечала: — Небось Журкиных... Она нынче к снохе в город уехала...

Погремев в печи заслонкой, Маркевна вытаскивала горячую картофелину, дула на нее, перебрасывая с ладони на ладонь, и подносила ребенку:

— На-кось... Погрей ручки да скушай!

Теперь бабка Маркевна часто сидела у Петровны и, указывая на домик Самохиной, с обидой говорила:

— Я к ней, а она от меня... я во двор, а она в дом... Вижу, лица на ней нет.

— Да-да,— подтверждала Петровна,— чуждается она людей... а бывало, как работала библиотекаршей на заводе, от одних ребят отбою не было, сама всех привечала.

Маркевна освобождала от шали востренький подбородок и шумно сморкалась.

— Всхожу это я в сени, а у самой сердце не на месте... И ее жалко, и навязываться тошно... Только думаю себе: горе-то что петля на шее, если некому растянуть ее, она всего человека захлестнет,— Маркевна оглянулась на Кочерыжку и вдруг зашептала: — Ведь одна-одинехонька вернулась. Игде невестка, игде внучка ейная. Все небось в земле сырой похоронено. Как не бывало да не было. И сама-то вся рваная, пальтишко худенькое...

— О-хо-хо...— подперев щеку рукой, вздыхала Петровна.— Ведь полным домком жил человек! Да где же это она всех растеряла-то?

Но Маркевна уже снова перешла от сочувствия к обиде:

— Да разве в ней человецкая душа осталась? «Голубушка,— говорю,— милая ты моя, одна, что ли, в свой домик возвернулась?» А она это как глянет на меня, руками за стол схватилась да как крикнет: «Не спрашивай!» Батюшки мои! Ровно я ей в сердце иголку всадила...— Маркевна закрылась платком и заплакала.

Петровна мельком взглянула на Кочерыжку. Лицо у него было серое, губы дрожали, в глазах стоял испуг.

— Уйди ты отсюда! Что за ребенок такой?! — рассерженно крикнула Петровна и, схватив Кочерыжку за руку, вытащила его в кухню.— Ступай оденься, погуляй хоть с ребятами! — Она бросила ему шинельку и платок,— Ступай, ступай! Вот всегда эдак-то: прилипнет к лавке и сидит, на нервы действует,— объясняла она бабке Мар- кевне, возвращаясь в комнату.

Кочерыжка нерешительно потоптался в кухне, взял с плиты печеную картофелину, надел шинельку, вышел на двор и побрел на собачий лай. Ему хотелось взглянуть на собаку, которая уже два дня не приходила к погребу. Но ему было страшно, что на крыльце Самохиных вдруг появится та женщина и закричит на него, как на бабку Маркевну. Во дворе никого не было. Не отрывая глаз от закрытой двери, Кочерыжка долго стоял у забора, потом храбро направился к калитке.

Марья Власьевна сидела одна у холодной печки. Около нее валялась сломанная табуретка и секач. Скрип двери, серая шинелька и протянутая ладошка с печеной картофелиной испугали ее. Она откинула со лба седые волосы и, зажмурившись, сказала:

— Боже мой, что это?

Марья Власьевна глубоко вздохнула:

— Волчок!

Со двора вбежала собака, шумно обнюхала мальчика и, виляя хвостом, остановилась рядом с ним. Марья Власьевна молча смотрела, как Кочерыжка кормил собаку. Потом она заглянула в печь и чиркнула спичкой. Спичка погасла. Она снова чиркнула. Кочерыжка подобрал с полу тоненькие щепочки и положил их перед ней. Потом обнял за шею собаку и удивленно сказал:

— Я ее не боюсь.

В печке затрещали сухие доски. Мальчик осторожно присел на корточки и протянул к огоньку красные руки.

— Чей ты? — тихо, с напряженным вниманием вглядываясь в его лицо, спросила Марья Власьевна.

— Васи Воронова. Я Кочерыжка,— робко сказал он и, заметив на ее губах слабую улыбку, стал рассказывать свою историю.

Он делал это совсем так, как Петровна, подперев рукой шеку и раскачиваясь из стороны в сторону. Марья Власьевна слушала его с удивлением и жалостью. Прощаясь, Кочерыжка сказал:

— Я к тебе и завтра приду.

По дороге его переняла Граня. Размахивая концами платка, она сердито потащила его к дому:

— Ходит не знай где! Весь в снегу извалялся! Настоящий Кочерыжка!

Самохина сторонилась соседей. Она часами сидела одна, опустив на колени руки. Ее память с болезненной точностью рисовала ей то одно, то другое... Разбросанные в беспорядке вещи напоминали ей сборы в дорогу и залитое слезами лицо ее невестки Маши. Слезы свои Маша объясняла по-разному, невпопад: то нежеланием расстаться с насиженным углом, то боязнью перед незнакомой дорогой. Марья Власьевна не знала тогда, что Маша скрывает от нее смерть сына, что она одна переживает свое тяжелое горе, щадя старуху мать. Марья Власьевна вспоминает, как она сердилась на нее за эти слезы, как в последнюю ночь сборов, выйдя из терпения, она сурово прикрикнула на невестку: «Перестань! Возьми себя в руки! Стыдно! Люди близких теряют...»

Мысли Марьи Власьевны перескакивают. Она видит длинный эшелон, набитый женщинами и детьми. Она сидит между своими и чужими узлами, затиснугая в угол теплушки; потная головенка внучки, прикрытая ее широкой ладонью, прижимается к груди. В полумраке большие заплаканные глаза Маши. А потом бомбежка и глухой полустанок, где она, Марья Власьевна, металась между разбитыми вагонами, не выпуская из рук круглого синего чайника и бессмысленно объясняя кому-то с остановившимися от ужаса глазами: «За горяченьким пошла... за горяченьким...»

А из-под обломков люди вытаскивали что-то страшное, бесформенное, в чем уже нельзя было узнать ни внучки, ни Маши. Кто-то отнимал у нее залитый кровью капор, кто-то совал ей в руки узелок и вел ее за носилками, покрытыми серым брезентом... Затерянная на этом полустанке, одна среди чужих людей, она случайно развязала Машин узелок и там нашла карточку сына вместе с его письмами к жене. Рядом с карточкой лежала серая бумажка, где сообщалось о славной смерти честного бойца Андрея Самохина... Лицо сына было радостное и удивленное, как будто он сам не верил в это сообщение о его смерти. Марья Власьевна стискивала руки, обводила глазами пустые углы и шептала без слез:

— Деточки мои... деточки...

Волчок клал ей на колени свою острую морду и, шумно вздыхая, лизал старые, сморщенные руки.

Теперь, когда Кочерыжка прятал в карман хлеб, Петровна бросала на Анну Дмитриевну многозначительный взгляд, и та сама клала перед мальчиком горку печеного картофеля:

— Кушай, кушай, сынок! А то на потом себе спрячь!

Кочерыжка брал в руки картошку и обводил всех недоверчивым, вопросительным взглядом. Но все смотрели в свои тарелки, а то нарочно выходили в кухню, и, глядя, как торопливо натягивает Кочерыжка свою шинельку, Петровна таинственно шептала:

— Собралси...

А Анна Дмитриевна тяжело вздыхала:

— Что ему там нужно?

Если б не Маркевна, в семье Вороновых давно запретили бы Кочерыжке ходить к необщительной соседке.

— В горе он сам родился, да еще на ее горе глаза таращит. Эдак вовсе ребенка испортить можно,— беспокоилась Петровна.

— А не пусти — плакать будет,— огорчалась Анна Дмитриевна.

Гранька надувала розовые губы:

— Сами позволяете... Вася приедет — всем попадет... Не она его нашла, и ладно!

Но Маркевна была другого мнения.

— Как можно не пускать? — строго говорила она.— Грех в нем сердечко сдерживать. Кто чужие слезы утрет, тот меньше своих прольет... Не всякое горе к себе близко подпускает, а ребенок — он как лучик тепленький... Ведь вот я-то, старая, разбередила ей душеньку...

История Самохиной, приукрашенная и неправдоподобная, ходила по всему поселку, о ней говорили в заводском кооперативе, где люди получали картошку.

Правдой во всем этом было только то, что осталась женщина одна-одинешенька. Но не это мучило Маркевну, когда вспоминала она Самохину. Мучила ее мертвая душа в живом человеке, и, не в силах оживить ее сама, она надеялась на Кочерыжку.

Уходя, Маркевна вынимала из-под платка свежевыпеченный хлебец и совала его Петровне:

— Дай мальчику-то... пущай снесет... от себя вроде.

Кочерыжка не понимал маленьких хитростей взрослых, он и вправду носил от себя. Войдя к Марье Власьевне, он просто выкладывал на стол все, что принес, выбирая куски для собаки. Один раз Самохина сурово сказала:

— Не носи больше,— Но, заметив в его глазах испуг, спросила: — Кто тебя посылает?

— Сам иду,— всхлипнул Кочерыжка.

Марья Власьевна погладила его по голове:

— Не носи больше, слышишь? Так приходи...

Вечером она собрала кое-что из белья, приладила лампочку и села чинить. Потом затопила печь, нагрела воды, вымыла комнату, вытащила из сарая маленький стульчик и, подумав, поставила его около печки.

Смеркалось, а Кочерыжки не было. Анна Дмитриевна не выдержала, надела шаль и пошла к дому Самохиной:

— Хоть погляжу своими глазами, как он там...

Но, дойдя до калитки, испуганная яростным лаем собаки, она повернула обратно и, придя домой, написала письмо сыну.

«Дорогой мой Васенька!

Исполняю свой материнский долг и спешу с тобой посоветоваться. Твой сынок Володенька мальчик тихий, беспокойства он нам не доставляет, только последнее время совсем мы с ним голову потеряли и ума не приложим, как нам быть...»

Анна Дмитриевна подробно описала возвращение соседки Самохиной, привязанность к ней мальчика и закончила словами:

«...Сердце в нем мягкое, а характер настойчивый — весь в тебя».

Заклеив письмо, она позвала Граньку:

— Снеси на станцию. Да покличь Кочерыжку.

— Не пойду я за ним, — отказывалась Гранька.

В это время входная дверь стукнула, и вместе с морозным паром на пороге встали две фигуры. Женщина в черном платке и в мужском пальто, подвязанном веревкой, держала за руку Кочерыжку.

— У меня мальчик ваш был, — тихо сказала она и повернулась, чтобы уйти.

Но Анна Дмитриевна взволновалась:

— Он у вас, а вы у нас... посидите маленько.

Петровна живехонько столкнула с табуретки Граньку и вышла на кухню.

— Хоть чайку-то откушай с нами... Добрые соседи — вторая семья. — Сказав это, она вдруг испугалась и робко добавила: — Не обижай старуху, Власьев- на!

— Спасибо. У меня там собака заперта,— со вздохом сказала Марья Власьевна.

Но Анна Дмитриевна увлекла ее в комнату и усадила на табуретку

— Садись, садись рядышком, Володечка! Около тетеньки садись, — хлопотала она.

— С мороза-то чайку попейте,— угощала Петровна.

Самохина молча взяла чашку. Анна Дмитриевна подвинула ей кусок сахару.

— Кушай, кушай, голубочек! — шептала Кочерыжке Петровна, не зная, какой вести разговор.

Граня в упор рассматривала гостью. Гладкие седые волосы, глубокие морщины. Лицо усталое. Казалось, что у нее смертельно болит голова. Она с трудом поднимала на говорившего выцветшие серые глаза. Привечая гостью, Петровна тщательно подбирала слова и, боясь сказать чего не следует, беспомощно поглядывала на Анну Дмитриевну. Анна Дмитриевна дергала под столом Граньку, обращалась к Кочерыжке и, не слушая его ответов, говорила про погоду:

— Все снег да снег! И куда его столько навалило? На железной дороге девки только и гребут... только и гребут...

В разгар чаепития вошла Маркевна. Увидя за столом Самохину, она оробела, сунула всем руку дощечкой и сразу повела громкий разговор:

— Зима, зима! А весна-то уж вот она! На пригорке сидит, на солнышко поглядывает!

— Верно, верно! — почувствовав в ней поддержку, оживилась Петровна.— Зиму-то мы уже отстрадали! Теперь всяко растение к солнышку потянется, всякой душеньке на земле полегчает.

Маркевна строго глянула на нее.

— И подснежнички где-нигде покажутся, и цветочки по овражкам желтенькие...— с испуганным лицом затянула Петровна.

А гостья сидела молча, сжимая обеими руками кружку, как будто хотела согреть свои иззябшие руки. Глаза ее смотрели куда-то далеко, мимо этих людей, поивших ее чаем. А они, исчерпав все пустые слова, напуганные

ее молчанием, сначала перешли на шепот, а потом и вовсе замолчали, растерянно и грустно поглядывая друг на друга. Один Кочерыжка сопел и беспокойно вертелся на лавке. Ему казалось, что все забыли про гостью, а она уже давно пьет горячую воду без сахара. Боясь, чтобы она так и не ушла, он припомнил самые лучшие, по его мнению, слова, которые говорила гостям Петровна, повернулся к Самохиной и, подвигая к ней сахар, громко сказал:

— Кушай, голубочек!

Самохина посмотрела на него и улыбнулась. Петровна ахнула, Гранька расхохоталась, а Маркевна торжествующе сказала:

— Угощай! Угощай! Ты хозяин! Проси еще чашечку испить!

Провожая Марью Власьевну, Анна Дмитриевна просила не забывать их.

— А уж мальчик коль не мешает, так нам только радостно... только радостно,— повторяла она, опасаясь про себя, что от Васи выйдет приказ не пускать к Самохиной Кочерыжку.

Теперь каждое утро после завтрака Кочерыжка начинал собираться.

— На работу, сынок? — шутливо спрашивала его Петровна, не подозревая, что после запрещения носить еду мальчик придумал себе новую заботу: идя по двору или по дороге, он усердно собирал щепки, складывал их в букетик, приносил Марье Власьевне и молча смотрел, как она разжигает огонь его щепками.

Ему нравилось, что в комнате было чисто. Наследив на полу мокрыми валенками, он брал тряпку и, посапывая, затирал свои следы. Все чаще заставал он Самохину за работой. Однажды она принесла в круглой корзине грязное белье, и на другой день, подходя к дому, он увидел густой белый дым, валивший из трубы. В комнате было тепло, на плите булькал котел. Марья Власьевна стирала, засучив рукава. Кочерыжка остановился на пороге и нежно улыбнулся:

— Тепло у нас!

Марья Власьевна сняла с него шинельку и придвинула к печке стульчик:

— Погрейся. Картинки погляди.

Она достала с полки отсыревшую книжку с картинками и подала мальчику. Собака уселась рядом. Переворачивая страницы, Кочерыжка смотрел картинки и шевелил губами.

Марья Власьевна придвинула к печке стул и стала читать. Она читала медленно: множество слов и собственный голос утомляли ее. Иногда, перевернув страницу, она замолкала, но глаза Кочерыжки смотрели на нее с нетерпеливым ожиданием, и она читала дальше, пока не кончила сказку.

— Вся? — с сожалением спросил Кочерыжка.

Мальчик пристально посмотрел на нее и, наклонив голову, спросил:

— Сапоги-скороходы есть у тебя?

— Нету. А у тебя? — вдруг лукаво спросила Марья Власьевна.

Он посмотрел на свои растоптанные валенки:

— И у меня нету!

Они оба засмеялись.

С тех пор чтение сделалось любимым занятием обоих. Марья Власьевна стирала белье для заводской столовой; Кочерыжка терпеливо ждал, пока она закончит стирку и, придвинув свой стул к печке, начнет ему читать. От сказок перешли к рассказам. Первыми итали «Каштанку». В том месте, где собачонка бегает по улице, разыскивая следы столяра, Кочерыжка разволновался. Он перестал слушать, заглядывал вперед и нетерпеливо спрашивал:

— А хозяин-то, хозяин-то у тебя где? — И сердился: — Не надо мне про гуся! Я говорю, хозяина ищи!

Марье Власьевне приходилось доказывать, объяснять, уговаривать. Кочерыжка слушал, соглашался и, прижимаясь к ее плечу, просил:

— Читай, баба Маня!

Жизнь начинала входить в прежнюю колею. Анна Дмитриевна уже не носила из столовой суп, а Петровна все чаще баловала своих горячими лепешками. Щеки у ребят порозовели. Кочерыжку заставляли пить козье молоко, и, когда он прыгал по комнате, Петровна острила:

— Ишь-ишь, коза-то бунгует!

От Васи пришло только одно письмо. Пахло оно недавним порохом, было полно тоски по дому и уверенности в близком конце войны:

«Только бы ступить мне на родную землю, обнять вас всех да заглянуть в глаза сыну... Экий парень небось вырос! Ведь шестой год ему пошел! Жаль, не узнает он меня!»

— Где же узнать-то? — вздыхала Петровна.

Стаял снег. Влажная черная земля подсохла. Люди радостно засуетились, высыпали на огороды. Разделывали грядки, подвязывали молодые деревца и перекликались со двора во двор звонкими помолодевшими голосами. В саду Марьи Власьевны зазеленели кусты клубники, вылезли из-под снега тоненькие прутики малины. На окне в тарелке мокли завязанные в тряпочку бобы. Кочерыжка каждый день заглядывал в тряпочку и умилялся, когда у бобов появлялись крошечные зеленые хвостики. Марья Власьевна привезла из города рассаду капусты, они вместе сажали ее и радовались крепким тугим стебелькам. В праздник Победы Марья Власьевна с Кочерыжкой снова сидела рядом за столом Анны Дмитриевны. Народу собралось много, было шумно, пили за славных бойцов, за Васю Воронова. Петровна плеснула в чашку сладкого вина и подала Кочерыжке:

— Выпей, выпей, Владимир Васильевич, за папань- ку своего!

Общая радость отодвинула личное горе каждого. Плача о погибших, люди радовались живым. Марья Власьевна гоже плакала и радовалась, обнимая Петровну и Анну Дмитриевну. Кочерыжка смотрел на всех сияющими глазами и смущался, когда пили за его отца — Васю Воронова.

Каждый день с голубой станции шли военные. Мар- кевна то и дело, прикрыв глаза рукой, смотрела на большую дорогу и, завидев человека в зеленой гимнастерке, выходила на крыльцо. Инвалиду без руки или без ноги она сама шла навстречу, низко кланялась и говорила:

— Прости, сынок! За нас, грешных, пострадал!

И растроганный чужой человек обнимал ее сухонькие плечи:

— Не зря пострадал, мать.

Петровна после каждого поезда посылала Граньку поглядеть, не идет ли Вася.

Анна Дмитриевна вскакивала ночью и, заслышав голоса на дороге, окликала:

— Васенька!

Марья Власьевна, завидев издали военного, указывала на него Кочерыжке. Но мальчик уверенно отвечал:

— Не он. Я его изо всех сразу узнаю.

Он уверял, что даже сердитый Волчок не будет лаять на Васю.

— Ведь он не чужой, а отец мне, — простодушно говорил он.

Марья Власьевна грустно улыбалась. Ей представлялся высокий плечистый человек, который берет за руку Кочерыжку и навсегда уводит его из ее дома. Ей даже снилось, как мальчик идет за своим отцом, оглядываясь на крыльцо, где они так часто сидели с книжкой, на собаку, которую он кормил, и на нее, свою бабу Маню...

А Кочерыжка, не замечая ее тревоги, все чаще и чаще говорил:

— Отец едет ко мне!

Василий Воронов приехал. Он был крепкий, коренастый, с широкой улыбкой и громким голосом. Первая увидела его Гранька и с визгом бросилась в сени. Мать и бабка выскочили на крыльцо. Вася сбросил с плеч два чемодана, крякнул и прижал к своей груди обе старые седые головы.

— Эх, старушки мои!

— Боец ты наш, защитник! — обливая слезами его гимнастерку, лепетала Петровна.

— Сыночек... сыночек... Васенька...— ощупывая его дрожащими руками, повторяла Анна Дмитриевна.

Гранька при виде брата вдруг застеснялась и спряталась за дверь.

— Давай, давай ее сюда! — кричал Василий, вытаскивая сестренку,— А ну покажись, какая стала? Маленькая, большая, добрая, злая?

Отпустив Граньку, Вася оглянулся вокруг и тревожно спросил:

— Где ж он?

Все поняли, что он спрашивает о Кочерыжке.

— Сейчас, сейчас,— заторопилась Петровна, повязывая платок.

Анна Дмитриевна торопливо стала рассказывать, что мальчик у соседки Самохиной, о которой она писала в письме.

— У той же? Значит, дружба у них идет? — Вася широко улыбнулся, схватил шапку и крикнул Петровне: — Стой, бабушка! Я сам туда пойду! Я их спутаю сейчас! Который дом-то? — Весело улыбаясь, он побежал через дорогу к дому Самохиной.

Кочерыжка в длинных синих штанах стоял рядом с Марьей Власьевной, подрезая большими садовыми ножницами кусты малины. Марья Власьевна что-то говорила ему, оправляя выбившиеся из-под платка волосы. У забора залаял Волчок. Кочерыжка оглянулся, бросил ножницы и шепотом сказал:

— Баба Маня...

От калитки шел военный человек, отгоняя шапкой собаку. Кочерыжка бросился к нему, но вдруг, оробев, остановился.

— Кочерыжка! Владимир Васильевич?! — широко расставив руки, крикнул Вася Воронов.

Кочерыжка зажмурился и, подпрыгнув, обхватил его за шею.

— Сын-то, сын-то какой у меня вырос! — вглядываясь в его лицо, говорил Василий.

Марья Власьевна молча смотрела на них с растерянной жалкой улыбкой. Собака беспокойно взвизгивала.

— Узнал меня? — радостно спрашивал Василий, поглаживая пальцами темные брови мальчика и пристально вглядываясь в знакомые голубовато-зеленые глаза.

— Узнал! Сразу узнал! И она узнала! — Кочерыжка обернулся к Марье Власьевне и, вцепившись обеими руками в руку Василия, потащил его за собой. — Узнала отца моего? — быстро и тревожно спросил он Марью Власьевну.

— Не узнала, так я узнал! — с волнением в голосе сказал Вася и, подойдя к Марье Власьевне, расцеловал ее в обе щеки. — Мы друг дружку небось давно знаем! Через него познакомились, верно я говорю?

Марья Власьевна посмотрела в его открытые глаза и облегченно вздохнула. А Кочерыжка уже тащил Васю за руку, показывал ему грядки, кусты и говорил, задыхаясь от радости:

— Гляди, чего тут мы с ней насажали! Гляди, отец!

Слово «отец» он произносил твердо, как будто давно привык к нему. А Вася Воронов, поминутно оборачиваясь к Самохиной, повторял:

— Спасибо вам за него, спасибо! — И неудержимо радовался: — Нет, каков сын-то у меня!

Марья Власьевна улыбалась, кивала головой, но руки ее дрожали. У крыльца она остановилась, подняла на Васю Воронова серые усталые глаза и тихо спросила:

— Уедете куда или с матерью жить будете?

Он понял ее вопрос и твердо сказал:

— Никуда! У нас с ним теперь два дома, и оба свои. Чего же еще искать-то?

Деревня Дворище, где жила до войны семья Якутовичей, располагалась в семи километрах от Минска. В семье - пятеро детей. Сергей самый старший: ему исполнилось 12 лет. Самый младший родился в мае 1941 года. Отец работал слесарем на Минском вагоноремонтном заводе. Мама - дояркой в колхозе. Смерч войны с корнями вырвал мирную жизнь из семьи. За связь с партизанами немцы расстреляли родителей. Сергей и его брат Леня ушли в партизанский отряд и стали бойцами диверсионно–подрывной группы. А младших братьев приютили добрые люди.

В четырнадцать мальчишеских лет на долю Сергея Якутовича досталось столько испытаний, что их с лихвой хватило бы и на сотню человеческих жизней... Отслужив в армии, Сергей Антонович работал на МАЗе. Потом - на станкостроительном заводе имени Октябрьской революции. 35 лет жизни отдал он декоративно–строительному цеху киностудии «Беларусьфильм». А годы лихолетья живут в его памяти. Как и все пережитое им - в рассказах о войне...

Раненый

Был пятый или шестой день войны. Грохот орудий за городом с утра внезапно умолк. Лишь в небе выли моторы. Немецкие истребители гонялись за нашим «ястребком». Резко спикировав вниз, «ястребок» у самой земли уходит от преследователей. Пулеметные очереди его не достали. Но от трассирующих пуль вспыхнули соломенные крыши в деревне Озерцо. Черные клубы дыма повалили в небо. Мы побросали своих телят и, не сговариваясь, рванули к горевшей деревне. Когда бежали через колхозный сад, услышали крик. Кто–то звал на помощь. В кустах сирени лежал на шинели раненый красноармеец. Рядом с ним - автомат ППД и пистолет в кобуре. Колено перевязано грязным бинтом. Лицо, заросшее щетиной, измучено болью. Однако присутствия духа солдат не терял. «Здорово, орлы! Немцев поблизости нет?» «Какие немцы!» - возмутились мы. Никто из нас не верил, что они здесь появятся. «Ну вот что, ребята, - попросил нас красноармеец, - принесите–ка мне чистых тряпок, йод или водку. Если рану не обработать, мне конец...» Мы посоветовались, кто пойдет. Выбор пал на меня. И я припустил к дому. Полтора километра для босоногого пацана - пару пустяков. Когда перебегал через дорогу, ведущую в Минск, увидел три мотоцикла, пыливших в мою сторону. «Вот и хорошо, - подумал я. - Они заберут раненого». Поднял руку, жду. Первый мотоцикл остановился рядом со мной. Два задних - поодаль. Из них спрыгнули солдаты и залегли у дороги. Серые от пыли лица. Лишь очки поблескивают на солнце. Но... обмундирование на них незнакомое, чужое. Мотоциклы и пулеметы не такие, как наши... «Немцы!» - дошло до меня. И я сиганул в густую рожь, что росла возле самой дороги. Пробежав несколько шагов, запутался и упал. Немец схватил меня за волосы и, что–то сердито бормоча, потащил к мотоциклу. Другой, сидевший в коляске, покрутил пальцем у виска. Я подумал, что сюда и влепят мне пулю... Водитель мотоцикла, тыкая пальцем в карту, несколько раз повторил: «Малинофка, Малинофка...» С того места, где мы стояли, были видны сады Малиновки. Я указал, в каком направлении им ехать...

А раненого красноармейца мы не бросили. Целый месяц носили ему еду. И лекарства, какие могли добыть. Когда рана позволила двигаться, он ушел в лес.

«Мы еще вернемся...»

Немцы, словно саранча, заполонили все деревни вокруг Минска. А в лесу, в зарослях кустарника и даже во ржи прятались красноармейцы, попавшие в окружение. Над лесом, едва не задевая колесами верхушки деревьев, над хлебным полем кружил самолет–разведчик. Обнаружив бойцов, летчик поливал их из пулемета, швырял гранаты. Уже солнце садилось за лес, когда к нам с братом Леней, пасущим телят, подошел командир с группой бойцов. Было их человек 30. Я объяснил командиру, как выйти к деревне Волчковичи. И дальше двигаться вдоль реки Птичь. «Слушай, парень, проведи нас в эти Волчковичи, - попросил командир. - Скоро стемнеет, а ты ведь у себя дома...» Я согласился. В лесу мы наткнулись на группу красноармейцев. Человек 20 с полным вооружением. Пока командир проверял у них документы, я с ужасом понял, что потерял в лесу ориентир. В этих местах я только однажды был с отцом. Но с тех пор прошло столько времени... Цепочка бойцов растянулась на сотни метров. А у меня ноги подкашиваются от страха. Я не знаю, куда мы идем... Вышли к шоссе, по которому двигалась колонна немецких автомашин. «Ты куда нас привел, сукин сын?! - подскакивает ко мне командир. - Где твой мост? Где река?» Лицо перекошено от ярости. В руках пляшет револьвер. Секунда–другая - и пустит мне пулю в лоб... Лихорадочно соображаю: если Минск в этом направлении, то, значит, нам надо в обратном. Чтобы не сбиться с пути, решили идти вдоль шоссе, продираясь сквозь непроходимый кустарник. Каждый шаг давался с проклятием. Но вот лес кончился, и мы оказались на возвышенности, где паслись коровы. Виднелась окраина деревни. А внизу - речка, мост... У меня отлегло от сердца: «Слава Богу! Пришли!» Рядом с мостом - два обгоревших немецких танка. Над руинами здания курится дым... Командир расспрашивает старика–пастуха, есть ли в деревне немцы, можно ли найти врача - у нас раненые... «Были ироды, - рассказывает старик. - И дело черное сотворили. Когда увидели подбитые танки и трупы танкистов, в отместку подперли двери Дома отдыха (а там было полным–полно раненых) и подожгли. Нелюди! Сжечь в огне беспомощных людей... Как их только земля носит!» - сокрушался старик. Красноармейцы перебежали шоссе и скрылись в густом кустарнике. Последними ушли командир и двое пулеметчиков. У самого шоссе командир обернулся и помахал мне рукой: «Мы еще вернемся, парень! Обязательно вернемся!»

Шел третий день оккупации.

Миномет

На лето я и мой брат Леня, который на два года моложе меня, подрядились пасти колхозных телят. Ох и намаялись мы с ними! Но как быть сейчас? Когда в деревне немцы, колхоза нет и телята неизвестно чьи...

«Скотина не виновата. Как пасли телят, так и пасите, - решительно заявила мама. - Да смотрите у меня, к оружию не прикасаться! И не дай Бог что–нибудь принести домой...»

Рев голодных телят мы услышали издалека. У дверей коровника стояла повозка. Двое немцев волокли к ней убитого теленка. Забросили на повозку, вытерли окровавленные руки о телячью шерсть. И пошли за другим...

С трудом выгнали мы телят на луг. Но они тут же разбежались, напуганные самолетом–разведчиком. Я хорошо видел лицо летчика в очках. И даже его ухмылку. Эх, шарахнуть бы из винтовки в эту наглую рожу! Руки чесались от желания взять оружие. И ничто меня не остановит: ни приказы немцев о расстреле, ни запреты родителей... Сворачиваю на тропинку, протоптанную во ржи. И вот она, винтовка! Как будто дожидается меня. Беру ее в руки и чувствую себя вдвое сильнее. Конечно, ее надо спрятать. Выбираю место, где рожь погуще, и натыкаюсь на целый арсенал оружия: 8 винтовок, патроны, сумки с противогазами... Пока я рассматривал все это, над самой головой пролетел самолет. Летчик видел и оружие, и меня. Сейчас развернется и даст очередь... Что есть духу я припустил к лесу. Зашился в кустарник и тут неожиданно для себя обнаружил миномет. Новенький, отливающий черной краской. В открытой коробке - четыре мины с колпачками на носу. «Не сегодня завтра, - подумал я, - вернутся наши. Я передам миномет Красной Армии и получу за это орден или ручные кировские часы. Вот только где его спрятать? В лесу? Могут найти. Дома надежнее». Плита тяжеленная. Одному не справиться. Уговорил брата помочь мне. Средь бела дня где по–пластунски, где на четвереньках волок я миномет по картофельным бороздам. А следом за мной Леня тащил коробку с минами. Но вот мы дома. Укрываемся за стеной хлева. Отдышались, установили миномет. Брат тут же приступил к изучению пехотной артиллерии. Он быстро во всем разобрался. Недаром в школе у него была кличка Талант. Подняв ствол почти вертикально, Леня взял мину, отвинтил колпачок и протягивает мне: «Опускай хвостом вниз. А там посмотрим...» Я так и сделал. Грохнул глухой выстрел. Мина, чудом не задев мою руку, взвилась в небо. Получилось! Охваченные азартом, мы забыли обо всем на свете. Вслед за первой миной послали еще три. Черные точки мгновенно таяли в небе. И вдруг - взрывы. Один за другим. И все ближе, ближе к нам. «Бежим!» - крикнул я брату и рванул за угол хлева. У калитки остановился. Брата со мной не было. «Надо пойти к телятам», - подумал я. Но было поздно. К дому приближались трое немцев. Один заглянул во двор, а двое пошли к хлеву. Затрещали автоматы. «Леньку убили!» - полоснуло в моем сознании. Из дома вышла мама с маленьким братиком на руках. «А теперь всех нас прикончат. И все из–за меня!» И такой ужас охватил мое сердце, что, казалось, оно не выдержит и разорвется от боли... Немцы вышли из–за хлева. Один, поздоровее, нес на плечах наш миномет... А Ленька спрятался на сеновале. Родители так и не узнали, что наша семья могла погибнуть на третий день немецкой оккупации.

Гибель отца

У отца, работавшего до войны слесарем на Минском вагоноремонтном заводе, руки были золотые. Вот он и стал кузнецом. К Антону Григорьевичу люди шли с заказами со всех окрестных сел. Отец мастерски делал серпы из штык–ножей. Клепал ведра. Мог отремонтировать самый безнадежный механизм. Одним словом - мастер. Соседи уважали отца за прямоту и честность. Ни робости, ни страха он ни перед кем не испытывал. Мог заступиться за слабого и дать отпор наглой силе. Вот за это и возненавидел его староста Иванцевич. В деревне Дворище предателей не было. Иванцевич - чужак. В нашу деревню он с семьей приехал

накануне войны. И так выслуживался перед немцами, что в знак особого доверия получил право носить оружие. Двое его старших сыновей служили в полиции. Была еще у него взрослая дочь да сын на пару лет старше меня. Много зла принес людям староста. Досталось от него и отцу. Землю он нам выделил самую нищую, самую бросовую. Сколько сил вкладывал отец, да и мы с мамой тоже, чтобы ее обработать, а дойдет дело до урожая - собирать нечего. Спасала семью кузня. Склепал отец ведро - получи за это ведро муки. Таков расчет. Старосту партизаны расстреляли. И его семья решила, что повинен в этом отец. Никто из них не сомневался, что он был связан с партизанами. Иногда среди ночи я просыпался от странного стука в оконное стекло (потом догадался: по стеклу тюкали патроном). Отец поднимался, выходил во двор. Он явно что–то делал для партизан. Но кто в такие дела будет посвящать пацана?..

Это случилось в августе 1943 года. Убрали хлеб. Снопы свезли в гумно и решили справить дожинки. Отец хорошо выпил. И, когда ночью раздался знакомый стук в окно, крепко спал. Во двор вышла мама. Прошло совсем немного времени, и по стене скользнул свет автомобильных фар. У нашего дома остановилась машина. В дверь загрохотали прикладами. Ворвались немцы и, светя фонариками, стали шарить по всем углам. Один подошел к колыске, дернул тюфячок. Братик ударился о край головой и поднял крик. Проснувшись от детского плача, отец бросился на немцев. Но что он мог сделать голыми руками? Его скрутили и поволокли во двор. Я схватил одежду отца - и за ними. У машины стоял сын старосты... В ту ночь взяли еще троих сельчан. Мама искала отца по всем тюрьмам. А его с односельчанами держали в Щемыслице. И через неделю расстреляли. Сын переводчика узнал от своего отца, как это было. И рассказал мне...

Их привезли на расстрел и дали каждому лопату. Приказали копать могилу неподалеку от берез. Отец вырвал у односельчан лопаты, отшвырнул их в сторону и выкрикнул: «Не дождетесь, гады!» «А ты, оказывается, герой? Ну что ж, наградим тебя за смелость красной звездой, - улыбаясь, сказал старший полицай, из местных был. - Привяжите его к дереву!» Когда отца привязали к березе, офицер приказал солдатам вырезать у него на спине звезду. Никто из них не двинулся с места. «Тогда я сам это сделаю, а вы будете наказаны», - пригрозил своим полицай. Отец умер стоя...

Месть

Я дал себе клятву отомстить за отца. Сын старосты следил за нашим домом. Он донес немцам, что видел партизан. Из–за него казнили отца...

У меня был револьвер и пистолет ТТ. Оружием мы с братом владели, как ворошиловские стрелки. Винтовки надежно спрятали, а вот из карабинов стреляли часто. Заберемся в лес, где погуще, установим какую–либо мишень и лупим поочередно. За этим занятием нас однажды и застукали партизанские разведчики. Карабины отобрали. Однако нас это вовсе не огорчило. А когда стали расспрашивать что да как, я сказал, что знаю, кто предал моего отца. «Возьмешь предателя, веди его в Новый Двор. Там есть кому разобраться», - посоветовали партизаны. Они и помогли мне совершить возмездие...

В дом не захожу. Меня всего колотит. Из хаты выходит Леня. Смотрит на меня с испугом. «Что произошло? У тебя такое лицо...» - «Дай честное пионерское, что никому не скажешь». - «Даю. Но говори же!» - «Я отомстил за отца...» «Что ты наделал, Сережа?! Нас всех убьют!» - и с криком бросился в дом.

Через минуту вышла мама. Лицо бледное, губы трясутся. На меня не смотрит. Вывела лошадь, запрягла в телегу. Забросила узлы с одеждой. Усадила троих братиков. «Поедем к родичам в Озерцо. А у вас теперь одна дорога - в партизаны».

Дорога в отряд

Ночь мы провели в лесу. Наломали лапника - вот и постель под елкой. Мы так спешили уйти из дому, что не прихватили одежду потеплее. Даже хлеба не взяли с собой. А на дворе осень. Прижались спиной к спине и колотимся от холода. Какой тут сон... В ушах еще звучали выстрелы. Перед глазами сын старосты, рухнувший от моей пули лицом в землю... Да, я отомстил за отца. Но какой ценой... Солнце поднялось над лесом, и золото листвы вспыхнуло огнем. Надо идти. Подгонял нас и голод. Очень хотелось есть. Лес неожиданно кончился, и мы вышли к хутору. «Давай попросим какой–нибудь еды», - говорю я брату. «Я - не попрошайка. Иди, если хочешь, сам...» Подхожу к дому. В глаза бросился необычно высокий фундамент. Дом стоял в ложбине. Очевидно, весной тут затапливает. Здоровенный пес заливается. На крыльцо вышла хозяйка. Еще молодая и довольно миловидная женщина. Я попросил у нее хлеба. Она ничего не успела сказать: на крыльце загремели сапоги и по деревянным ступенькам спустился вниз мужик. Высокого роста, лицо красное. Видно, что в подпитии. «Кто такой? Документы!» В кармане у меня пистолет, за поясом - второй. Полицай без оружия. Промахнуться с двух шагов невозможно. Но меня парализовал страх. «А ну пошли в дом!» Рука тянется, чтобы схватить меня за шиворот. Я рванул к лесу. Полицай за мной. Догнал. Ударил меня в затылок. Я падаю. Ногой наступает мне на горло: «Попался, сволочь! Сдам тебя немцам и награду еще получу». «Не получишь, гад!» Выхватываю из–за пояса револьвер и стреляю в упор...

От мамы я знал, что в Новом Дворе есть связная партизан Надя Ребицкая. Она и привела нас в отряд имени Буденного. Спустя некоторое время мы с братом стали бойцами диверсионно–подрывной группы. Мне было 14 лет, а Лене - 12.

Последнее свидание с мамой

Когда я слышу рассуждения об истоках патриотизма, о мотивации героических поступков, я думаю, что моя мама Любовь Васильевна и не знала о существовании таких слов. Но героизм она проявила. Молча, тихо. Не рассчитывая на благодарности и награды. Зато рискуя каждый час и своей жизнью, и жизнями детей. Мама выполняла задания партизан даже после того, как лишилась дома и вынуждена была с тремя детьми скитаться по чужим углам. Через связную нашего отряда я договорился о встрече с мамой.

Тихо в лесу. Мартовский серый денек клонится к вечеру. Вот–вот на подтаявший снег лягут сумерки. Среди деревьев мелькнула фигура женщины. Мамин кожух, мамина походка. Но что–то сдерживало меня броситься ей навстречу. Лицо у женщины совершенно незнакомое. Страшное, черное... Стою на месте. Не знаю, что делать. «Сережа! Это - я», - мамин голос. «Что с тобой сделали, мама?! Кто тебя так?..» - «Не сдержалась я, сынок. Не надо было мне это говорить. Вот и досталось от немца...» В деревне Дворище разместились на отдых немецкие солдаты с фронта. Полно было их и в нашем пустовавшем доме. Мама знала об этом, но все–таки рискнула проникнуть в сарай. Там на чердаке хранилась теплая одежда. Стала подниматься по лестнице - тут ее и схватил немец. Отвел в дом. За столом пировали немецкие солдаты. Уставились на маму. Один из них говорит по–русски: «Ты - хозяйка? Выпей с нами». И наливает полстакана водки. «Спасибо. Я не пью». - «Ну раз не пьешь, тогда постирай нам белье». Взял палку и стал ворошить кучу грязного белья, сваленного в углу. Вытащил обгаженные подштанники. Немцы дружно захохотали. И тут мама не выдержала: «Вояки! Небось от самого Сталинграда драпаете!» Немец взял полено и со всего маху ударил маму по лицу. Она рухнула без сознания. Каким–то чудом мама осталась жива, и ей даже удалось уйти...

Нерадостным было мое свидание с ней. Что–то необъяснимо тревожное, гнетущее давило на сердце. Я сказал, что для безопасности ей с детьми лучше уехать в Налибокскую пущу, где базировался наш отряд. Мама согласилась. А через неделю к нам в лес с плачем прибежала Вера Васильевна, родная сестра мамы. «Сережа! Убили твою маму...» - «Как убили?! Я недавно с ней виделся. Она должна была уехать...» - «По дороге в пущу нас догнали двое на лошадях. Спрашивают: «Кто из вас Люба Якутович?» Люба отозвалась. Вытащили ее из саней и повели в дом. Всю ночь допрашивали, пытали. А утром расстреляли. Дети пока у меня...» Запрягли мы лошадь в сани - и галопом. В голове никак не укладывается, что самое страшное уже случилось... Мама в отцовском кожухе лежала в ложбинке неподалеку от дороги. На спине - кровавое пятно. Я упал перед ней на колени и стал просить прощения. За грехи мои. За то, что не защитил. Что не уберег от пули. Ночь стояла в моих глазах. И снег казался черным...

Похоронили маму на кладбище возле деревни Новый Двор. Всего три месяца оставалось до освобождения... Наши уже были в Гомеле...

Почему я не попал на парад партизан

Партизанский отряд имени 25–летия БССР идет в Минск на парад. До Победы еще 297 дней и ночей. Мы празднуем свою, партизанскую победу. Мы празднуем освобождение родной земли. Мы празднуем жизнь, которая могла оборваться в любую минуту. Но вопреки всему - мы остались жить...

Прошли Ивенец. Откуда ни возьмись - два немца. Пригнувшись, бегут к лесу. В руках у одного - винтовка, у другого - автомат. «Кто их возьмет?» - спрашивает командир. «Я возьму!» - отвечаю ему. «Давай, Якутович. Только зря не высовывайся. И догоняй нас». Отряд ушел. Я - за немцами. Где ползком, где короткими перебежками. А трава высокая. Сапоги в ней путаются, мешают. Сбросил их, преследую босиком. Взял я вояк, обезоружил. Веду к дороге. А сам думаю: куда мне их девать? Вижу, по дороге пылит колонна пленных. Фрицев 200, пожалуй. Я к конвоиру: забери еще двоих. Он остановил колонну. Спрашивает, кто я такой. Рассказал и про отца вспомнил. «Почему ты босой?» Объясняю. «Ну, брат, босиком идти на парад - людям на смех. Подожди, что–нибудь придумаем...» Несет мне сапоги: «Обувайся». Я поблагодарил и только сделал несколько шагов - зовет меня конвоир. Он обыскал моих пленных. У того, что помоложе, обнаружил пистолет и полный котелок золотых зубов, коронок... «Говоришь, отца твоего расстреляли? Бери этого живодера, отведи в кусты и шлепни». Отвел я пленного с дороги, снял с плеча автомат... Немец упал на колени, по грязному лицу текут слезы: «Нихт шиссен! Нихт шиссен!» Что–то вспыхнуло у меня внутри и тут же погасло. Я нажал на спуск... Возле самого немца пули скосили траву и вошли в землю. Немец вскочил на ноги и скрылся в колонне военнопленных. Конвоир посмотрел на меня и молча пожал мне руку...

Свой отряд я не догнал и на партизанский парад не попал. Всю жизнь об этом жалею.

Заметили ошибку? Пожалуйста, выделите её и нажмите Ctrl+Enter

По сути вся советская историография о войне 1941-1945 годов — часть советской пропаганды. Она так часто мифологизировалась и менялась, что реальные факты о войне стали восприниматься как угроза существующему строю.

Самое печальное, что нынешняя Россия унаследовала этот подход к истории. Власти предпочитают историю Великой Отечественной представлять такой, какой она им выгодна.

Здесь собрано 10 фактов о Великой Отечественной, которые не выгодны никому. Потому что это — просто факты.

1. До сих пор неизвестна судьба 2 млн человек, погибших на этой войне. Некорректно сравнивать, но для понимания ситуации: в США неизвестна судьба не более десятка человек.

Совсем недавно стараниями министерства обороны был запущен сайт «Мемориал» , благодаря которому теперь стали общедоступными сведения о тех, кто погиб или пропал без вести.

Однако государство тратит миллиарды на «патриотическое воспитание», россияне носят ленточки, каждая вторая машина на улице едет «на Берлин», власти борются с «фальсификаторами» и т. д. И, на этом фоне, два миллиона бойцов, судьба которых неизвестна.

2. Сталин, действительно, не хотел верить, что Германия нападет на СССР 22 июня. Было множество донесений на этот счет, но Сталин их игнорировал.

Рассекречен документ — донесение Иосифу Сталину, которое направил ему нарком госбезопасности Всеволод Меркулов. Нарком назвал дату, сославшись на сообщение информатора - нашего агента в штабе люфтваффе. И Сталин собственноручно накладывает резолюцию: «Можете послать ваш источник к *** матери. Это не источник, а дезинформатор».

3. Для Сталина начало войны стало катастрофой. А когда 28 июня пал Минск, у него наступила полная прострация. Это подтверждено документально. Сталин даже думал, что его арестуют в первые дни войны.

Есть журнал посетителей кремлевского кабинета Сталина, где отмечено, что нет вождя в Кремле день, нет второй, то есть 28 июня. Сталин, как это стало известно из воспоминаний Никиты Хрущева, Анастаса Микояна, а также управляющего делами Совнаркома Чадаева (потом - Государственного комитета обороны), находился на «ближней даче», но связаться с ним было невозможно.

И тогда ближайшие соратники - Клим Ворошилов, Маленков, Булганин - решаются на совершенно чрезвычайный шаг: ехать на «ближнюю дачу», чего категорически нельзя было делать без вызова «хозяина». Сталина они нашли бледного, подавленного и услышали от него замечательные слова: «Ленин оставил нам великую державу, а мы ее просрали». Он думал, они приехали его арестовывать. Когда понял, что его зовут возглавить борьбу, приободрился. И на следующий день был создан Государственный комитет обороны.

4. Но были и противоположные моменты. В страшном для Москвы октябре 1941 года Сталин остался в Москве и вел себя мужественно.

Выступление И. В. Сталина на параде Советской Армии на Красной площади в Москве 7 ноября 1941.

16 октября 1941 года — в день паники в Москве сняли все заградительные отряды, и москвичи уходили из города пешком. По улицам летал пепел: жгли секретные документы, ведомственные архивы.

В Наркомате просвещения сожгли в спешке даже архив Надежды Крупской. На Казанском вокзале стоял поезд под парами для эвакуации правительства в Самару (тогда Куйбышев). Но

5. В знаменитом тосте «за русский народ» , сказанном в 1945 году на приеме по случаю Победы, Сталин также сказал: «Какой-нибудь другой народ мог сказать: вы не оправдали наших надежд, мы поставим другое правительство, но русский народ на это не пошел».

Картина Михаил Хмелько. «За великий русский народ». 1947 год

6. Сексуальное насилие в побежденной Германии.

Историк Энтони Бивор, проводя исследования для своей книги «Берлин: падение», вышедшей в свет в 2002 году, нашел в российском государственном архиве отчеты об эпидемии сексуального насилия на территории Германии. Эти отчеты в конце 1944 года посылались сотрудниками НКВД Лаврентию Берии.

«Они передавались Сталину, — говорит Бивор. — Можно увидеть по отметкам, читались они или нет. Они сообщают о массовых изнасилованиях в Восточной Пруссии и о том, как немецкие женщины пытались убивать себя и своих детей, чтобы избежать этой участи».

И изнасилования были проблемой не только Красной Армии. Боб Лилли, историк из университета Северного Кентукки, смог получить доступ к архивам военных судов США.

Его книга (Taken by Force) вызвала столько споров, что вначале ни одно американское издательство не решалось его опубликовать, и первое издание появилось во Франции. По приблизительным подсчетам Лилли, около 14 тысяч изнасилований было совершено американскими солдатами в Англии, Франции и Германии с 1942 по 1945 годы.

Каков был реальный масштаб изнасилований? Чаще всего называются цифры в 100 тысяч женщин в Берлине и два миллиона по всей Германии. Эти цифры, горячо оспариваемые, были эстраполированы из скудных медицинских записей, сохранившихся до наших дней. ()

7. Война для СССР началась с подписания пакта Молотова—Риббентропа в 1939 году.

Советский Союз де факто принимал участие во Второй Мировой Войне с 17 сентября 1939 года, а вовсе не с 22 июня 1941 года. Причем в союзничестве с Третьим Рейхом. И этот пакт — стратегическая ошибка, если не сказать преступление советского руководства и лично товарища Сталина.

В соответствии с секретным протоколом к договору о ненападении между Третьим Рейхом и СССР (пактом Молотова-Рибентропа) после начала второй мировой войны СССР вторгся 17 сентября 1939 года в Польшу. 22 сентября 1939 года в Бресте прошёл совместный парад Вермахта и РККА, посвящённый подписанию договора о демаркационной линии.

Также в 1939- 1940 годах, по тому же Пакту, была оккупирована Прибалтика, и другие териитории в нынешней Молдавии, Украине и Белоруссии. Помимо всего прочего, это привело к общей границе СССР и Германии, что позволило немцам совершить «внезапное нападение».

Выполняя договор, СССР укреплял армию своего врага. Создав армию, Германия стала захватывать страны Европы, наращивая свою мощь, в том числе новыми военными заводами. И самое главное: немцы к 22 июня 1941 года обрели боевой опыт. Красная армия училась воевать по ходу войны и окончательно освоилась лишь к концу 1942-го - началу 1943 года.

8. В первые месяцы война Красная армия не отступала, а панически бежала.

К сентябрю 1941 года количество солдат, оказавшихся в немецком плену, сравнялось со всей довоенной регулярной армией. В бегстве, по отчетам, были брошены МИЛИОНЫ винтовок.

Отступление - это маневр, без которого войны не бывает. Но наши войска бежали. Не все, конечно,- были те, кто сражался до последнего. И их было немало. Но темпы наступления немецких войск были ошеломляющими.

9. Множество «героев» войны придумала советская пропаганда. Так, к примеру, никаких героев-панфиловцев не было.

Память 28 панфиловцев увековечена установкой памятника в дер.Нелидово, Московской области.

Подвиг 28 гвардейцев-панфиловцев и слова «Велика Россия, а отступать некуда - позади Москва» приписали политруку сотрудники газеты «Красная Звезда», в которой и был опубликован 22 января 1942 года очерк «О 28 павших героях».

«Подвиг 28 гвардейцев-панфиловцев, освещенный в печати, является вымыслом корреспондента Коротеева, редактора «Красной Звезды» Ортенберга и в особенности литературного секретаря газеты Кривицкого. Этот вымысел был повторен в произведениях писателей Н. Тихонова, В. Ставского, А. Бека, Н. Кузнецова, В. Липко, Светлова и других и широко популяризировался среди населения Советского Союза».

Фото монумента в честь подвига гвардейцев панфиловцев в Алма-Ате.

Это сведения из справки-доклада, которая была подготовлена по материалам расследования и подписана 10 мая 1948 года главным военным прокурором вооруженных сил СССР Николаем Афанасьевым. власти устроили целое расследование «подвига панфиловцев» ,потому что уже с 1942 года среди живых стали появляться бойцы из тех самых 28 панфиловцев, которые значились в списке похороненных.

10. Сталин в 1947 году отменил празднование (выходной день) дня победы 9 мая. До 1965 года этот день в СССР был обычным рабочим днем.

Иосиф Сталин и его соратники отлично знали, кто победил в этой воне — народ. И этот всплеск народной активности их пугал. Многие, особенно фронтовики, жившие четыре года в постоянной близости смерти, перестали, устали бояться. Кроме того, война нарушила полную самоизоляцию сталинской державы.

Многие сотни тысяч советских людей (солдаты, пленные, «остарбайтеры») побывали за рубежом, получив возможность сравнить жизнь в СССР и в Европе и сделать выводы. Для солдат-колхозников было глубоким шоком увидеть, как живут болгарские или румынские (не говоря уже о немецких или австрийских) крестьяне.

Воспрянуло на время уничтоженное было перед войной православие. Кроме того, военноначальники обрели совсем иной статус в глазах общества, чем было до войны. Сталин опасался и их. В 1946-м Сталин отправил Жукова в Одессу, в 1947-м отменил празднование Дня Победы, в 1948-м перестал платить за награды и ранения.

Потому что не благодаря, а вопреки действиям диктатора, заплатив непомерную цену, победил в этой войне. И почувствовал себя народом - а ничего страшнее для тиранов не было и нет.

, .

Мы собрали для вас самые лучшие рассказы о Великой Отечественной войне 1941-1945 гг. Рассказы от первого лица, не придуманные, живые воспоминания фронтовиков и свидетелей войны.

Рассказ о войне из книги священника Александра Дьяченко «Преодоление»

Я не всегда была старой и немощной, я жила в белорусской деревне, у меня была се­мья, очень хороший муж. Но пришли немцы, муж, как и другие мужчины, ушел в партизаны, он был их командиром. Мы, женщины, поддерживали своих мужчин, чем могли. Об этом ста­ло известно немцам. Они приехали в деревню рано утром. Выгнали всех из домов и, как ско­тину, погнали на станцию в соседний городок. Там нас уже ждали вагоны. Людей набивали в те­плушки так, что мы могли только стоять. Ехали с остановками двое суток, ни воды, ни пищи нам не давали. Когда нас наконец выгрузили из ваго­нов, то некоторые были уже не в состоянии дви­гаться. Тогда охрана стала сбрасывать их на зем­лю и добивать прикладами карабинов. А потом нам показали направление к воротам и сказали: «Бегите». Как только мы пробежали половину расстояния, спустили собак. До ворот добежали самые сильные. Тогда собак отогнали, всех, кто остался, построили в колонну и повели сквозь ворота, на которых по-немецки было написано: «Каждому - свое». С тех пор, мальчик, я не могу смотреть на высокие печные трубы.

Она оголила руку и показала мне наколку из ряда цифр на внутренней стороне руки, бли­же к локтю. Я знал, что это татуировка, у моего папы был на груди наколот танк, потому что он танкист, но зачем колоть цифры?

Помню, что еще она рассказывала о том, как их освобождали наши танкисты и как ей повезло дожить до этого дня. Про сам лагерь и о том, что в нем происходило, она не расска­зывала мне ничего, наверное, жалела мою детскую голову.

Об Освенциме я узнал уже позд­нее. Узнал и понял, почему моя соседка не мог­ла смотреть на трубы нашей котельной.

Мой отец во время войны тоже оказался на оккупированной территории. Досталось им от немцев, ох, как досталось. А когда наши по­гнали немчуру, то те, понимая, что подросшие мальчишки - завтрашние солдаты, решили их расстрелять. Собрали всех и повели в лог, а тут наш самолетик - увидел скопление людей и дал рядом очередь. Немцы на землю, а пацаны - врассыпную. Моему папе повезло, он убежал, с простреленной рукой, но убежал. Не всем тог­да повезло.

В Германию мой отец входил танкистом. Их танковая бригада отличилась под Берли­ном на Зееловских высотах. Я видел фотогра­фии этих ребят. Молодежь, а вся грудь в орде­нах, несколько человек - . Многие, как и мой папа, были призваны в действующую ар­мию с оккупированных земель, и многим было за что мстить немцам. Поэтому, может, и воева­ли так отчаянно храбро.

Шли по Европе, осво­бождали узников концлагерей и били врага, до­бивая беспощадно. «Мы рвались в саму Герма­нию, мы мечтали, как размажем ее траками гу­сениц наших танков. У нас была особая часть, даже форма одежды была черная. Мы еще сме­ялись, как бы нас с эсэсовцами не спутали».

Сразу по окончании войны бригада моего отца была размещена в одном из маленьких не­мецких городков. Вернее, в руинах, что от него остались. Сами кое-как расположились в подва­лах зданий, а вот помещения для столовой не было. И командир бригады, молодой полков­ник, распорядился сбивать столы из щитов и ставить временную столовую прямо на площа­ди городка.

«И вот наш первый мирный обед. Полевые кухни, повара, все, как обычно, но солдаты си­дят не на земле или на танке, а, как положено, за столами. Только начали обедать, и вдруг из всех этих руин, подвалов, щелей, как тараканы, начали выползать немецкие дети. Кто-то сто­ит, а кто-то уже и стоять от голода не может. Стоят и смотрят на нас, как собаки. И не знаю, как это получилось, но я своей простреленной рукой взял хлеб и сунул в карман, смотрю ти­хонько, а все наши ребята, не поднимая глаз друга на друга, делают то же самое».

А потом они кормили немецких детей, отда­вали все, что только можно было каким-то обра­зом утаить от обеда, сами еще вчерашние дети, которых совсем недавно, не дрогнув, насилова­ли, сжигали, расстреливали отцы этих немецких детей на захваченной ими нашей земле.

Командир бригады, Герой Советского Со­юза, по национальности еврей, родителей ко­торого, как и всех других евреев маленького бе­лорусского городка, каратели живыми закопа­ли в землю, имел полное право, как моральное, так и военное, залпами отогнать немецких «вы­родков» от своих танкистов. Они объедали его солдат, понижали их боеспособность, многие из этих детей были еще и больны и могли рас­пространить заразу среди личного состава.

Но полковник, вместо того чтобы стре­лять, приказал увеличить норму расхода про­дуктов. И немецких детей по приказу еврея кормили вместе с его солдатами.

Думаешь, что это за явление такое - Рус­ский Солдат? Откуда такое милосердие? Поче­му не мстили? Кажется, это выше любых сил - узнать, что всю твою родню живьем закопа­ли, возможно, отцы этих же детей, видеть кон­цлагеря с множеством тел замученных людей. И вместо того чтобы «оторваться» на детях и женах врага, они, напротив, спасали их, кор­мили, лечили.

С описываемых событий прошло несколь­ко лет, и мой папа, окончив военное училище в пятидесятые годы, вновь проходил военную службу в Германии, но уже офицером. Как-то на улице одного города его окликнул молодой немец. Он подбежал к моему отцу, схватил его за руку и спросил:

Вы не узнаете меня? Да, конечно, сейчас во мне трудно узнать того голодного оборванного мальчишку. Но я вас запомнил, как вы тог­да кормили нас среди руин. Поверьте, мы ни­когда этого не забудем.

Вот так мы приобретали друзей на Западе, силой оружия и всепобеждающей силой хри­стианской любви.

Живы. Выдержим. Победим.

ПРАВДА О ВОЙНЕ

Надо отметить, что далеко не на всех произвело убедительное впечатление выступление В. М. Молотова в первый день войны, а заключительная фраза у некоторых бойцов вызвала иронию. Когда мы, врачи, спрашивали у них, как дела на фронте, а жили мы только этим, часто слышали ответ: «Драпаем. Победа за нами… то есть у немцев!»

Не могу сказать, что и выступление И. В. Сталина на всех подействовало положительно, хотя на большинство от него повеяло теплом. Но в темноте большой очереди за водой в подвале дома, где жили Яковлевы, я услышал однажды: «Вот! Братьями, сестрами стали! Забыл, как за опоздания в тюрьму сажал. Пискнула крыса, когда хвост прижали!» Народ при этом безмолвствовал. Приблизительно подобные высказывания я слышал неоднократно.

Подъему патриотизма способствовали еще два фактора. Во-первых, это зверства фашистов на нашей территории. Сообщения газет, что в Катыни под Смоленском немцы расстреляли десятки тысяч плененных нами поляков, а не мы во время отступления, как уверяли немцы, воспринимались без злобы. Все могло быть. «Не могли же мы их оставить немцам», - рассуждали некоторые. Но вот убийство наших людей население простить не могло.

В феврале 1942 года моя старшая операционная медсестра А. П. Павлова получила с освобожденных берегов Селигера письмо, где рассказывалось, как после взрыва ручной фанаты в штабной избе немцев они повесили почти всех мужчин, в том числе и брата Павловой. Повесили его на березе у родной избы, и висел он почти два месяца на глазах у жены и троих детей. Настроение от этого известия у всего госпиталя стало грозным для немцев: Павлову любили и персонал, и раненые бойцы… Я добился, чтобы во всех палатах прочли подлинник письма, а пожелтевшее от слез лицо Павловой было в перевязочной у всех перед глазами…

Второе, что обрадовало всех, это примирение с церковью. Православная церковь проявила в своих сборах на войну истинный патриотизм, и он был оценен. На патриарха и духовенство посыпались правительственные награды. На эти средства создавались авиаэскадрильи и танковые дивизии с названиями «Александр Невский» и «Дмитрий Донской». Показывали фильм, где священник с председателем райисполкома, партизаном, уничтожает зверствующих фашистов. Фильм заканчивался тем, что старый звонарь поднимается на колокольню и бьет в набат, перед этим широко перекрестясь. Прямо звучало: «Осени себя крестным знамением, русский народ!» У раненых зрителей, да и у персонала блестели слезы на глазах, когда зажигался свет.

Наоборот, огромные деньги, внесенные председателем колхоза, кажется, Ферапонтом Головатым, вызывали злобные улыбки. «Ишь как наворовался на голодных колхозниках», - говорили раненые из крестьян.

Громадное возмущение у населения вызвала и деятельность пятой колонны, то есть внутренних врагов. Я сам убедился, как их было много: немецким самолетам сигнализировали из окон даже разноцветными ракетами. В ноябре 1941 года в госпитале Нейрохирургического института сигнализировали из окна азбукой Морзе. Дежурный врач Мальм, совершенно спившийся и деклассированный человек, сказал, что сигнализация шла из окна операционной, где дежурила моя жена. Начальник госпиталя Бондарчук на утренней пятиминутке сказал, что он за Кудрину ручается, а дня через два сигнальщика взяли, и навсегда исчез сам Мальм.

Мой учитель игры на скрипке Александров Ю. А., коммунист, хотя и скрыто религиозный, чахоточный человек, работал начальником пожарной охраны Дома Красной Армии на углу Литейного и Кировской. Он гнался за ракетчиком, явно работником Дома Красной Армии, но не смог рассмотреть его в темноте и не догнал, но ракетницу тот бросил под ноги Александрову.

Быт в институте постепенно налаживался. Стало лучше работать центральное отопление, электрический свет стал почти постоянным, появилась вода в водопроводе. Мы ходили в кино. Такие фильмы, как «Два бойца», «Жила-была девочка» и другие, смотрели с нескрываемым чувством.

На «Два бойца» санитарка смогла взять билеты в кинотеатр «Октябрь» на сеанс позже, чем мы рассчитывали. Придя на следующий сеанс, мы узнали, что снаряд попал во двор этого кинотеатра, куда выпускали посетителей предыдущего сеанса, и многие были убиты и ранены.

Лето 1942 года прошло через сердца обывателей очень грустно. Окружение и разгром наших войск под Харьковом, сильно пополнившие количество наших пленных в Германии, навели большое на всех уныние. Новое наступление немцев до Волги, до Сталинграда, очень тяжело всеми переживалось. Смертность населения, особенно усиленная в весенние месяцы, несмотря на некоторое улучшение питания, как результат дистрофии, а также гибель людей от авиабомб и артиллерийских обстрелов ощутили все.

У жены украли в середине мая мою и ее продовольственные карточки, отчего мы снова очень сильно голодали. А надо было готовиться к зиме.

Мы не только обработали и засадили огороды в Рыбацком и Мурзинке, но получили изрядную полосу земли в саду у Зимнего дворца, который был отдан нашему госпиталю. Это была превосходная земля. Другие ленинградцы обрабатывали другие сады, скверы, Марсово поле. Мы посадили даже десятка два глазков от картофеля с прилегающим кусочком шелухи, а также капусту, брюкву, морковь, лук-сеянец и особенно много турнепса. Сажали везде, где только был клочок земли.

Жена же, боясь недостатка белковой пищи, собирала с овощей слизняков и мариновала их в двух больших банках. Впрочем, они не пригодились, и весной 1943 года их выбросили.

Наступившая зима 1942/43 года была мягкой. Транспорт больше не останавливался, все деревянные дома на окраинах Ленинграда, в том числе и дома в Мурзинке, снесли на топливо и запаслись им на зиму. В помещениях был электрический свет. Вскоре ученым дали особые литерные пайки. Мне как кандидату наук дали литерный паек группы Б. В него ежемесячно входили 2 кг сахара, 2 кг крупы, 2 кг мяса, 2 кг муки, 0,5 кг масла и 10 пачек папирос «Беломорканал». Это было роскошно, и это нас спасло.

Обмороки у меня прекратились. Я даже легко всю ночь дежурил с женой, охраняя огород у Зимнего дворца по очереди, три раза за лето. Впрочем, несмотря на охрану, все до одного кочана капусты украли.

Большое значение имело искусство. Мы начали больше читать, чаще бывать в кино, смотреть кинопередачи в госпитале, ходить на концерты самодеятельности и приезжавших к нам артистов. Однажды мы с женой были на концерте приехавших в Ленинград Д. Ойстраха и Л. Оборина. Когда Д. Ойстрах играл, а Л. Оборин аккомпанировал, в зале было холодновато. Внезапно голос тихо сказал: «Воздушная тревога, воздушная тревога! Желающие могут спуститься в бомбоубежище!» В переполненном зале никто не двинулся, Ойстрах благодарно и понимающе улыбнулся нам всем одними глазами и продолжал играть, ни на мгновение не споткнувшись. Хотя в ноги толкало от взрывов и доносились их звуки и тявканье зениток, музыка поглотила все. С тех пор эти два музыканта стали моими самыми большими любимцами и боевыми друзьями без знакомства.

К осени 1942 года Ленинград сильно опустел, что тоже облегчало его снабжение. К моменту начала блокады в городе, переполненном беженцами, выдавалось до 7 миллионов карточек. Весной 1942 года их выдали только 900 тысяч.

Эвакуировались многие, в том числе и часть 2-го Медицинского института. Остальные вузы уехали все. Но все же считают, что Ленинград смогли покинуть по Дороге жизни около двух миллионов. Таким образом, около четырех миллионов умерло (По официальным данным в блокадном Ленинграде умерло около 600 тысяч человек, по другим - около 1 миллиона. - ред.) цифра, значительно превышающая официальную. Далеко не все мертвецы попали на кладбище. Громадный ров между Саратовской колонией и лесом, идущим к Колтушам и Всеволожской, принял в себя сотни тысяч мертвецов и сровнялся с землей. Сейчас там пригородный огород, и следов не осталось. Но шуршащая ботва и веселые голоса убирающих урожай - не меньшее счастье для погибших, чем траурная музыка Пискаревского кладбища.

Немного о детях. Их судьба была ужасна. По детским карточкам почти ничего не давали. Мне как-то особенно живо вспоминаются два случая.

В самую суровую часть зимы 1941/42 года я брел из Бехтеревки на улицу Пестеля в свой госпиталь. Опухшие ноги почти не шли, голова кружилась, каждый осторожный шаг преследовал одну цель: продвинуться вперед и не упасть при этом. На Староневском я захотел зайти в булочную, чтобы отоварить две наши карточки и хоть немного согреться. Мороз пробирал до костей. Я стал в очередь и заметил, что около прилавка стоит мальчишка лет семи-восьми. Он наклонился и весь как бы сжался. Вдруг он выхватил кусок хлеба у только что получившей его женщины, упал, сжавшись в ко-1 мок спиной кверху, как ежик, и начал жадно рвать хлеб зубами. Женщина, утратившая хлеб, дико завопила: наверное, ее дома ждала с нетерпением голодная семья. Очередь смешалась. Многие бросились бить и топтать мальчишку, который продолжал есть, ватник и шапка защищали его. «Мужчина! Хоть бы вы помогли», - крикнул мне кто-то, очевидно, потому, что я был единственным мужчиной в булочной. Меня закачало, сильно закружилась голова. «Звери вы, звери», - прохрипел я и, шатаясь, вышел на мороз. Я не мог спасти ребенка. Достаточно было легкого толчка, и меня, безусловно, приняли бы разъяренные люди за сообщника, и я упал бы.

Да, я обыватель. Я не кинулся спасать этого мальчишку. «Не обернуться в оборотня, зверя», - писала в эти дни наша любимая Ольга Берггольц. Дивная женщина! Она многим помогала перенести блокаду и сохраняла в нас необходимую человечность.

Я от имени их пошлю за рубеж телеграмму:

«Живы. Выдержим. Победим».

Но неготовность разделить участь избиваемого ребенка навсегда осталась у меня зарубкой на совести…

Второй случай произошел позже. Мы получили только что, но уже во второй раз, литерный паек и вдвоем с женой несли его по Литейному, направляясь домой. Сугробы были и во вторую блокадную зиму достаточно высоки. Почти напротив дома Н. А. Некрасова, откуда он любовался парадным подъездом, цепляясь за погруженную в снег решетку, шел ребенок лет четырех-пяти. Он с трудом передвигал ноги, огромные глаза на иссохшем старческом лице с ужасом вглядывались в окружающий мир. Ноги его заплетались. Тамара вытащила большой, двойной, кусок сахара и протянула ему. Он сначала не понял и весь сжался, а потом вдруг рывком схватил этот сахар, прижал к груди и замер от страха, что все случившееся или сон, или неправда… Мы пошли дальше. Ну, что же большее могли сделать еле бредущие обыватели?

ПРОРЫВ БЛОКАДЫ

Все ленинградцы ежедневно говорили о прорыве блокады, о предстоящей победе, мирной жизни и восстановлении страны, втором фронте, то есть об активном включении в войну союзников. На союзников, впрочем, мало надеялись. «План уже начерчился, но рузвельтатов никаких»,- шутили ленинградцы. Вспоминали и индейскую мудрость: «У меня три друга: первый - мой друг, второй - друг моего друга и третий - враг моего врага». Все считали, что третья степень дружбы только и объединяет нас с нашими союзниками. (Так, кстати, и оказалось: второй фронт появился только тогда, когда ясно стало, что мы сможем освободить одни всю Европу.)

Редко кто говорил о других исходах. Были люди, которые считали, что Ленинград после войны должен стать свободным городом. Но все сразу же обрывали таких, вспоминая и «Окно в Европу», и «Медного всадника», и историческое значение для России выхода к Балтийскому морю. Но о прорыве блокады говорили ежедневно и всюду: за работой, на дежурствах на крышах, когда «лопатами отбивались от самолетов», гася зажигалки, за скудной едой, укладываясь в холодную постель и во время немудрого в те времена самообслуживания. Ждали, надеялись. Долго и упорно. Говорили то о Федюнинском и его усах, то о Кулике, то о Мерецкове.

В призывных комиссиях на фронт брали почти всех. Меня откомандировали туда из госпиталя. Помню, что только двубезрукому я дал освобождение, удивившись замечательным протезам, скрывавшим его недостаток. «Вы не бойтесь, берите с язвой желудка, туберкулезных. Ведь всем им придется быть на фронте не больше недели. Если не убьют, то ранят, и они попадут в госпиталь», - говорил нам военком Дзержинского района.

И действительно, война шла большой кровью. При попытках пробиться на связь с Большой землей под Красным Бором остались груды тел, особенно вдоль насыпей. «Невский пятачок» и Синявинские болота не сходили с языка. Ленинградцы бились неистово. Каждый знал, что за его спиной его же семья умирает с голоду. Но все попытки прорыва блокады не вели к успеху, наполнялись только наши госпитали искалеченными и умирающими.

С ужасом мы узнали о гибели целой армии и предательстве Власова. Этому поневоле пришлось поверить. Ведь, когда читали нам о Павлове и других расстрелянных генералах Западного фронта, никто не верил, что они предатели и «враги народа», как нас в этом убеждали. Вспоминали, что это же говорилось о Якире, Тухачевском, Уборевиче, даже о Блюхере.

Летняя кампания 1942 года началась, как я писал, крайне неудачно и удручающе, но уже осенью стали много говорить об упорстве наших под Сталинградом. Бои затянулись, подходила зима, а в ней мы надеялись на свои русские силы и русскую выносливость. Радостные вести о контрнаступлении под Сталинградом, окружении Паулюса с его 6-й армией, неудачи Манштейна в попытках прорвать это окружение давали ленинградцам новую надежду в канун Нового, 1943 года.

Я встречал Новый год с женой вдвоем, вернувшись часам к 11 в каморку, где мы жили при госпитале, из обхода по эвакогоспиталям. Была рюмка разведенного спирта, два ломтика сала, кусок хлеба грамм 200 и горячий чай с кусочком сахара! Целое пиршество!

События не заставили себя ждать. Раненых почти всех выписали: кого комиссовали, кого отправили в батальоны выздоравливающих, кого увезли на Большую землю. Но недолго бродили мы по опустевшему госпиталю после суматохи его разгрузки. Потоком пошли свежие раненые прямо с позиций, грязные, перевязанные часто индивидуальным пакетом поверх шинели, кровоточащие. Мы были и медсанбатом, и полевым, и фронтовым госпиталем. Одни стали на сортировку, другие - к операционным столам для бессменного оперирования. Некогда было поесть, да и не до еды стало.

Не первый раз шли к нам такие потоки, но этот был слишком мучителен и утомителен. Все время требовалось тяжелейшее сочетание физической работы с умственной, нравственных человеческих переживаний с четкостью сухой работы хирурга.

На третьи сутки мужчины уже не выдерживали. Им давали по 100 грамм разведенного спирта и посылали часа на три спать, хотя приемный покой завален был ранеными, нуждающимися в срочнейших операциях. Иначе они начинали плохо, полусонно оперировать. Молодцы женщины! Они не только во много раз лучше мужчин переносили тяготы блокады, гораздо реже погибали от дистрофии, но и работали, не жалуясь на усталость и четко выполняя свои обязанности.


В нашей операционной операции шли на трех столах: за каждым - врач и сестра, на все три стола - еще одна сестра, заменяющая операционную. Кадровые операционные и перевязочные сестры все до одной ассистировали на операциях. Привычка работать по много ночей подряд в Бехтеревке, больнице им. 25-го Октября и на «скорой помощи» меня выручила. Я выдержал это испытание, с гордостью могу сказать, как женщины.

Ночью 18 января нам привезли раненую женщину. В этот день убило ее мужа, а она была тяжело ранена в мозг, в левую височную долю. Осколок с обломками костей внедрился в глубину, полностью парализовав ей обе правые конечности и лишив ее возможности говорить, но при сохранении понимания чужой речи. Женщины-бойцы попадали к нам, но не часто. Я ее взял на свой стол, уложил на правый, парализованный бок, обезболил кожу и очень удачно удалил металлический осколок и внедрившиеся в мозг осколки кости. «Милая моя, - сказал я, кончая операцию и готовясь к следующей, - все будет хорошо. Осколок я достал, и речь к вам вернется, а паралич целиком пройдет. Вы полностью выздоровеете!»

Вдруг моя раненая сверху лежащей свободной рукой стала манить меня к себе. Я знал, что она не скоро еще начнет говорить, и думал, что она мне что-нибудь шепнет, хотя это казалось невероятным. И вдруг раненая своей здоровой голой, но крепкой рукой бойца охватила мне шею, прижала мое лицо к своим губам и крепко поцеловала. Я не выдержал. Я не спал четвертые сутки, почти не ел и только изредка, держа папироску корнцангом, курил. Все помутилось в моей голове, и, как одержимый, я выскочил в коридор, чтобы хоть на одну минуту прийти в себя. Ведь есть же страшная несправедливость в том, что женщин - продолжательниц рода и смягчающих нравы начала в человечестве, тоже убивают. И вот в этот момент заговорил, извещая о прорыве блокады и соединении Ленинградского фронта с Волховским, наш громкоговоритель.

Была глубокая ночь, но что тут началось! Я стоял окровавленный после операции, совершенно обалдевший от пережитого и услышанного, а ко мне бежали сестры, санитарки, бойцы… Кто с рукой на «аэроплане», то есть на отводящей согнутую руку шине, кто на костылях, кто еще кровоточа через недавно наложенную повязку. И вот начались бесконечные поцелуи. Целовали меня все, несмотря на мой устрашающий от пролитой крови вид. А я стоял, пропустил минут 15 из драгоценного времени для оперирования других нуждавшихся раненых, выдерживая эти бесчисленные объятия и поцелуи.

Рассказ о Великой Отечественной войне фронтовика

1 год назад в этот день началась война, разделившая историю не только нашей страны, а и всего мира на до и после . Рассказывает участник Великой Отечественной войны Марк Павлович Иванихин, председатель Совета ветеранов войны, труда, Вооруженных сил и правоохранительных органов Восточного административного округа.

– – это день, когда наша жизнь переломилась пополам. Было хорошее, светлое воскресенье, и вдруг объявили о войне, о первых бомбежках. Все поняли, что придется очень многое выдержать, 280 дивизий пошли на нашу страну. У меня семья военная, отец был подполковником. За ним сразу пришла машина, он взял свой «тревожный» чемодан (это чемодан, в котором всегда наготове было самое необходимое), и мы вместе поехали в училище, я как курсант, а отец как преподаватель.

Сразу все изменилось, всем стало понятно, что эта война будет надолго. Тревожные новости погрузили в другую жизнь, говорили о том, что немцы постоянно продвигаются вперед. Этот день был ясный, солнечный, а под вечер уже началась мобилизация.

Такими остались мои воспоминания, мальчишки 18-ти лет. Отцу было 43 года, он работал старшим преподавателем в первом Московском Артиллерийском училище имени Красина, где учился и я. Это было первое училище, которое выпустило в войну офицеров, воевавших на «Катюшах». Я всю войну воевал на «Катюшах».

– Молодые неопытные ребята шли под пули. Это была верная смерть?

– Мы все-таки многое умели. Еще в школе нам всем нужно было сдать норматив на значок ГТО (готов к труду и обороне). Тренировались почти как в армии: нужно было пробежать, проползти, проплыть, а также учили перевязывать раны, накладывать шины при переломах и так далее. Хоть , мы немного были готовы защищать свою Родину.

Я воевал на фронте с 6 октября 1941 по апрель 1945 г. Участвовал в сражениях за Сталинград, и от Курской Дуги через Украину и Польшу дошел до Берлина.

Война – это ужасное испытание. Это постоянная смерть, которая рядом с тобой и угрожает тебе. У ног рвутся снаряды, на тебя идут вражеские танки, сверху к тебе прицеливаются стаи немецких самолетов, артиллерия стреляет. Кажется, что земля превращается в маленькое место, где тебе некуда деться.

Я был командиром, у меня находилось 60 человек в подчинении. За всех этих людей надо отвечать. И, несмотря на самолеты и танки, которые ищут твоей смерти, нужно держать и себя в руках, и держать в руках солдат, сержантов и офицеров. Это выполнить сложно.

Не могу забыть концлагерь Майданек. Мы освободили этот лагерь смерти, увидели изможденных людей: кожа и кости. А особенно помнятся детишки с разрезанными руками, у них все время брали кровь. Мы увидели мешки с человеческими скальпами. Увидели камеры пыток и опытов. Что таить, это вызвало ненависть к противнику.

Еще помню, зашли в отвоеванную деревню, увидели церковь, а в ней немцы устроили конюшню. У меня солдаты были из всех городов советского союза, даже из Сибири, у многих погибли отцы на войне. И эти ребята говорили: «Дойдем до Германии, семьи фрицев перебьем, и дома их сожжем». И вот вошли мы в первый немецкий город, бойцы ворвались в дом немецкого летчика, увидели фрау и четверо маленьких детей. Вы думаете, кто-то их тронул? Никто из солдат ничего плохого им не сделал. Русский человек отходчив.

Все немецкие города, которые мы проходили, остались целы, за исключением Берлина, в котором было сильное сопротивление.

У меня четыре ордена. Орден Александра Невского, который получил за Берлин; орден Отечественной войны I-ой степени, два ордена Отечественной войны II степени. Также медаль за боевые заслуги, медаль за победу над Германией, за оборону Москвы, за оборону Сталинграда, за освобождение Варшавы и за взятие Берлина. Это основные медали, а всего их порядка пятидесяти. Все мы, пережившие военные годы, хотим одного - мира. И чтобы ценен был тот народ, который одержал победу.


Фото Юлии Маковейчук

Рассказы о Великой Отечественной войне Владимира Богомолова

Владимир Богомолов. Необыкновенное утро

Дедушка подошел к кровати внука, пощекотал его щеку своими седоватыми усами и весело сказал:

— Ну, Иванка, поднимайся! Пора вставать!

Мальчик быстро открыл глаза и увидел, что дедушка одет необычно: вместо всегдашнего темного костюма на нем военный китель. Ваня сразу узнал этот китель — дедушка сфотографировался в нем в мае 1945 года в последний день войны в Берлине. На кителе зеленые погоны с маленькой зеленой звездочкой на красной узкой полоске, а над карманом легонько позванивают медали на красивых разноцветных лентах.

На фотокарточке дедушка очень похож, только усы у него совсем черные-черные, а из-под козырька фуражки выглядывал густой волнистый чуб.

— Иван-богатырь, поднимайся! В поход собирайся! — весело гудел над его ухом дедушка.

— А разве сегодня уже воскресенье? — спросил Ваня. — И мы пойдем в цирк?

— Да. Сегодня воскресенье, — дедушка показал на листок календаря. — Но воскресенье особенное.

Мальчик посмотрел на календарь: «Какое-такое особенное воскресенье?» — подумал он. На листке календаря название месяца, число было напечатано красной краской. Как всегда. «Может быть, сегодня День Победы? Но праздник этот бывает весной, в мае, а сейчас еще зима... Почему дедушка в военной форме?»

— Да ты погляди хорошенько, — сказал дедушка и поднял Ваню на руках, поднес к календарю и спросил:

— Видишь, какой месяц? — И сам ответил:

— Февраль месяц. А число? Второе. А что в этот день было, много-много лет назад, в 1943 году? Забыл? Эх ты, Иван — солдатский внук! Я тебе говорил, и не раз. И в прошлом году, и в позапрошлом... Ну, припомнил?..

— Нет, — честно признался Ваня. — Я же тогда был совсем маленьким.

Дедушка опустил внука на пол, присел на корточки и показал на желтую начищенную медаль, которая висела на кителе первой после двух серебряных — «За отвагу» и «За боевые заслуги». На кружочке медали были отчеканены солдаты с винтовками. Они шли в атаку под развернутым знаменем. Над ними летели самолеты, а сбоку мчались танки. Наверху, возле самого края было вытеснено: «За оборону Сталинграда».

— Вспомнил, вспомнил! — обрадованно закричал Ваня. — В этот день вы разбили фашистов на Волге...

Дедушка разгладил усы и, довольный, пробасил:

— Молодец, что вспомнил! Не забыл, значит. Вот сегодня мы и пройдем с тобой по тем местам, где шли бои, где мы остановили фашистов и откуда погнали до самого Берлина!

Пойдем, читатель, и мы за дедушкой, и вспомним о тех днях, когда у города на Волге решалась судьба нашей страны, нашей Родины.

Дедушка с внуком шли по зимнему солнечному городу. Под ногами поскрипывал снежок. Мимо проносились звонкие трамваи. Шуршали тяжело большими шинами троллейбусы. Одна за одной мчались машины... Приветливо кивали пешеходам заснеженными ветками высокие тополя и широкие клены... Солнечные зайчики отскакивали от голубых окон новых домов и бойко прыгали с этажа на этаж.

Выйдя на широкую Привокзальную площадь, дедушка и мальчик остановились у заснеженной клумбы.

Над зданием вокзала в голубое небо поднимался высокий шпиль с золотой звездой.

Дедушка достал портсигар, закурил, окинул взглядом железнодорожный вокзал, площадь, новые дома, и снова события далеких военных лет припомнились ему... младшему лейтенанту запаса, воину-ветерану.

Шла Великая Отечественная война.

Гитлер заставил участвовать в войне против нас другие страны — своих союзников.

Враг был сильный и опасный.

Пришлось временно отступать нашим войскам. Пришлось временно отдать врагу наши земли — Прибалтику, Молдавию, Украину, Белоруссию...

Хотели фашисты взять Москву. Уже в бинокли рассматривали столицу... День парада назначили...

Да разбили советские солдаты вражеские войска под Москвой зимой 1941 года.

Потерпев поражение под Москвой, Гитлер приказал своим генералам летом 1942 года прорваться к Волге и захватить город Сталинград.

Выход к Волге и захват Сталинграда мог обеспечить фашистким войскам успешное продвижение на Кавказ, к его нефтяным богатствам.

Кроме того, захват Сталинграда разделил бы фронт наших армий надвое, отрезал центральные области от южных, а главное, дал бы возможность гитлеровцам обойти Москву с востока и взять ее.

Перебросив на южное направление 90 дивизий, все резервы, создав перевес в живой силе и технике, фашистские генералы в середине июля 1942 года прорвали оборону нашего Юго-Западного фронта и двинулись к Сталинграду.

Советское командование предприняло все, чтобы задержать врага.

Срочно были выделены две резервные армии. Они стали на пути гитлеровцев.

Между Волгой и Доном был создан Сталинградский фронт.

Из города эвакуировали женщин, детей, стариков. Вокруг города построили оборонительные сооружения. На пути фашистских танков встали стальные ежи и надолбы.

На каждом заводе рабочие создали батальоны добровольцев-ополченцев. Днем они собирали танки, делали снаряды, а после смены готовились к защите города.

Фашистские генералы получили приказ — стереть с лица земли город на Волге.

И в солнечный день 23 августа 1942 года тысячи самолетов с черными крестами обрушились на Сталинград.

Волна за волной шли «Юнкерсы» и «Хейнке- ли», сбрасывая на жилые кварталы города сотни бомб. Рушились здания, к небу вздымались громадные огненные столбы. Город весь окутался дымом — зарево горящего Сталинграда было видно на десятки километров.

После налета фашистские генералы доложили Гитлеру: город разрушен!

И получили приказ: взять Сталинград!

Фашистам удалось прорваться на окраину города, к тракторному заводу и к Дубовому оврагу. Но там их встретили батальоны рабочих- добровольцев, чекисты, зенитчики и курсанты военного училища.

Бой шел весь день и всю ночь. Гитлеровцы в город не вошли.

Владимир Богомолов. Батальон Федосеева

Вражеским солдатам удалось прорваться к железнодорожному вокзалу города.

У вокзала четырнадцать дней шли жестокие бои. Бойцы батальона старшего лейтенанта Федосеева стояли насмерть, отбивая все новые и новые атаки врага.

Наше командование держало связь с батальоном Федосеева сначала по телефону, а когда фашисты окружили вокзал, то по рации.

Но вот Федосеев не стал отвечать на позывные штаба. Целый день вызывали его, а он молчит. Решили, что все бойцы батальона погибли. Настало утро, и над разбитой крышей одного из домов увидели — развевается красное знамя. Значит, живы федосеевцы и продолжают биться с врагом!

Командующий армией генерал Чуйков велел доставить приказ старшему лейтенанту Федосееву, чтобы он с бойцами отошел на новые позиции.

Послали связным сержанта Смирнова. Добрался сержант кое-как до развалин вокзала и узнал, что от батальона осталось всего десять человек. Погиб и командир, старший лейтенант Федосеев.

Спрашивает связной: «Что молчите? Почему не отвечаете на позывные штаба?»

Оказалось, что снарядом разбило рацию. Убило радиста.

Стали бойцы дожидаться ночи, чтобы отойти на новые позиции. А в это время фашисты снова начали атаку.

Впереди танки, а за ними автоматчики.

Залегли федосеевцы в развалинах.

Вражеские солдаты наступают.

Всё ближе. Ближе.

Федосеевцы молчат.

Решили гитлеровцы, что погибли все наши бойцы... И, поднявшись во весь рост, устремились к вокзалу.

— Огонь! — раздалась команда.

Застрочили автоматы и пулеметы.

В танки полетели бутылки с горючей смесью.

Загорелся один танк, забуксовал другой, остановился третий, назад повернул четвертый, а за ним и фашистские автоматчики...

Воспользовались бойцы паникой противника, сняли пробитое осколками знамя и подвалами вышли к своим, на новые позиции.

Дорого заплатили фашисты за вокзал.

В середине сентября гитлеровские войска снова усилили атаки.

Им удалось прорваться в центр города. Бои шли за каждую улицу, за каждый дом, за каждый этаж...

От вокзала дедушка с внуком пошли к набережной Волги.

Пойдем и мы за ними.

Рядом с домом, у которого они остановились, на сером квадратном постаменте установлена башня танка.

Здесь во время сражений за город находился штаб главной, центральной, переправы.

Вправо и влево от этого места тянулись окопы по всему волжскому берегу. Здесь обороняли наши войска подступы к Волге, отсюда отбивали атаки врага.

Такие памятники — зеленая башня танка на постаменте — стоят по всей нашей линии обороны.

Здесь дали бойцы-сталинградцы клятву: «Ни шагу назад!» Дальше, к Волге, не пустили они врага — берегли подступы к переправам через реку. С того берега наши войска получали подкрепление.

Переправ через Волгу было несколько, но у центральной фашисты особенно лютовали.

Владимир Богомолов. Рейс «Ласточки»

Днем и ночью висели над Волгой вражеские бомбардировщики.

Они гонялись не только за буксирами, самоходками, но и за рыбацкими лодками, за маленькими плотиками — на них иногда переправляли раненых.

Но речники города и военные моряки Волжской флотилии несмотря ни на что доставляли грузы.

Однажды был такой случай...

Вызывают на командный пункт сержанта Смирнова и дают задание: добраться до того берега и передать начальнику тыла армии, что ночь еще у центральной переправы войска продержатся, а утром отражать атаки противника будет нечем. Нужно срочно доставить боеприпасы.

Кое-как добрался сержант до начальника тыла, передал приказ командарма генерала Чуйкова.

Быстро нагрузили бойцы большую баржу и стали ждать баркас.

Ждут и думают: «Подойдет мощный буксир, подцепит баржу и быстренько через Волгу перебросит».

Глядят бойцы — плюхает старый пароходишко, и назван-то он как-то неподходяще — «Ласточка». Шум от него такой, что уши затыкай, а скорость, как у черепахи. «Ну, думают, — на таком и до середины реки не добраться».

Но командир баржи постарался успокоить бойцов:

— Не глядите, что пароходишко тихоходный. Он таких барж, как наша, не одну перевез. Команда у «Ласточки» боевая.

Подходит «Ласточка» к барже. Смотрят бойцы, а команды-то на ней всего три человека: капитан, механик и девушка.

Не успел пароходик к барже подойти, девушка, дочь механика Григорьева — Ирина, ловко зацепила крюк троса и кричит:

— Давайте несколько человек на баркас, помогать будете от фашистов отбиваться!

Сержант Смирнов и двое бойцов прыгнули на палубу, и «Ласточка» потащила баржу.

Только вышли на плес — закружили в воздухе немецкие самолеты-разведчики, над переправой повисли на парашютах ракеты.

Стало вокруг светло как днем.

За разведчиками налетели бомбардировщики и начали пикировать то на баржу, то на баркас.

Бойцы из винтовок бьют по самолетам, бомбардировщики чуть не задевают крыльями трубы, мачты баркаса. Справа и слева по бортам столбы воды от взрывов бомб. После каждого взрыва бойцы с тревогой оглядываются: «Неужели всё. Попали?!» Смотрят — баржа двигается к берегу.

Капитан « Ласточки», Василий Иванович Крайнов, старый волгарь, знай рулевое колесо вправо-влево крутит, маневрирует — уводит баркас от прямых попаданий. И всё — вперед, к берегу.

Заметили пароходик и баржу немецкие минометчики и тоже начали обстреливать.

Мины с воем пролетают, шмякаются в воду, свистят осколки.

Одна мина попала на баржу.

Начался пожар. Пламя побежало по палубе.

Что делать? Перерубить трос? Огонь вот-вот подберется к ящикам со снарядами. Но капитан баркаса круто повернул штурвал, и... «Ласточка» пошла на сближение с горящей баржей.

Кое-как причалили к высокому борту, схватили багры, огнетушители, ведра с песком — и на баржу.

Первой — Ирина, за ней бойцы. Засыпают огонь на палубе. Сбивают его с ящиков. И никто не думает, что каждую минуту любой ящик может взорваться.

Бойцы сбросили шинели, бушлаты, накрывают ими языки пламени. Огонь обжигает руки, лица. Душно. Дым. Дышать трудно.

Но бойцы и команда «Ласточки» оказались сильнее огня. Боеприпасы были спасены и доставлены на берег.

Таких рейсов у всех баркасов и катеров Волжской флотилии было столько, что не счесть. Героические рейсы.

Скоро в городе на Волге, там где была центральная переправа, поставят памятник всем речникам-героям.

Владимир Богомолов. 58 дней в огне

От центральной переправы до площади Ленина, главной площади города, совсем близко.

Еще издали замечают прохожие со стены дома, что выходит на площадь, солдата в каске. Смотрит солдат внимательно и серьезно, словно просит не забыть о тех, кто сражался здесь, на площади.

До войны этот дом знали немногие — лишь те, кто жил в нем. Теперь этот дом — знаменитый!

Дом — Павлова! Дом солдатской славы!

Дом этот был тогда единственным уцелевшим домом на площади, недалеко от переправы.

Фашистам удалось захватить его.

Расставив на этажах пулеметы и минометы, вражеские солдаты начали обстреливать наши позиции.

Вызвал командир полка Елин к себе разведчиков — сержанта Якова Павлова и бойцов: Сашу Александрова, Василия Глущенко и Николая Черноголова.

— Вот что, ребята, — сказал полковник, — сходите ночью в гости к фрицам. Узнайте, сколько их там, как к ним лучше пройти и можно ли их оттуда выбить.

Дом этот — очень важный объект в стратегическом отношении. Кто им владеет, тот и держит под огнем весь район Волги...

Ночью в ту пору на улицах было темно, как в пещере. Гитлеровские солдаты очень боялись темноты. То и дело выпускали они в ночное небо осветительные ракеты. И как заметят какое-либо движение с нашей стороны, что-то подозрительное — сразу открывают ураганный огонь.

В такую тревожную ночь и отправился сержант Павлов со своими товарищами в разведку. Где согнувшись, а где ползком по-пластунски добрались они до крайней стены этого дома.

Залегли, не дышат. Слушают.

Фашисты в доме переговариваются, покуривают, из ракетниц постреливают.

Подполз Павлов к подъезду, притаился. Слышит — кто-то из подвала поднимается.

Приготовил сержант гранату. Тут небо осветила ракета, и разведчик разглядел у подъезда старушку. И она увидела бойца, обрадовалась.

Павлов тихо спрашивает:

— Вы что тут делаете?

— Не успели за Волгу уехать. Тут несколько семей. Немцы нас в подвал загнали.

— Понятно. А много немцев в доме?

— В тех подъездах не знаем, а в нашем человек двадцать.

— Спасибо, мамаша. Спрячьтесь быстро в подвал. Остальным передайте: не выходить никому. Мы сейчас фрицам небольшой фейерверк устроим.

Вернулся Павлов к товарищам, доложил обстановку.

— Будем действовать!

Подползли разведчики к дому с двух сторон, приловчились и швырнули в оконные рамы по гранате.

Один за другим раздались сильные взрывы. Полыхнуло пламя. Запахло гарью.

Ошарашенные неожиданным нападением фашисты выскакивали из подъездов, выпрыгивали из окон — и к своим.

— По врагу огонь! — командовал Павлов.

Разведчики открыли огонь из автоматов.

— За мной! Занимай этажи!..

На втором этаже бойцы бросили еще несколько гранат. Враги решили, что на них напал целый батальон. Побросали гитлеровцы все и бросились врассыпную.

Разведчики осмотрели этажи во всех подъездах, убедились — ни одного живого фашиста в доме не осталось — и Павлов отдал команду занять оборону. Гитлеровцы решили отбить дом.

Целый час обстреливали они дом из пушек и минометов.

Кончили обстрел.

Решили гитлеровцы, что батальон русских солдат не выдержал и отошел к своим.

Немецкие автоматчики снова двинулись к дому.

— Без команды не стрелять! — передал сержант Павлов бойцам.

Вот уже автоматчики у самого дома.

Меткие очереди павловцев косили врагов.

Снова отступили фашисты.

И опять на дом посыпались мины и снаряды.

Казалось гитлеровцам, что ничто живое там уже не могло остаться.

Но только вражеские автоматчики поднимались и шли в атаку, как их встречали меткие пули и гранаты разведчиков.

Два дня штурмовали фашисты дом, но так и не смогли его взять.

Поняли гитлеровцы, что потеряли важный объект, откуда они могут обстреливать Волгу и все наши позиции на берегу, и решили во что бы то ни стало выбить из дома советских солдат. Подбросили свежие силы — целый полк.

Но и наше командование укрепило гарнизон разведчиков. На помощь сержанту Павлову и его бойцам пришли пулеметчики, бронебойщики, автоматчики.

58 дней защищали этот дом-рубеж советские бойцы.

К заводу «Красный Октябрь» можно проехать на троллейбусе по проспекту Ленина.

Ваня примостился у окна и каждый раз, когда проезжали мимо танковых башен на постаментах, радостно тормошил деда и выкрикивал: «Еще! Еще одна!.. Опять!.. Смотри, дедушка! Смотри!..»

— Вижу, внучек! Вижу! Это все передний край нашей обороны. Здесь бойцы стояли насмерть, и фашистские войска так и не смогли прорваться дальше.

Троллейбус остановился.

— Следующая остановка «Красный Октябрь»! — объявила водитель.

— Наша, внучек! Готовься выходить.

Заводы Сталинграда.

В их цехах рабочие города стояли у станков по две-три смены — варили сталь, собирали и ремонтировали выведенные врагом из строя танки и пушки, изготавливали боеприпасы.

Из цехов шли рабочие-ополченцы драться с врагом за родной город, за родной завод.

Сталевары и прокатчики, сборщики, токари и слесари становились солдатами.

Отбив атаки врага, рабочие вновь возвращались к своим станкам. Заводы продолжали работать.

Защищая родной город, родной завод, прославились сотни отважных рабочих и среди них — первая женщина-сталевар Ольга Кузьминична Ковалева.

Владимир Богомолов. Ольга Ковалева

Вpaг в полутора километрах от тракторного завода, в поселке Мелиоративный.

Отряд ополченцев получил задание выбить немцев из поселка.

Бой завязался у поселка, на подступах к нему.

Ополченцы пошли в атаку. Среди них была и командир отделения — Ольга Ковалева.

Гитлеровцы открыли по атакующим сильный огонь из пулеметов и минометов...

Пришлось залечь.

Прижались ополченцы к земле, поднять головы не могут. Смотрят — немцы пошли в атаку. Вот-вот обойдут их.

В это время по цепи бойцов сообщили, что погиб командир отряда.

И тогда Ольга Ковалева решила поднять бойцов в контратаку. Встала она во весь рост и крикнула:

— За мной, товарищи! Не пропустим врага к нашему заводу! В наш город!!!

Услышали рабочие призыв Ольги Ковалевой, поднялись и устремились навстречу врагу.

— За родной завод! За наш город! За Родину! Ура!..

Выбили гитлеровцев из поселка.

Много ополченцев полегло в том бою. Погибла

и Ольга Кузьминична Ковалева.

В честь героев-ополченцев у заводских проходных установлены памятники.

На мраморных плитах имена тех, кто отдал жизнь в боях за город, за родной завод.

Идут на завод рабочие и клянутся павшим трудиться так, чтобы не опозорить их воинской чести.

Возвращаются со смены — мысленно докладывают, что сделано за трудовой рабочий день.

На тракторном заводе у центральной проходной установлен настоящий танк Т-34.

Такие боевые машины выпускали здесь в войну.

Когда враг подошел к городу, танки прямо с конвейера направлялись в бой.

Немало героических подвигов совершили советские танкисты в дни великой битвы на Волге.