Болезни Военный билет Призыв

Рассказ трифонова обмен краткое содержание

операции ее отправляют домой. Исход ясен, однако она одна полагает, что делд идет на поправку. Сразу после ее выписки из больницы жена Дмитриева Лена, переводчица с английского, решает срочно съезжаться со свекровью, чтобы не лишиться хорошей комнаты на Профсоюзной улице. Нужен обмен, даже есть на примете один вариант.

Было время, когда мать Дмитриева хотела жить с ним и с внучкой Наташей, но постепенно отношения Ксении Федоровны с невесткой стали очень напряженными и об этом не могло быть речи. Теперь же Лена сама говорит мужу о необходимости обмена. Дмитриев возмущен: в такой момент предлагать это матери, которая может догадаться, в чем дело! Тем не менее он постепенно уступает жене: она ведь хлопочет о семье, о будущем дочери Наташи. К тому же, поразмыслив, Дмитриев начинает успокаивать себя: может быть, с болезнью матери не все так бесповоротно, а значит, то, что они съедутся, станет только благом для нее, для ее самочувствия - ведь сбудется ее мечта. Так что Лена, делает вывод Дмитриев, по-женски мудра и зря он на нее сразу напустился.

Теперь Он тоже нацелен на обмен, хотя и утверждает, что ему лично ничего не надо. На службе он из-за болезни матери отказывается от командировки. Ему нужны деньги, так как много ушло на врача, Дмитриев ломает голову, у кого одолжить. Но, похоже, день для него складывается удачный: деньги предлагает со свойственной ей чуткостью сотрудница Таня, его бывшая любовница. Несколько лет назад они были близки, в результате у Тани распался брак, она осталась одна с сыном и продолжает любить Дмитриева, хотя понимает, что эта любовь безнадежна. В свою очередь Дмитриев думает, что Таня была бы ему лучшей женой, чем Лена. Таня по его просьбе сводит Дмитриева с сослуживцем, имеющим опыт в обменных делах, который ничего конкретного не сообщает, но дает телефон маклера. После работы Дмитриев с Таней берут такси и едут к ней домой за деньгами. Таня счастлива возможности побыть с Дмитриевым наедине, чем-то помочь ему. Дмитриеву искренне жаль ее; может быть, он бы и задержался у нее дольше, но ему нужно торопиться на дачу к матери, в Павлиново.

Юмористических рассказов. Человек неплохой, он не был удачливым и рано умер. Дмитриев помнит его отрывочно. Лучше он помнит своего деда, юриста, старого революционера, вернувшегося в Москву после долгого отсутствия (видимо, после лагерей) и жившего некоторое время на даче, пока ему не дали комнату. Он ничего не понимал в современной жизни. С любопытством взирал и на Лукьяновых, родителей жены Дмитриева, которые тогда тоже гостили в Павлинове летом. Однажды на прогулке дед, имея в виду именно Лукьяновых, сказал, что не надо никого презирать. Эти слова, явно обращенные к матери Дмитриева, часто проявлявшей нетерпимость, да и к нему самому, хорошо запомнились внуку.

То, что Дмитриевым казалось неодолимым, Лукьяновыми решалось быстро и просто, только им одним ведомыми путями. Это было завидное свойство, однако такая практичность вызывала у Дмитриевых, особенно у Ксении Федоровны, привыкшей бескорыстно помогать другим, женщины с твердыми нравственными принципами, и сестры Виктора Лоры, высокомерную усмешку. Для них Лукьяновы - мещане, пекущиеся только о личном благополучии и лишенные высоких интересов. В семье даже появилось словцо «олукьяниться». Им свойственен своего рода душевный изъян, проявляющийся в бестактности по отношению к другим. Так, например, Лена перевесила портрет отца Дмитриева из средней комнаты в проходную только потому, что ей понадобился гвоздь для настенных часов. Она забрала все лучшие чашки Лоры и Ксении Федоровны. Дмитриев любит Лену и всегда защищал ее от нападок сестры и матери, но он и ссорился с ней из-за них.

В Москву из Башкирии, куда распределился после института, и долгое время оставался без работы. Он присмотрел себе место в Институте нефтяной и газовой аппаратуры и очень хотел туда устроиться. По просьбе Лены, жалевшей Левку и его жену, хлопотал по этому делу ее отец Иван Васильевич. Однако вместо Бубрика на этом месте оказался Дмитриев, потому что оно было лучше его прежней работы. Все сделалось опять же под мудрым руководством Лены, но, разумеется, с согласия самого Дмитриева. Был скандал. Однако Лена, защищая мужа от его принципиальных и высоконравственных родственников, взяла всю вину на себя.

Рядом с Леной, даже если та будет на первых порах очень стараться. Слишком разные они люди. Ксении Федоровне как раз накануне приезда сына было плохо, потом ей становится лучше, и Дмитриев, не откладывая, приступает к решающему разговору. Да, соглашается мать, раньше она хотела жить вместе с ним, но теперь - нет. Обмен произошел, и давно, говорит она, имея в виду нравственную капитуляцию Дмитриева.

Институт. После окончания он не стал искать романтики, как другие, никуда не поехал, остался в Москве. Тогда уже были Лена с дочерью, и жена сказала: куда ему от них? Он опоздал. Его поезд ушел.

Вновь обостряется. После смерти матери у Дмитриева происходит гипертонический криз. Он сразу сдал, посерел, постарел. А дмитриевскую дачу в Павлинове позже снесли, как и другие, и построили там стадион «Буревестник» и гостиницу для спортсменов.

Дмитриев Виктор Георгиевич - главный герой повести, тридцатисемилетний сотрудник НИИ, потомственный москвич и интеллигент. У него смертельно заболела мать, и жена, до того откровенно не любившая свекровь, вдруг предложила мужу срочно обменять их квартиры на одну большую и поселиться вместе с матерью, то есть использовать ее близкую смерть для увеличения их жилплощади. Оскорбленный душевной глухотой жены, Д. тем не менее начинает действовать - консультируется с бывалыми людьми, покорно сносит брезгливое отношение к себе окружающих, а самое главное - едет к больной матери для переговоров, понимая, что добивает этим мать - она еще не все знает о своей болезни и надеется на выздоровление.

Д., «не очень уже молодой, полноватый, с нездоровым цветом лица, с вечным запахом табака во рту», хоть и чувствует иногда по утрам приливы сил и надежд на перемены, но давно уже про себя знает, что его активная жизнь кончена - он «ведомый» у жены. В юности мечтал стать художником и имел для этого основания, но после неудачи на вступительных экзаменах в художественный институт с отчаяния пошел в технический. По окончании института мог поехать по распределению на интересную работу - Д. «предлагали разные заманчивые одиссеи», но к этому времени уже родилась дочь и нужно было заниматься семьей. «Поздно», - сказала ему жена, и Д. внутренне соглашается с нею. Работает в НИИ, связанном с геологией. Попытки написать (под совместным давлением матери и жены) диссертацию кончились неудачей - не хватило работоспособности и честолюбия. Зато Д. с помощью жены занимает очень выгодную должность в НИИ, предназначавшуюся для его друга.

Его полную подчиненность жене родные Д. считают отходом от традиций семьи Дмитриевых, принадлежавшей к дореволюционной московской интеллигенции. Д. тяжело переживает разлад с родственниками, но попытки помирить жену с матерью остаются безрезультатными. Тем не менее определение Д. как «предателя», принадлежащее сестре Д., выглядит небесспорным, поверхностным. Д. хорошо чувствует в своих родственниках перерождение интеллигентского кодекса поведения в отдаляющуюся от реальной жизни риторику, превращение интеллигентности в своеобразное кастовое сознание, в котором его семья определяется как «мещанская».

Разлад жены с его родней Д. воспринимает как противостояние реалистов и идеалистов. Д. любит жену, остро чувствуя в ней обаяние и силу реальной жизни. Осознавая нравственные издержки в жизненных установках, Д. оправдывает ее: кто ж виноват в том, что жизнь такова, какова есть, а не такова, какой нам бы хотелось ее видеть. Д. не сопротивляется своему внутреннему сближению с женой и ее семейством: «не так плохо породниться с людьми чужой породы. Впрыснуть свежую кровь. Попользоваться чужим умением. Неумеющие жить при долгом совместном житье-бытье начинают немного тяготить друг друга -: как раз этим своим благородным неумением, которым втайае гордятся». «Умение жить» его жены и ее родственников восхищает и пугает его. Отказавшись от кастового интеллигентского сознания, Д. чувствует себя тем не менее беспомощным в отношениях с жизнью; он душевно дрябл, нерешителен, все более становится потребителем умения своей жены жить. Таков же он в отношениях с Таней, бывшей короткое время его любовницей и продолжающей любить его. Д. приходит мысль, что Таня была бы для него лучшей женой, но сделать решительный шаг Д. не в состоянии. В его отношениях с Таней есть некоторое потребительство - он пользуется ее сочувствием, душезным пониманием, помощью, но сам ничего дать ей не в состоянии. Да это особенно и не заботит его.

Дмитриев Федор Николаевич (дед) - дед Виктора Дмитриева. «Очень стар - семьдесят девять, - таких стариков осталось в России немного, а юристов, окончивших Петербургский университет, еще меньше, а тех из них, кто занимался в молодости революционными делами, сидел в крепости, ссылался, бежал за границу, работал в Швейцарии, в Бельгии, был знаком с Верой Засулич, и вовсе раз-два и обчелся». Д. был «маленького роста, усохший, с сизовато-медной дубленой кожей на лице, с корявыми, изуродованными тяжелой работой, негнущимися руками, всегда аккуратно одевался, носил рубашки с галстуком…». (В тексте сказано» что к середине пятидесятых годов «Дмитриев не видел деда много лет», что тот «недавно вернулся в Москву, был очень болен и нуждался в отдыхе» - из этих деталей опытный читатель начала семидесятых годов вычисляет, что дед прошел через лагеря.) Считает, что «нет глупее, как искать идеалы в прошлом. С интересом он смотрит только вперед, но, к сожалению, он увидит немногое». Живет одно лето на даче у Дмитриевых, наблюдает начало супружеской жизни Дмитриева и Лены, первые споры между семейными кланами Лукьяновых и Дмитриевых, не поддерживая отчетливо ни одну из сторон. Д. первый указывает Дмитриеву на барство, бестактность его жены и тещи, насмешливо воспринимает их «умение жить». И в то же время в споре с Ксенией Федоровной категоричен в отрицании права интеллигентного человека на презрение. Единственный из семьи Дмитриевых, к кому Лена относилась с уважением.

Дмитриева Ксения Федоровна - мать Дмитриева, работает «старшим библиографом одной крупной академической библиотеки». Добра, бескорыстна, деликатна, старается во всем следовать старым интеллигентским нормам поведения. «…Мать постоянно окружают люди, в судьбе которых она принимает участие. В ее комнате подолгу живут какие-то пожилые полузнакомые люди… случайные приятельницы по домам отдыха, желающие попасть к московским врачам, или провинциальные девочки и мальчики, дети отдаленных родственников, приехавшие поступать в институты. Всем мать старается помогать совершенно бескорыстно… Пожалуй, точнее так: любит помогать таким образом, чтобы, не дай Бог, не вышло никакой корысти. Но в этом-то и была корысть: делая добрые дела, все время сознавать себя хорошим человеком». С первой же встречи с Леной чувствует в ней чужого для себя человека и беспомощно предостерегает сына. В дальнейших взаимоотношениях с Леной, как правило, уступает ей. Но может быть и «гранитной», когда в семье обсуждаются вопросы нравственности. Услышав от своего отца фразу о том, что глупо кого-либо презирать, возражает: «Если мы откажемся от презрения, мы лишим себя последнего оружия». Ей принадлежит в повести формулировка того, что произошло с сыном в семейной жизни: «Ты уже обменялся, Витя. Обмен произошел…» (т. е. «олукьянился» - по терминологии сестры Дмитриева). Заболев, поначалу не осознает всей серьезности происходящего, надеется на выздоровление, но после разговора с сыном, предложившим ей съезжаться, быстро понимает, в чем дело, и дает согласие.

Специального учебника по переводу». Главная ее черта - умение добиваться своего: «она вгрызалась в свои желания, как бульдог. Такая миловидная женщина-бульдог с короткой стрижкой соломенного цвета и всегда приятно загорелым, слегка смуглым лицом. Она не отпускала до тех пор, пока желания - прямо у нее в зубах - не превращались в плоть. Великое свойство! Прекрасное, изумительное, решающее для жизни. Свойство настоящих мужчин». Решительна, инициативна, обладает сильным характером, легко находит общий язык с разными людьми, особенно с нужными. В повести подчеркивается ее чисто женская притягательность для Дмитриева, ее обостренный вкус к жизни. Заботится о семье, о муже, по-своему понимая его благо. Иногда улавливает и воплощает те желания Дмитриева, о которых он сам не догадывается. Оборотная сторона этих качеств - нравственная неразборчивость в средствах. Может быть бестактна и высокомерна. Муж обвиняет ее в «недоразвитости чувств», наличии «недочеловеческого». Устраивая по просьбе родных Дмитриева его друга Левку Бубрика на интересную и выгодную работу, Л. в последний момент решает, что должность эта больше подходит для ее мужа, и устраивает на это место Дмитриева. При этом возмущение родных и друзей Дмитриева принимает на себя: «Виновата я, одна я, Витьку не вините!» Проницательна, хорошо видит смешные и нелепые черты окружающих. В столкновении с семьей Дмитриевых, которые ее откровенно не любят, защищается понятием «ханжество», издевается над выморочностью и риторичностью их кодекса поведения, остро чувствуя свое превосходство над сестрой и матерью Дмитриева в умении жить реальной жизнью. Чувствует себя уязвленной презрительным к себе отношением свекрови и золовки, Оправдывает свои поступки тем, что старается для блага семьи и чуть ли не жертвует собой. Все осуждают ее, хотя муж сполна пользуется плодами достижений.

Лора (Дмитриева Лора Георгиевна) - сестра Дмитриева. По профессии археолог. Месяцами пропадет с мужем Феликсом в экспедициях. «Черные с сединой волосы… загорелый лоб - ежегодные пять месяцев в Средней Азии сделали ее почти узбечкой». Не слишком счастлива в личной жизни, о муже, с которым у нее до этого годами тянулся вялый, безрадостный роман, говорит, что он редкостно бестактен. Самый категоричный хранитель «интеллигентских» традиций семьи Дмитриевых. Главный враг Лены в их семье. «Лора так и Не научилась заглядывать немного глубже того, что находится на поверхности. Ее мысли никогда не гнутся… Как же не понимать, что людей не любят не за их пороки, а любят не за их добродетели». Называет Дмитриева предателем. На похоронах деда вопросом, поедет ли он на поминки, дает понять брату, что семья считает его чужаком.

Лукьянов Иван Васильевич, как и жена, был из породы «умеющих жить». «Главной его силой были связи, многолетние знакомства… начинал когда-то у хозяина в городе Кирсанове, но уже с 1926 года… когда его выдвинули на директора фабрики… он двинулся по линии административной. Когда Дмитриев познакомился с ним, Иван Васильевич, был уже сильно стар, грузен, страдал одышкой, пережил инфаркт, всяческие невзгоды и бури вроде снятия с работы, партийных взысканий, восстановлений, назначений с повышениями, клевет и наветов разных мерзавцев, норовивших его погубить, но, как признавался он сам, «в отношении этих моментов спасался только одним: был начеку». Привычка к постоянному недоверию и неусыпному бдению втерлась в его натуру настолько, что Иван Васильевич проявлял ее повсюду». Образы Лукьяновых даны в повести несколько шаржированно.

Лукьянова Вера Лазаревна - теща Дмитриева, приходила к ним почти ежедневно под предлогом помощи, «а на самом деле с единственной целью - беспардонно вмешиваться в чужую жизнь». Душевно неразвита, мстительна, подозрительна. Претенциозна в манерах, болезненно самолюбива, претендует на причастность к новой элите. С гордостью вспоминает своего дядю - владельца кожевенных мастерских. Зятя, а заодно и всю его родню, презирает за никчемность.

Чем Лена. Умна, душевно чутка, тактична, способна прощать многое и сострадать. Разошлась с мужем после романа с Дмитриевым, не имея никаких надежд на замужество с ним. Единственный человек, от которого Дмитриев может принять помощь, не чувствуя себя униженным. Но, пользуясь добротой, чуткостью Т., Дмитриев испытывает к ней только благодарность, ничего более. «Ей тридцать четыре, еще молодая женщина, но за последний год она здорово сдала… Уж очень она похудела, тонкая шея торчит из воротничка, на худом лице из просяной, веснушчатой бледности одни глаза - добрые - сияют во всегдашнем испуге». «Еще недавно, год назад, в ее высокой фигуре было что-то, волновавшее Дмитриева… Но теперь ничего не осталось… Теперь это была просто высокая, худая, очень длинноногая женщина с пучком крашенных хною волос на тонкой шейке».

«Обмен»


Создавая в своем творчестве тип героя-интеллигента, Ю.В. Трифонов убедительно показывает как идеальное воплощение этого понятия, так и наличие героя-двойника, в котором на первый план проступает псевдоинтеллигентское начало. Повесть Ю. Трифонова «Обмен» поднимает социально-психологические проблемы. В ней звучит мысль о беспощадности жизни. В основе сюжета - бытовая семейная история.
Главный герой произведения узнал о тяжелой болезни матери. Пока Виктор Дмитриев носился по врачам, его жена Лена нашла обменщиков, хотя раньше не соглашалась жить со свекровью. «Душевная неточность», «душевный дефект», «недоразвитость чувств» - так деликатно обозначает автор умение добиваться своего любой ценой.

Хищные планы овладения жилплощадью свекрови девушка пытается замаскировать под сыновнии чувства супруга, Лена убеждает его в том, что обмен необходим прежде всего самой его матери. У Лены есть веский козырь: комната нужна не ей лично, а для их с Дмитриевым дочери, которая спит и готовит уроки за ширмой в одной комнате с родителями.

Символом бытовой неустроенности в повести является предательский треск тахты. Тонко манипулируя чувствами мужа, женщина шаг за шагом продвигается к своей цели. Ю.В. Трифонов убедительно показывает читателю, что мещанство, персонифицированное в образе семьи Лукьяновых, вовсе не безобидное явление. Оно умеет настаивать на своем и защищаться. Неслучайно после разговора Виктора с Леной о портрете следует немедленная реакция всего клана Лукьяновых: они собираются и покидают дачу Дмитриевых, где собирались до этого еще погостить. Потом Лена разыгрывает целый спектакль, начиная потихоньку брать мужа в свои руки. Она заставляет Дмитриева позвонить теще и попросить ее вернуться.

Интересна ретроспективная композиция повести. Этот прием помогает Трифонову проследить этапы нравственной деградации Дмитриева, процесс его «олукьяиивания». По мере развития сюжета произведения конфликт углубляется. Оказывается, когда-то Ксения Федоровна вместе с сыном изучала иностранный язык. Это было дело, которое объединяло их. Когда в жизни Дмитриева появилась Лена, занятия прекратились. Сын и мать начали отдаляться.

Еще одной символической деталью в повести является руки Лены, которой она обнимает мужа: сначала она была легкой и прохладной, а через четырнадцать лет супружеской жизни стала давить на него «немалой тяжестью». Душевная нечистоплотность Лены проявляется и рядом внешних отталкивающих деталей ее облика (большой живот, толстые руки, кожа в мелких пупырышках). Ее полнота символизирует излишество, обладанием которым она так увлечена. Дородной Лене противопоставлена худенькая Таня, бывшая любовница Виктора. В отличие от Лены она не способна покривить дутой и, полюбив Дмитриева, расстается с мужем. Таня романтична, любит стихи, в то время как в Лене доминирует бытовой практицизм. Сам Виктор постоянно привык поступать не

I цк, как хотел бы. Он живет с Леной, думая, что Таня была бы ему лучшей женой. Дмитриев понимает, что нехорошо занимать у Тани деньги, но потом соглашается..

Ю.В. Трифонов подчеркивает, что мировоззрение Дмитриева типично для современной ему эпохи. Не случайно у Виктора появляется возможность посмотреть на свои поступки со стороны. Для этого в повесть вводится образ Невядом-ского. Это своеобразный двойник Дмитриева - человек, в которого уже через несколько лет он скорее всего превратится, если продолжит «олукьяниваться». Жерехов, сослуживец Виктора, рассказывает ему историю про Невядомского, который успел поменять жилплощадь (съехаться с тещей) буквально за три дня до смерти старушки. При рассказе он не только не осуждает Алексея Кирилловича Невядомского, а даже завидует ему: тот получил хорошую квартиру и теперь выращивает на балконе помидоры. Помидоры на могиле тещи Невядомского... Этот образ преследует Дмитриева, открывая ему всю неприглядность его поступка.

Дмитриев часто задумывается о смысле жизни. Мысль о болезни матери усиливает это раздумья. Ксения Федоровна привыкла всем помогать (кровом, советом, сочувствием). Как и Таня, которая долгие годы любит Дмитриева, она делает это бескорыстно. Матери Дмитрия Ксении Федоровне в повести противопоставлена теща - Вера Лазаревна, мировоззрение которой пронизано недоверием ко всем людям, даже к самым близким.

Начав разговор об истории одного обмена, Ю.В. Трифонов постепенно переходит на критику мещанства в целом. Дмитриев не случайно вспоминает отца и его братьев. Дядьки героя были по советским меркам людьми зажиточными, а провинциальной родне помогал только отец Виктора: «Мать считала, что в ссорах и во всех последующих несчастьях братьев виноваты были жены, Марьянка и Райка, зараженные мелкобуржуазным мещанством». Среди сослуживцев Дмитриева Ю.В. Трифонов рисует образ Паши Сниткина, который умеет устроить все так, что ему всегда помогают. Он так часто умудряется перевалить на кого-нибудь всю работу, что даже обзавелся кличкой: «С-миру-по-ниткин». Рассматривая этот образ, Ю.В. Трифонов поднимает проблему отношения к чужой беде: Сниткин отказывается ехать вместо Дмитриева в командировку, хотя его семейные проблемы (перевод дочери в музыкальную школу) не столь важны, как ситуация Дмитриева.

Так, в повести возникает разговор о двух породах людей: «умеющих жить» и «втайне гордящихся благородным неумением». У одних вся обстановка сверкает, у других процветает бедность и ветхость.

Дмитриев всю жизнь тянулся к людям первой категории: восхищался тем, как Лена заводит нужные знакомства, умеет дать отпор обнаглевшей соседке Дусе. Виктор жил с Леной, как будто одурманенный. Лишь однажды его сестра Лора попыталась открыть ему глаза на то, что деловитость жены, которой он так восхищался, выглядит наглостью и нахрапистостью в глазах его родни. Особенно поразило их то, что Лена перевесила портрет отца из средней комнаты в проходную. Чужими и чуждыми по духу людьми показались новые родственники деду Виктора. Когда Лена потом на похоронах деда плакала и говорила о том, как она его любила, все это было похоже на фальшь.

По мере развития сюжета характер Лены углубляется, а жизненная хватка усиливается: «Она вгрызалась в свои желания, как бульдог. Такая миловидная женщина-бульдог с короткой стрижкой соломенного цвета и всегда приятно загорелым, слегка смуглым лицом. Она не отпускала до тех пор, пока желания - прямо у нее в зубах - не превращались в плоть». Цель жизни Лены - сделать карьеру. Она устроилась в ИМКОИН, где работают «две идеально устроенные в этой жизни приятельницы». А отец Лены помогает устроиться на работу ее мужу, да и еще на то место, куда метил друг Дмитриева Лева.

Затем выясняется, что Виктор когда-то любил рисовать, но не стал, срезавшись на экзамене, бороться за свою мечту.
Когда Виктор предлагает матери съезжаться, та сначала отказывается и говорит, что он уже совершил свой обмен, а потом неожиданно соглашается, очевидно, понимая, что ее приглашают не жить вместе, а просто передать жилплощадь перед смертью.

Таким образом, поведение героев в бытовых ситуациях становится своеобразным критерием проверки их душевных качеств. Мещанско-обывательское лукьяновское начало сталкивается в повести с подвижническими взглядами русской интеллигенции, господствовавшими в семье Дмитриевых.

Главный герой повести пытается действовать с позиции нравственного компромисса. Однако одновременно угодить жене и матери не удается, и тогда герой выбирает Лену. Когда Виктор предлагает матери совершить обмен, та отвечает, что он уже совершил его. Здесь имеется в виду нравственный обмен, обмен ценностей, который совершает герой, войдя в новую семью.

В июле мать Дмитриева Ксения Федоровна тяжело заболела, и ее отвезли в Боткинскую, где она пролежала двенадцать дней с подозрением на самое худшее. В сентябре сделали операцию, худшее подтвердилось, но Ксения Федоровна, считавшая, что у нее язвенная болезнь, почувствовала улучшение, стала вскоре ходить, и в октябре ее отправили домой, пополневшую и твердо уверенную в том, что дело идет на поправку. Вот именно тогда, когда Ксения Федоровна вернулась из больницы, жена Дмитриева затеяла обмен: решила срочно съезжаться со свекровью, жившей одиноко в хорошей, двадцатиметровой комнате на Профсоюзной лице.

Разговоры о том, чтобы соединиться с матерью, Дмитриев начинал и сам, делал это не раз. Но то было давно, во времена, когда отношения Лены с Ксенией Федоровной еще не отчеканились в формы такой окостеневшей и прочной вражды, что произошло теперь, после четырнадцати лет супружеской жизни Дмитриева. Всегда он наталкивался на твердое сопротивление Лены, и с годами идея стала являться все реже. И то лишь в минуты раздражения. Она превратилась в портативное и удобное, всегда при себе , оружие для мелких семейных стычек. Когда Дмитриеву хотелось за что-то уколоть Лену, обвинить ее в эгоизме или в черствости, он говорил: «Вот поэтому ты и с матерью моей не хочешь жить». Когда же потребность съязвить или надавить на больное возникала у Лены, она говорила: «Вот поэтому я и с матерью твоей жить не могу и никогда не стану, потому что ты - вылитая она, а с меня хватит одного тебя».

Когда-то все это дергало, мучило Дмитриева. Из-за матери у него бывали жестокие перепалки с женой, он доходил до дикого озлобления из-за какого-нибудь ехидного словца, сказанного Леной; из-за жены пускался в тягостные «выяснения отношений» с матерью, после чего мать не разговаривала с ним по нескольку дней. Он упрямо пытался сводить, мирить, селил вместе на даче, однажды купил обеим путевки на Рижское взморье, но ничего путного из всего этого не выходило. Какая-то преграда стояла между двумя женщинами, и преодолеть ее они не могли. Почему так было, он не понимал, хотя раньше задумывался часто. Почему две интеллигентные, всеми уважаемые женщины - Ксения Федоровна работала старшим библиографом одной крупной академической библиотеки, а Лена занималась переводами английских технических текстов и, как говорили, была отличной переводчицей, даже участвовала в составлении какого-то специального учебника по переводу, - почему две хорошие женщины, горячо любившие Дмитриева, тоже хорошего человека, и его дочь Наташку, упорно лелеяли в себе твердевшую с годами взаимную неприязнь?

Мучился, изумлялся, ломал себе голову, но потом привык. Привык оттого, что увидел, что то же - у всех, и все - привыкли. И успокоился на той истине, что нет в жизни ничего более мудрого и ценного, чем покой, и его-то нужно беречь изо всех сил. Поэтому, когда Лена вдруг заговорила об обмене с Маркушевичами - поздним вечером, давно отужинали, Наташка спала, - Дмитриев испугался. Кто такие Маркушевичи? Откуда она их взяла? Двухкомнатная квартира на Малой Грузинской. Он понял тайную и простую мысль Лены, от этого понимания испуг проник в его сердце, и он побледнел, сник, не мог поднять глаз на Лену.

Так как он молчал, Лена продолжала: материнская комната на Профсоюзной им понравится наверняка, она их устроит географически, потому что жена Маркушевича работает где-то возле Калужской заставы, а вот к их собственной комнате потребуется, наверно, доплата. Иначе не заинтересуешь. Можно, конечно, попробовать обменять их комнату на что-то более стоящее, будет тройной обмен, это не страшно. Надо действовать энергично. Каждый день что-то делать. Лучше всего найти маклера. У Люси есть знакомый маклер, старичок, очень милый. Он, правда, никому не дает своего адреса и телефона, а появляется сам как снег на голову, такой конспиратор, но у Люси он должен скоро появиться: она ему задолжала. Это закон: никогда нельзя давать им деньги вперед…

Разговаривая, Лена стелила постель. Он никак не мог посмотреть ей в глаза, теперь он хотел этого, но Лена стояла к нему то боком, то спиной, когда же она повернулась и он взглянул ей прямо в глаза, близорукие, с расширенными от вечернего чтения зрачками, увидел - решимость. Наверно, готовилась к разговору давно, может, с первого дня, как узнала о болезни матери. Тогда же ее и осенило. И пока он, подавленный ужасом, носился по врачам, звонил в больницы, устраивал, терзался, - она обдумывала, соображала. И вот нашла каких-то Маркушевичей. Странно, он не испытывал сейчас ни гнева, ни боли. Мелькнуло только - о беспощадности жизни. Лена тут ни при чем, она была частью этой жизни, частью беспощадности. Кроме того, можно ли сердиться на человека, лишенного, к примеру, музыкального слуха? Лену всегда отличала некоторая душевная - нет, не глухота, чересчур сильно, - некоторая душевная неточность, и это свойство еще обострялось, когда вступало в действие другое, сильнейшее качество Лены: умение добиваться своего.

Он зацепился за то, что было вблизи: зачем нужен маклер, если квартира на Малой Грузинской уже найдена? Маклер нужен, если придется менять их комнату. И вообще чтоб ускорить весь процесс. Она не заплатит ему ни копейки до тех пор, пока не получит ордер на руки. Стоит это не так уж дорого, рублей сто, максимум полтораста. Так и есть! Его мрачность она расценила по-своему. Какая тонкая душа, какой психолог. Он сказал, что лучше бы она подождала, пока он начнет этот разговор сам, а не начнет, значит, не нужно, нельзя, не об этом сейчас надо думать.

Витя, я понимаю. Прости меня, - сказала Лена с усилием. - Но… (Он видел, что ей очень трудно, и все-таки она договорит до конца.) Во-первых, ты уже начинал этот разговор, правда же? Много раз начинал. А во-вторых, это нужно всем нам, и в первую очередь твоей маме. Витька, родной мой, я же тебя понимаю и жалею как никто, и я говорю: это нужно! Поверь…

Она обняла его. Ее руки стискивали его все сильнее. Он знал: эта внезапная любовь неподдельна. Но почувствовал раздражение и отодвинул Лену локтем.

Ты не должна была сейчас начинать! - повторил он угрюмо.

Ну, хорошо, ну, извини меня. Но я же забочусь не о себе, правда же…

Замолчи! - почти крикнул он шепотом.

Лена отошла к тахте и продолжала раскладывать постель молча. Она вынула из ящика, стоявшего в головах тахты, толстую клетчатую скатерть, служившую обыкновенно подкладкой под простыню, но иногда применявшуюся и по своему прямому назначению для обеденного стола, на скатерть положила простыню, которая вздулась и легла не очень ровно, и Лена нагнулась, вытягивая вперед руки, чтобы достать до дальнего края тахты - лицо ее при этом мгновенно налилось краской, а живот низко провис и показался Дмитриеву очень большим, - и расправила завернувшиеся углы (когда стелил Дмитриев, он никогда не расправлял углов), потом бросила на простыню, к ящику, две подушки, одна из которых была с менее свежей наволочкой, эта подушка принадлежала Дмитриеву. Вытянув из ящика и кладя на тахту два ватных одеяла, Лена сказала дрожащим голосом:

Ты меня как будто обвиняешь в бестактности, но, честное слово, Витя, я действительно думала обо всех нас… О будущем Наташки…

Да как ты можешь!

Как ты можешь вообще говорить об этом сейчас? Как у тебя язык поворачивается? Вот что меня изумляет. - Он чувствовал, что раздражение растет и рвется на волю. - Ей-богу, в тебе есть какой-то душевный дефект. Какая-то недоразвитость чувств. Что-то, прости меня, недочеловеческое . Как же можно? Дело-то в том, что больна моя мать , а не твоя, правда ведь? И на твоем бы месте…

Говори тише.

На твоем бы месте я никогда первый…

Тихо! - Она махнула рукой.

Оба прислушались. Нет, все было тихо. Дочка спала за ширмой в углу. Там же за ширмой стоял ее письменный столик, за которым вечерами она готовила уроки. Дмитриев смастерил и повесил над столиком полку для книг, провел туда электричество для настольной лампы - сделал за ширмой особую комнатку, «одиночку», как называли ее в семье. Дмитриев и Лена спали на широкой тахте чехословацкого производства, удачно купленной три года назад и являвшейся предметом зависти знакомых. Тахта стояла у окна, ее отделял от «одиночки» дубовый, с резными украшениями буфет, доставшийся Лене в наследство от бабушки, - вещь нелепая, которую Дмитриев много раз предлагал продать, Лена тоже была не против, но возражала теща. Вера Лазаревна жила недалеко, через два дома, и приходила к Лене почти ежедневно под предлогом «помочь Наташеньке» и «облегчить Ленусе», а на самом деле с единственной целью - беспардонно вмешиваться в чужую жизнь.

Вечерами, ложась на свое чешское ложе - оказавшееся не очень-то прочным, вскоре оно расшаталось и скрипело при каждом движении, - Дмитриев и Лена всегда долго прислушивались к звукам, доносившимся из «одиночки», стараясь понять, заснула дочка или нет. Дмитриев звал, проверяя, вполголоса: «Наташ! А Наташ!» Лена подходила на цыпочках и смотрела сквозь щелку в ширме. Лет шесть назад взяли няньку, она спала на раскладушке здесь же в комнате. Фандеевы, соседи, возражали против того, чтоб в коридоре. Старуха страдала бессонницей и обладала острейшим слухом, ночами напролет она что-то бормотала, кряхтела и прислушивалась: то мышь скребется, то бежит таракан, то кран на кухне забыли закрутить. Когда старуха ушла, у Дмитриевых началось что-то вроде медового месяца.

Опять сидела с физикой до одиннадцати часов, - сказала Лена шепотом. - Надо брать кого-то… У Антонины Алексеевны есть хороший репетитор.

То, что Лена перевела разговор на Наташкины невзгоды и смирилась со всеми Дмитриевскими оскорблениями, пропустила их мимо ушей - что было на нее непохоже, - означало, что она твердо хочет примириться и довести дело до конца. Но Дмитриеву еще не хотелось мириться. Наоборот, его раздраженность усиливалась оттого, что он вдруг осознал главную бестактность Лены: она заговорила так, будто все предрешено и будто ему, Дмитриеву, тоже ясно, что все предрешено, и они понимают друг друга без слов. Заговорила так, будто нет никакой надежды. Она не смела так говорить!

Объяснять все это было невозможно. Дмитриев рывком вскочил со стула, схватил пижаму и полотенце и, ни слова не говоря, почти выбежал из комнаты.

Когда через несколько минут он вернулся, постель была готова. В комнате стоял запах духов. Лена в незастегнутом халате расчесывала волосы, стоя перед зеркалом, и ее лицо выражало безучастность и даже, пожалуй, хорошо скрытую обиду. Но запах духов выдавал ее. Это был зов, приглашение к примирению. Придерживая полы халата одной рукой у подбородка, а другой - на животе, Лена быстрым и деловым шагом, не посмотрев на Дмитриева, прошла мимо него в коридор. Ему снова вспомнились стихи, которые он бормотал все последние дни: «О, господи, как совершенны дела твои…» Закрыв глаза, он сел на край тахты. «Думал, больной…» Просидел так несколько секунд. Он знал, что в глубине души Лена довольна, самое трудное сделано: она сказала. Теперь надо зализать ранку, впрочем, и не ранку, а небольшую царапинку, сделать которую было совершенно необходимо. Вроде внутривенного укола. Подержите ватку. Немножко больно, зато потом будет хорошо. Важно ведь, чтоб потом было хорошо . А он не закричал, не затопал ногами, просто выпалил несколько раздраженных фраз, потом ушел в ванную, помылся, почистил зубы и сейчас будет спать. Он лег на свое место к стене и повернулся лицом к обоям.

Скоро пришла Лена, щелкнула дверным замком, зашуршала халатом, зашелестела свежей ночной рубашкой, выключила свет. Как ни старалась она двигаться легко и быть как можно более невесомой, тахта под ее тяжестью затрещала, и Лена от этого треска зашептала с некоторой даже шутливостью:

Ой, боже мой, какой кошмар…

Дмитриев молчал, не двигался. Прошло немного времени, и Лена положила руку на его плечо. Это была не ласка, а дружеский жест, может быть, даже честное признание своей вины и просьба повернуться лицом. Но Дмитриев не шелохнулся. Ему хотелось сейчас же заснуть. С мстительным чувством он наслаждался тем, что погружается в неподвижность, в сон, что ему уже некогда прощать, объясняться шепотом, поворачиваться лицом, проявлять великодушие, он может лишь наказывать за бесчувственность. Рука Лены стала слегка поглаживать его плечо. Окончательная сдача! Робкими прикосновениями она жалела его, вымаливала прощение, извинялась за черствость души, которой, впрочем, можно найти оправдание, и призывала его к мудрости, к доброте, к тому, чтобы и он нашел в себе силы и пожалел ее. Но он не уступал. Что-то неостывшее в нем мешало повернуться, обнять ее правой рукой. Сквозь надвигавшуюся дремоту он видел крыльцо деревянного дома, Ксению Федоровну, стоявшую на самой верхней ступеньке крыльца и вытиравшую руки мятым вафельным полотенцем, и ее медленный взгляд прямо в глаза Дмитриеву, мимо русой головы, мимо ярко-голубого шелкового платья, и услышал глухой голос: «Сынок, ты хорошо подумал?» Глухой потому, что издалека, из того ледяного майского дня, когда все были очень молодые, Валька полез купаться, Дмитриев поднимал двухпудовую гирю, Толик мчался куда-то на своем «вандерере» за вином, по дороге сломал забор, вызывали милицию, а потом на холодной верандочке, по стеклам которой шатался свет фонаря, Лена плакала, мучилась, обнимала его, шепча, что никогда, никого, на всю жизнь, это не имеет значения. Мама села утром на мотопед, повесила на руль бидончик и поехала на станцию за молоком и хлебом. Ее несчастье - говорить сразу то, что приходит в голову. «Сынок, ты хорошо подумал?» Что могло быть бессильнее этой нелепой и жалкой фразы? Он ни о чем не мог думать. Май с ледяными ветрами, обрывавшими нежную, едва родившуюся листву, вот что было тогда, чем они дышали. Мама учила английский просто так, для себя, чтоб читать романы, а Дмитриев собирался в аспирантуру, они вместе занимались с Ириной Евгеньевной и вместе вдруг прекратили, когда появилась Лена. Концом зонтика мама стучала в стекло верандочки - было не поздно, часов семь вечера: «Вставай, Ирина Евгеньевна ждет!» Дмитриев и Лена, притаясь под просторным ватным одеялом, делали вид, что спят. Раза два еще нерешительно стучал зонтик в окно, потом хрустели шишки под туфлями - мама уходила в молчании. Она сама не желала больше заниматься английским и утратила интерес к детективным романам. Однажды она услышала, как Лена, смеясь, передразнивает ее произношение. Вот оттуда, с той деревенской верандочки в мелком оконном переплете, началось то, что теперь поправить нельзя.

Рука Лена проявляла настойчивость. За четырнадцать лет эта рука тоже изменилась - она была раньше такой легкой, прохладной. Теперь же, когда рука лежала на плече Дмитриева, она давила немалой тяжестью. Дмитриев, ни слова не говоря, повернулся на левый бок, обнял Лену правой рукой, сдвинул ее ближе, сонно внушая себе, что имеет право, потому что уже спал, видел сны и, может быть даже, все еще спит. Во всяком случае, он ничего не говорил, глаза его были закрыты, как у человека действительно спящего, и в те секунды, когда Лене очень хотелось, чтобы он ей что-нибудь сказал, он продолжал молчать. Только потом, когда он глубоко и по-настоящему заснул, часа в два ночи, он бормотал со сна какую-то невнятицу.

Дмитриеву в августе исполнилось тридцать семь. Иногда ему казалось, что еще все впереди.

Такие приступы оптимизма бывали по утрам, когда он просыпался вдруг свежим, с нечаянной бодростью - много содействовала тому погода - и, открыв форточку, начинал в ритме размахивать руками и сгибаться и разгибаться в поясе. Лена и Наташка вставали на четверть часа раньше. Иногда с раннего утра, чтобы проводить Наташку в школу, являлась Вера Лазаревна. Лежа с закрытыми глазами, Дмитриев слышал, как женщины шаркали, двигались, переговаривались громким шепотом, гремели посудой, Наташка ворчала: «Опять каша! Неужели у вас фантазии нет?» Лена реагировала с привычным утренним гневом: «Я тебе покажу фантазию! Сядь как следует!» - а теща бубнила: «Если б другие дети имели то, что имеешь ты…» Это была заведомая ложь. Другие дети имели все то же самое и даже гораздо больше. Но в те утра, когда Дмитриев просыпался, охваченный невразумительным оптимизмом, его ничто не раздражало. Он смотрел с высоты пятого этажа на сквер с фонтаном, улицу, столб с таблицей троллейбусной остановки, возле которого сгущалась толпа, и дальше он видел парк, многоэтажные дома на горизонте и небо. На балконе соседнего дома, очень близко, в двадцати метрах напротив, появлялась молодая некрасивая женщина в очках, в коротком, неряшливо подпоясанном домашнем халате. Она присаживалась на корточки и что-то делала с цветами, стоявшими на балконе в горшках. Она их трогала, поглаживала, заглядывала под листочки, а некоторые листочки поднимала и нюхала. Оттого, что она садилась на корточки, халат раскрывался, и становились видны ее крупные синевато-белые колени. Лицо женщины было такого же тона, как колени, синевато-белое. Дмитриев наблюдал за женщиной, сгибаясь и разгибаясь в поясе. Он смотрел на нее из-за занавески. Непонятно почему - женщина ему совсем не нравилась, - но тайное наблюдение за ней вдохновляло его. Он думал о том, что еще не все потеряно, что тридцать семь - это не сорок семь и не пятьдесят семь и он еще может кое-чего добиться.

Топоча по коридору, в суматохе, сопровождаемые криками Лены: «А мешки взяли? Не бегите через дорогу! Attention, дети, attention», - Наташка и фандеевская Валя, шестиклассница, покидали дом в тридцать минут девятого. Под их прыжками содрогалась лестница. Дмитриев проскальзывал в ванную, запирался, через три минуты легкий стук прерывал его размышления: «Виктор Георгиевич, сегодня пятница, у меня стирка, я вас умоляю - побыстрее!» Это был голос соседки Ираиды Васильевны, с которой теща Дмитриева не разговаривала, Лена была в холодных отношениях, но Дмитриев старался быть корректен, оберегая свою объективность и независимость. «Хорошо! - отвечал он сквозь шум воды. - Будет сделано!» Он быстро брился, включив газовую колонку и полоскал кисточку под горячей струей, потом мыл лицо над старым, пожелтевшим, с обитым краем умывальником - его давно полагалось сменить, но Фандеевым один черт, над каким умывальником мыться, а Ираида Васильевна жалела деньги - и вскоре, слегка насвистывая, с газетами в руке, которые он успевал на пути из ванной по коридору достать из ящика, возвращался в комнату. Стол еще был загроможден посудой после недавней еды Наташки и Лены. Теперь торопилась Лена, она уходила на десять минут позже Наташки, и утреннее обслуживание Дмитриева принимала на себя теща. Дмитриеву это не особенно нравилось, теща тоже ухаживала за зятем без энтузиазма - это была ее маленькая утренняя жертва, один из тех незаметных подвигов, из которых и состоит вся жизнь таких тружениц, таких самозабвенных натур, как Вера Лазаревна.

Иногда Дмитриев замечал, что Лена лишь старается показать, что ей некогда, а на самом деле у нее вполне хватило бы времени приготовить ему завтрак, но она нарочно уступала эту миссию матери: как бы затем, чтобы Дмитриев был чем-то, пускай незначительным, пускай на минуту, теще обязан. Она даже могла шепнуть ему на ухо: «Не забудь поблагодарить маму!» Он благодарил. Он видел все эти уловки по регулированию семейных связей и в зависимости от настроения то не обращал на них внимания, то тихо раздражался. На тихое раздражение Вера Лазаревна всегда ответствовала по-своему - нежнейшим ехидством. «Как быстро-то Виктор Георгиевич освободил ванную! Вот молодец! - улыбаясь, говорила она и влажным кухонным полотенцем вытирала на клеенке местечко для Дмитриева. - Что значит - соседка попросила…» Лена решительно пресекала: «При чем тут соседка? Витя всегда моется быстро». - «Я и говорю, молодец, молодец, по-военному…»

В то утро начального октября за окном была синь, комната полнилась светом, отраженным от залитого солнцем бело-кирпичного торца противоположного дома, и голоса Веры Лазаревны не было слышно. В первый миг, едва разлепив глаза, Дмитриев бессознательно - из-за солнца и света - ощутил радость, но уже в следующую секунду все вспомнилось, синева смеркла, за окном установился безнадежно ясный и холодный осенний день. До завтрака ни он, ни Лена не сказали друг другу ни слова. Но после того, как Дмитриев позвонил Ксении Федоровне - он звонил сестре Лоре в Павлиново, где сейчас мать жила, и Ксения Федоровна бодрым голосом рассказала, что вчера поздно заезжал Исидор Маркович, нашел состояние хорошим, давление в норме, советовал с первым снегом поехать в какой-нибудь подмосковный санаторий, затем следовали вопросы насчет Наташкиных дел, как ее глаза, исправила ли тройку по физике, дают ли ей морковку сырую тертую - самое полезное питание для глаз, и что слышно с командировкой Дмитриева, - он испытал внезапное облегчение, точно отлив боли от головы. Вдруг показалось, что все, может, и обойдется. Бывают же ошибки, самые невероятные ошибки. И с этой ничтожной радостью и минутной надеждой он пришел после телефонного разговора в комнату - Наташка уже убежала, а Лена поспешно что-то шила, наполовину одетая, в юбке и в черной нижней рубашке, с голыми плечами - и, проходя мимо Лены, он легонько шлепнул ее пониже спины и спросил дружелюбно:

Ну-с, как настроение?

Вдруг сухо Лена ответила, что настроение у нее плохое.

Да что ты? - сказал Дмитриев, задетый тем, что так сухо отвечают на его дружелюбие. - Это отчего же?

Причин, по-моему, больше чем достаточно. Мама заболела.

Твоя мама?

Ты думаешь, только твоя может болеть?

А что с Верой Лазаревной?

Что-то очень серьезное с головой. Второй день лежит, я уж тебе не говорила вчера, но сегодня утром позвонила… Какие-то мозговые спазмы.

Лена закончила шитье, надела кофточку и подошла к зеркалу, глядя на себя высокомерно. Кофточка была с короткими рукавами, что было некрасиво - руки у Лены вверху толсты, летний загар сошел, белеет кожа в мелких пупырышках. Ей надо носить только длинные рукава, но сказать ей об этом было бы неосмотрительно. Какая выдержка - ни звука о своем вчерашнем предложении! Может, ей стало стыдно, но скорее тут была некоторая амбиция: ее обвинили в бестактности, в отсутствии чуткости, как раз в тех качествах, которые ей самой особенно неприятны в людях, и она проглотила эту несправедливость и даже просила прощения и как-то унижалась. Но теперь она будет молчать. Зачем всегда ходить в плохих? Нет уж, теперь станете просить - не допроситесь. К тому же ей не до того, она озабочена болезнью матери (Дмитриев готов был отвечать ста рублями против рубля за то, что у тещи ее обычная мигрень). Господи, как он научился читать вслепую в этой книге! Не успел Дмитриев насладиться последней мыслью, полной самодовольства, как Лена ошеломила его. Совершенно буднично и мирно она сказала:

Витька, я тебя прошу - поговори сегодня же с Ксенией Федоровной. Просто предупреди, что Маркушевичи могут смотреть ее комнату, и надо взять ключ.

Помолчав, он спросил:

Когда они хотят смотреть?

Завтра, послезавтра, не знаю точно. Они позвонят. А ты, если поедешь сегодня в Павлиново, не забудь, возьми ключ у Ксении Федоровны. Кефир, пожалуйста, поставь в холодильник, а хлеб - в мешочек. А то всегда оставляешь, и он сохнет. Пока!

Махнув приветственно, она вышла в коридор. Хлопнула входная дверь. Загудел лифт. Дмитриеву что-то хотелось сказать, какая-то мысль, неясно-тревожная, возникала на пороге сознания, но так и не возникла, и он, сделав два шага вслед за Леной, постоял в коридоре и вернулся в комнату.

От ранней синевы не осталось и помину. Когда Дмитриев вышел к троллейбусной остановке, сеялся мелкий дождь и было холодно. Все последние дни дождило. Конечно, Исидор Маркович прав - он опытнейший врач, старый воробей, его приглашают на консультации в другие города - надо вывозить мать за город, но не в такую же гриппозную сырость. Но если он советует подмосковный санаторий, значит, не видит близких угроз - вот же что! И Дмитриев второй раз за сегодняшнее утро с робостью подумал о том, что, может быть, все и обойдется. Они обменяются, получат хорошую отдельную квартиру, будут жить вместе. И чем скорее обменяются, тем лучше. Для самочувствия матери. Свершится ее мечта. Это и есть психотерапия, лечение души! Нет, Лена бывает иногда очень мудра, интуитивно, по-женски - ее вдруг осеняет. Ведь тут, возможно, единственное и гениальное средство, которое спасет жизнь. Когда хирурги бессильны, вступают в действие иные силы… И это то, чего не может добыть ни один профессор, никто, никто, никто!

Уже ни о чем другом не мог думать Дмитриев, стоя на троллейбусной остановке под моросящим дождем и потом, пробираясь внутрь вагона среди мокрых плащей, толкающих по колену портфелей, пальто, пахнущих сырым сукном, и об этом же он думал, сбегая по грязным, скользким от нанесенной тысячами ног дождевой мокряди, ступеням метро, и стоя в короткой очереди в кассу, чтобы разменять пятиалтынный на пятаки, и снова сбегая по ступеням еще ниже, и бросая пятак в щель автомата, и быстрыми шагами идя по перрону вперед, чтобы сесть в четвертый вагон, который остановится как раз напротив арки, ведущей к лестнице на переход. И все о том же - когда шаркающая толпа несла его по длинному коридору, где был спертый воздух и всегда пахло сырым алебастром, и когда он стоял на эскалаторе, втискивался в вагон, рассматривал пассажиров, шляпы, портфели, куски газет, папки из хлорвинила, обмякшие утренние лица, старух с хозяйственными сумками на коленях, едущих за покупками в центр, - у любого из этих людей мог быть спасительный вариант. Дмитриев готов был крикнуть на весь вагон: «А кому нужна хорошая двадцатиметровая?..»

Без четверти девять он выбрался из подземелья на площадь, без пяти пересек переулок и, обогнув стоявшие возле подъезда автомобили, вошел в дверь, рядом с которой висела под стеклом черная таблица «ГИНЕГА».

В этот день решался вопрос о командировке в Голышманово, в Тюменскую область. Командировку утвердили еще в июле, и ехать обязан был не кто иной, как Дмитриев. Насосы - его вотчина. Он один отвечал за это дело и один в нем по-настоящему разбирался, если не считать Сниткина. Неделю назад Дмитриев затеял с ним разговор, но Паша Сниткин, хитромудрый деятель (в отделе его называли «Паша Сниткин С-миру-по-ниткин» за то, что ни одной работы он не сделал самостоятельно, всегда умел устроить так, что все ему помогали), сказал, что поехать, к сожалению, никак не может - тоже по семейным обстоятельствам. Наверное, врал. Но тут было его право. Кому охота ехать в ненастье, в холода в Сибирь? Сниткину было неловко отказывать, и у него вырвалось с досадой: «Ты же говорил, что твоей матушке стало лучше?»

Дмитриев не стал объяснять, только махнул рукой: «Где лучше…» А ведь Паша всегда так внимательно расспрашивал о здоровье Ксении Федоровны, давал телефоны врачей, вообще проявлял сочувствие, и в его согласии Дмитриев был почему-то совершенно уверен. Но почему? С какой стати? Теперь стало ясно, что эта уверенность была глупостью. Нет, они не фальшивят, когда проявляют сочувствие и спрашивают с проникновенной осторожностью: «Ну, как у вас дома дела?» - но просто это сочувствие и эта проникновенность имеют размеры, как ботинки или шляпы. Их нельзя чересчур растягивать. Паша Сниткин переводил дочку в музыкальную школу, этим хлопотливым делом мог заниматься один он - ни мать, ни бабушка. И если б он уехал в октябре в командировку, музыкальная школа в этом году безусловно пропала бы, что причинило бы тяжелую травму девочке и моральный урон всей семье Сниткиных. Но, боже мой, разве можно сравнивать - умирает человек и девочка поступает в музыкальную школу? Да, да. Можно. Это шляпы примерно одинакового размера - если умирает чужой человек, а в музыкальную школу поступает своя собственная , родная дочка.

Директор ждал Дмитриева в половине одиннадцатого. Склонив голову набок и глядя с каким-то робким удивлением Дмитриеву в глаза, директор сказал:

Так что же будем делать?

Дмитриев ответил:

Не знаю. Ехать я не могу.

Директор молчал, трогая белыми широкими пальцами кожу на щеках, на подбородке, словно проверяя, хорошо ли побрился. Взгляд его становился задумчивым. Он действительно о чем-то крепко задумался и даже бессознательно замурлыкал какую-то мелодию.

Н-да… Так как же быть, Виктор Георгиевич? А? А если дней на десять?

Нет! - отрывисто сказал Дмитриев.

Он понял, что может стоять, как скала, и его не сдвинут. Только не надо ничего объяснять. И директор, подумав, назвал фамилию Тягусова, молодого парня, год назад окончившего институт и, как казалось Дмитриеву, порядочного балбеса.

Еще недавно Дмитриев стал бы протестовать, но теперь вдруг почувствовал, что все это не имеет значения. А почему не Тягусова?

Конечно, - сказал он. - Я посижу с ним дня два, все ему объясню. Он справится. Парень толковый.

Придя в свою комнату на первом этаже, Дмитриев полтора часа работал не разгибаясь: готовил документацию для Голышманова. Хотя он и раньше не верил в то, что его заставят поехать, все же мысль о командировке давила, была ко всем его тягостям еще одной гирькой, и теперь, когда гирьку сняли, он испытал облегчение. И подумал с надеждой, что сегодня, может быть, будет удачный день. Как у всех людей, которых гнетет судьба, у Дмитриева выработалось суеверие: он замечал, что бывают дни везения, когда одна удача цепляется за другую, и в такие дни надо стараться проворачивать как можно больше дел, и бывают дни невезения, когда ни черта не клеится, хоть лопни. Похоже на то, что начинается день удач. Теперь надо занять деньги. Лора просила привезти хотя бы рублей пятьдесят. На одного Исидора Марковича ушло за месяц - четырежды пятнадцать - шестьдесят рублей. А где взять? Такая гадость: занимать деньги. Но делать надо сегодня, раз уже сегодня день удач .

Дмитриев стал думать, к кому бы ткнуться. Почти все - он вспомнил - жаловались недавно, что денег нет, прожились за лето. Сашка Прутьев строил кооперативную квартиру, сам был весь в долгах. Василий Герасимович, полковник, партнер по преферансу и по поездкам на рыбалку, всегда выручавший Дмитриева, переживал трагедию - ушел от жены, просить его было неловко. Приятели Дмитриева по КПЖ (клуб полуженатиков), к которым Дмитриев кидался в минуты отчаянья, когда ссорился с Леной, были люди малоимущие - их состояния заключались у кого в автомобиле, у кого в моторной лодке, в туристской палатке, в бутылках французского коньяка или виски «Белая лошадь», купленных случайно в Столешниковом и хранящихся на всякий пожарный дома в книжном шкафу, - и могли одолжить не больше четвертака, сороковки от силы, а достать необходимо было не меньше полутора сот. Была, конечно, последняя возможность, предел мучительства: попросить у тещи. Но это уж значило - докатиться. Дмитриев еще мог бы сделать над собой усилие, перемучиться, но Лена переживала такие вещи чересчур болезненно. Она-то знала свою мать лучше. Внезапно Дмитриеву пришло в голову - это была та самая мысль, что неясно тревожила, а теперь вдруг прорезалась, - как же сказать матери насчет обмена? Она прекрасно ведь знает, как Лена относилась к этой идее, а теперь почему-то предложила съезжаться. Почему?

Дмитриева даже бросило в пот, когда он все это вдруг сообразил. Он вышел в коридор, где на тумбочке стоял телефон, и позвонил Лене на работу. Обычно дозваться ее было нелегко. Но тут повезло (день удач!): Лена оказалась в канцелярии и сама сняла трубку. Дмитриев, торопясь, одной длинной сумбурной фразой высказал свои сомнения. Лена молчала, потом спросила:

Значит, что же, ты не хочешь говорить?

Я не знаю как. Не могу же я внушить ей мысль - ты понимаешь?

Лена, снова помолчав, сказала, чтобы он позвонил через пять минут по другому телефону, откуда ей удобней говорить. Он позвонил. Лена говорила теперь громко и энергично:

Скажи так: скажи, что ты очень хочешь, а я против. Но ты настоял. То есть вопреки мне, ясно? Тогда это будет естественно, и твоя мама ничего не подумает. Вали все на меня. Только не перебарщивай, а так - намеками… - Неожиданно она заговорила изменившимся, льстивым голосом: - Извините, пожалуйста, одну минуточку, я сейчас ухожу! Значит, все ясно? Ну, пока. Да, Витя, Витя! Поговори там с кем-то у вас на работе, кто удачно менялся, слышишь? Пока!

То, что Лена говорила, было, конечно, правильно и хитро, но тоска стиснула сердце Дмитриеву. Он не мог сразу вернуться в комнату и несколько минут бродил по пустому коридору.

До обеда он ни к кому не пошел и не стал ничего узнавать, а после обеда поднялся на третий этаж к экономистам. Лишь только он отворил дверь, Таня сразу же увидела его и вышла. Ничего не спрашивая, она испуганно смотрела на него.

Да нет, ничего плохого, - сказал он. - Даже, может немного лучше. Тань, ты не знаешь: у вас кто-нибудь менялся? Квартиры менял?

Не знаю. Кажется, Жерехов. А что?

Мне надо посоветоваться. Мы должны срочно меняться, понимаешь?

Вы хотите… - лицо Тани покраснело, - съезжаться с Ксенией Федоровной?

Да, да! Это очень важно. В общем, долго объяснять, но это просто необходимо сейчас.

Таня молчала, опустив голову. В ее волосах, упавших на лицо, было много седых. Ей тридцать четыре, еще молодая женщина, но за последний год она здорово сдала. Может, больна? Уж очень она похудела, тонкая шея торчит из воротника, на худом лице из просяной, веснушчатой бледности одни глаза - добрые - сияют во всегдашнем испуге. Этот испуг - за него, для него. Таня была бы, наверное, ему лучшей женой. Три года назад это началось, длилось одно лето и кончилось само собой: когда Лена с Наташкой вернулись из Одессы. Нет, не кончилось, тянулось слабой ниткой, рвалось на месяцы, на полгода. Знал, что, если рассуждать разумно, она была бы ему лучшей женой. Но ведь - разумно, разумно… У Тани был сын Алик и муж, носивший странную фамилию Товт. Дмитриев никогда его не видел. Знал, что муж сильно любил Таню, простил ей все, но после того лета, три года назад, она больше не могла с ним жить, и они расстались. Дмитриев очень жалел, что так получилось, что муж сделался несчастным человеком, бросил работу, уехал из Москвы, и Таня тоже стала несчастным человеком, но ничего поделать было нельзя. Таня хотела уйти из ГИНЕГА, чтобы не видеть каждый день Дмитриева, но уйти оказалось трудно. Потом она постепенно смирилась со всем этим и научилась спокойно встречаться с Дмитриевым и разговаривать с ним, как со старым товарищем.

Дмитриев вдруг понял, о чем она сейчас думает: значит - все, никогда.

Ну, что можно сделать? - сказал он. - Понимаешь, это какой-то шанс, какая-то надежда. Мать же мечтала со мной жить.

О чем ты говоришь? Она мечтала, наверное, не об этом.

Ой, Витя… Ну, поговори с нашим Жереховым. Я его сейчас вызову. Только он большой болтун и враль, имей в виду. - Вдруг она спросила: - Тебе деньги нужны?

Деньги? Нет.

Витя, возьми. Я знаю, что значит болеть. Моя тетка болела восемь месяцев. Отложены двести рублей на летнее пальто, но лето, как видишь, кончилось, а я ничего не купила. Так что совершенно спокойно могу дать до весны.

Нет, деньги мне не нужны. У меня есть. - Он поморщился. Еще чего: занимать у Тани! Вдруг усмехнулся. - Действительно, какой-то странный день! Одно за одним…

Зайдем ко мне после работы, и я тебе дам, хорошо?

Помолчав, он сказал:

Я вру, денег у меня нет. Но не хочу брать у тебя.

Дурак! - Она шлепнула его по щеке.

Дмитриев видел, что она обрадовалась. Она даже взяла его за руку, когда они вместе подошли к дверям комнаты, в которой сидел Жерехов.

Леонид Григорьевич! - крикнула Таня. - Можно вас на минутку?

Жерехов, маленького роста, приветливый старичок, совершенно лысый, с ровными и белыми вставными зубами, очень любезно и с охотой стал рассказывать, как он менялся. Дмитриев знал Жерехова немного, но заметил, что тот любезен и приветлив со всеми - наверное, потому, что, находясь в жалком пенсионном возрасте, старичок боролся за место и желал со всеми подряд находиться в наилучших отношениях. Оттого он рассказывал невыносимо подробно и длинно. Кто-то уехал за границу. Кто-то оказался в безвыходном положении. Кому-то пришлось заплатить. Все это было не то. Но затем Жерехов вдруг воскликнул, и его голубые старческие глаза от прилива любезности расширились:

Да! Вот с кем вам надо - с Невядомским! Вы Невядомского знаете, Алексея Кирилловича? Из КБ-3? У него такая же история, он тоже менялся, оттого… - Жерехов понизил голос, - что теща безнадежно хворала. У нее была отличная комната, чуть ли не двадцать пять метров, где-то в центре. А Алексей Кириллович жил на Усачевке. Все надо было делать очень срочно. И удалось, вы знаете, замечательно удалось! Вот он вам расскажет. Правда, у него были зацепки в райжилотделе. Словом, так: он успел оформить обмен, сделал ремонт в той квартире - это его обязали через ЖЭК, - перевез тещу, получил лицевой счет, и через три дня старушка померла. Представляете? Он, бедняга, в ту зиму натерпелся, я помню. Чуть не слег. Но сейчас у него квартира исключительная, просто генеральская, люкс. Лоджии, два балкона, масса всякой подсобной кубатуры. Он на одном балконе даже помидоры выращивает. Вы зайдите, зайдите, он расскажет! Желаю успеха!

Жерехов благожелательно кивал и, пятясь, вперся назад в свою комнату. Пока он говорил, Таня стояла рядом с Дмитриевым и незаметно держала его за кончик мизинца.

В шесть спускайся вниз и сразу поедем, - сказала шепотом.

Ты понимаешь, я должен сегодня к Лоре в Павлиново. Меня ждет мать. Она сейчас у Лоры.

Он знал, что наносит удар некоторым надеждам Тани, но лучше уж было сказать сразу.

Ну, хорошо. Делай, как тебе нужно. - На ее лице все отпечатывалось мгновенно: оно смеркло.

Нет, я к тому, что…

Я понимаю! Неужели думаешь, что я не понимаю? Ни на секунду тебя не задержу. Возьмешь деньги и тут же - катись.

Кивнув, она быстро пошла от него по коридору. Еще недавно, год назад, в ее высокой фигуре было что-то, волновавшее Дмитриева. Особенно в те минуты, когда она уходила от него и он смотрел ей вслед. Но теперь ничего не осталось. Все куда-то исчезло. Теперь это была просто высокая, худая, очень длинноногая женщина с пучком крашенных хною волос на тонкой шейке. И все-таки каждый раз, глядя на нее, он думал о том, что она была бы для него лучшей женой.

Дмитриев вернулся в отдел, посидел полчаса над документацией - мысли его вертелись вокруг того же: мать, Лора, Таня, Лена, деньги, обмен - и понял, что надо уйти с работы раньше, иначе попадет в Павлиново чересчур поздно. Таня жила в неудобнейшем месте, хуже не придумаешь - в Нагатине. Дмитриев пошел в кабинетик Сотниковой Варвары Алексеевны, своей начальницы, и сказал, что хотел бы, если можно, уйти сегодня в пять. Варвара Алексеевна согласилась. Все в отделе знали, что происходит в жизни Дмитриева, и относились с пониманием: каждую неделю разок-другой он мог уйти с работы раньше срока. Однажды даже, был такой грех, он бегал под этой маркой в универмаг «Москва», покупал форму для Наташки. Вновь Дмитриев поднялся на третий этаж и сказал Тане, чтоб она тоже отпросилась уйти в пять. Потом пошел в КБ-3 к Невядомскому - тут же, на третьем этаже.

Идти к Невядомскому Дмитриев решился после некоторых колебаний. Отношения между ними были прохладные - по вине одного Дмитриевского приятеля, который уже полгода, правда, не работал в ГИНЕГА. У Невядомского с этим приятелем были какие-то скандалы в профкоме. И они не здоровались. А когда Невядомский встречал Дмитриева в компании этого приятеля, он - заодно уж - не здоровался и с Дмитриевым, и точно так же из солидарности с приятелем поступал Дмитриев. Однако когда Невядомский и Дмитриев встречались по отдельности, они вполне корректно, хотя и несколько прохладно здоровались и даже обменивались двумя-тремя фразами. Все это была чепуха собачья, и Дмитриев решил наплевать и пойти. А вдруг у Невядомского действительно есть зацепки , и он ими поделится?

Невядомский, худощавый брюнет с черновато-рыжей курчавой бородкой, удивленно вскинул брови, когда Дмитриев, зайдя в комнату, попросил у него «краткой аудиенции». За столиком в углу двое рубились в шахматы, очень быстро переставляя фигуры. Невядомский стоял рядом и смотрел. У «кабетришников» любимым занятием были шахматы, они играли блицы, пятиминутки, а у «кабедвашников» процветал пинг-понг. Сражения происходили в обеденный перерыв, но иногда прихватывали и от рабочего времени, особенно к концу дня. Невядомский, сказав: «Одну минуту! Сейчас, сейчас!» - продолжал наблюдать за игроками. Те хлопали фигурами по доске со скоростью автоматов, пока один не вскрикнул: «Ах, черт!» - и ударом пальца не опрокинул своего короля. Невядомский рассмеялся злорадно и произнес:

И сказал тут балда с укоризною: не гонялся бы ты, поп, за дешевизною!

Простите, я не пойму, собственно…

Сейчас я объясню. Дело в том, что причины, побудившие вас и меня… Словом, у нас одинаковая ситуация…

Что вы имеете в виду?

Что я имею в виду? - Дмитриев почувствовал, как его шея и щеки наливаются краской. - Я имею в виду вот что: мне тоже надо меняться как можно скорей. Я и хотел с вами посоветоваться, как это делается вообще? С чего начинать?

С чего начинать? Как - с чего начинать? С бюро обмена, разумеется. Заплатить три рубля и дать объявление в бюллетене.

Но вы же понимаете, что, если человек серьезно болен, очень серьезно и дорог каждый час…

«И это вынести тоже, - думал Дмитриев, ощущая оцепенение. Повернуться и уйти, но он продолжал стоять, глядя в черновато-рыжую бороду. - На тещиной могиле помидоры. Ну, все равно. И это тоже. И будет еще другое».

Если хотите, у меня где-то есть телефон некоего Адама Викентьевича, маклера. Могу поискать…

Преодолевая оцепенение, Дмитриев повернулся и пошел по коридору прочь. В пять вышли с Таней на площадь, и тут же - редкий случай! - подвернулось пустое такси. Дмитриев свистнул, они вскочили, поехали. Переулок был заполнен толпой, двигавшейся в одном направлении, к метро. Кончила заводская смена. Такси ехало медленно. Люди заглядывали в кабину, кто-то постучал ладонью по крыше. Когда проехали метро и вырвались на проспект, Дмитриев заговорил - о Невядомском, со злобой.

Таня взяла его за руку.

Ну, зачем злишься? Не надо. Перестань…

Он чувствовал, как ее спокойствие и радость переливаются в него. Таня, улыбаясь, сказала:

Все мы очень же разные. Мы - люди… У моей двоюродной сестры умер маленький сынок. Конечно, безумное горе, переживания и при этом какая-то новая, страстная любовь к детям, особенно больным. Она всех жалела, старалась, чем могла, помочь. И есть у меня знакомая, у которой тоже умер мальчик, от белокровия. Так эта женщина всех возненавидела, она всем желает смерти. Радуется, когда читает в газете, что кто-то умер…

Таня придвинулась. Положила голову ему на плечо, спросила:

Можно? Тебе не мешает?

Можно, - сказал он.

Ехали окраинами, через новые районы. Дмитриев рассказывал о Ксении Федоровне. Таня спрашивала с сочувствием - это было истинное, Дмитриев знал, к его матери она испытывала симпатию. А Ксении Федоровне нравилась Таня, они виделись раза два летом, в Павлинове. Таня держала его руку в своей, иногда начинала тихо щекотать его ладонь пальцем. Ласки Тани всегда были какие-то школьные.

Не отнимая руки, он подробно рассказывал о матери: что говорил профессор Зурин, что сказал Исидор Маркович. Таня засмеялась:

Ах, гнусная баба! Одалживает деньги и пристает с нежностями, правда? - Она вдруг ткнулась носом к его щеке, прижалась. - Прости меня, Витя… Я не могу…

Он гладил ее голову. Долго ехали молча. Проехали Варшавку.

Ну, что ты? - спросил он.

Ничего. Не могу…

Жалко - тебя, твою маму… И себя заодно.

Дмитриев не знал, что сказать. Просто гладил ее голову и все. Она стала хлюпать носом, он почувствовал на щеке мокрое. Тогда она отодвинулась от него и, отвернувшись, стала смотреть в окно. Наконец миновали набережную, поехали по трамвайным путям, мимо какой-то фабрики, вдоль глухого длинного каменного забора. Возле пивного ларька густела черная толпа мужчин. Некоторые в одиночку и парочками с кружками в руках стояли поодаль. Дмитриев почувствовал, что сушит горло - захотелось хлебнуть чего-то, взбодриться. «Надо спросить, - подумал он. - У Танюшки бывало. Хоть что-нибудь».

Новый шестнадцатиэтажный дом стоял на краю поля. Дорога шла в объезд, вокруг поля.

Вот здесь, - сказала Таня.

Дмитриев отлично помнил, что здесь. Последний раз он был тут около года назад.

Ты машину оставишь? - спросила Таня.

Конечно, надо было оставить. Но его всегдашнее слабодушие - он видел, что Тане страстно этого не хотелось, - заставило ответить:

Да ладно, пусть едет. Я тут найду.

Конечно, найдешь! - сказала Таня.

Поднялись на одиннадцатый этаж. Таня вдвоем с сыном жила в большой трехкомнатной квартире. Бедняга Товт выстроил этот корабль в кооперативном доме, только успели въехать, и тут все случилось. Алик был тогда в лагере, Товт трудился где-то в Дагестане - он был горный инженер, - и Таня жила одна в пустых, без мебели, комнатах, пахнущих краской. На полах лежали газеты. В одной комнате стоял громадный диван, больше ничего. И любовь Дмитриева была неотделима от запаха краски и свежих дубовых полов, еще ни разу не натертых. Босой, он шлепал по газетам на кухню, пил воду из крана. Таня знала множество стихов и любила читать их тихим голосом, почти шептать. Он поражался ее памяти. Сам он не помнил, пожалуй, ни одного стихотворения наизусть - так, отдельные четверостишия. «Ты жива еще, моя старушка, жив и я, привет тебе, привет». А Таня могла шептать часами. У нее было штук двадцать тетрадей, еще со студенческих времен, где крупным и ясным почерком отличницы были переписаны стихи Марины Цветаевой, Пастернака, Мандельштама, Блока. И вот в минуты отдыха или когда не о чем было говорить и становилось грустно, она начинала шептать: «О господи, как совершенны дела твои, думал больной…» Или еще: «Сними ладонь с моей груди, мы провода под током».

Иногда, устав от однообразного шелестения губ, он говорил: «Ну, хорошо, моя радость, передохни. А почему этот ваш Хижняк с Варварой Алексеевной не здоровается?» После паузы она отвечала печально: «Не знаю». Все ее обиды были мгновенны. Даже тогда, когда она могла бы обидеться по-серьезному. Почему-то он был уверен в том, что она не разлюбит его никогда . В то лето он жил в этом состоянии, не испытанном прежде: любви к себе. Удивительное состояние! Его можно было определить как состояние привычного блаженства, ибо его сила заключалась в постоянстве, в том, что оно длилось недели, месяцы и продолжало существовать даже тогда, когда все уже кончилось.

Но Дмитриев не задумывался: за что ему это блаженство? Чем он заслужил его? Почему именно он - не очень уже молодой, полноватый, с нездоровым цветом лица, с вечным запахом табака во рту? Ему казалось, что тут нет ничего загадочного. Так и должно быть. И вообще, казалось ему, он лишь приобщился к тому нормальному, истинно человеческому состоянию, в котором должны - и будут со временем - всегда находиться люди. Таня же, наоборот, жила в неизбывном страхе и в каком-то страстном недоумении. Обнимая его, шептала, как стихи: «Господи, за что? За что?»

Она ни о чем не просила и ни о чем не спрашивала, и он ничего не обещал. Нет, ни разу ничего не обещал. Зачем было обещать, если он твердо знал, что все равно она не разлюбит его никогда . Просто ему приходило в голову, что она была бы для него лучшей женой.

В комнатах появилась новая мебель - в одной комнате сервант и круглый полированный стол, в другой - полупустой книжный шкаф. Но паркет по-прежнему был не натерт и выглядел грязновато. Из комнаты вышел Алик, заметно подросший, бледное веснушчатое создание лет одиннадцати в очках на тонком носике. Голову он держал слегка откинув назад и набок, может быть, оттого, что был нездоров, а может быть, так лучше видел через очки. Эта посадка головы и маленький сжатый рот придавали мальчику выражение надменности.

Мам, я пойду к Андрюше. Мы будем марками меняться, - проговорил он скрипучим голосом и метнулся через коридор к двери.

Постой! Почему ты не поздоровался с Виктором Георгиевичем?

Здрасте, - не глядя, бросил через плечо Алик.

Торопясь, отомкнул замок и выскочил, хлопнув дверью.

Приходи не позже восьми! - крикнула в закрытую дверь Таня. - Воспитанием юноша не блещет.

Он, наверно, забыл меня. Я давно все-таки не был.

А даже если пришел незнакомый человек? Здороваться не нужно? - Таня прошла в большую комнату, открыла боковую дверцу серванта и сказала: - Он тебя не забыл.

Из-под кипы чистого белья она достала газетный сверток, развернула и дала Дмитриеву пачку денег. Он спрятал деньги в карман.

Ну, иди, - сказала Таня. - У тебя же времени нет.

Он вдруг выдвинул стул и сел к полированному столу.

Посижу малость. Что-то я устал. - Он снял шляпу, ладонью потрогал лоб. - Голова болит.

Хочешь покушать? Дать что-нибудь?

А выпить ничего нет?

Нет… Постой! - Глаза ее обрадованно засияли. - Кажется, где-то осталась бутылка коньяку, которую мы с тобой не допили. Помнишь, когда ты был последний раз? Сейчас посмотрю!

Она побежала на кухню, через минуту принесла бутылку. На дне было граммов сто коньяку.

Сейчас будет закуска. Одну минуту!

Да зачем тут закуска?

Сейчас, сейчас! - Она снова опрометью кинулась на кухню.

Дмитриев встал, подошел к балконной двери. С одиннадцатого этажа был замечательный вид на полевой простор, реку и темневшее главами собора село Коломенское. Дмитриев подумал, что мог бы завтра переселиться в эту трехкомнатную квартиру, видеть по утрам и по вечерам реку, село, дышать полем, ездить на работу автобусом до Серпуховки, оттуда на метро, не так уж долго. Таня принесла в стеклянной посуде шпроты, два помидора, масло, хлеб и рюмки. Он налил себе полную рюмку, а Тане - что осталось. Она всегда пила мало, сразу пьянела.

За что мы пьем? - спросила Таня.

За то, чтоб тебе было хорошо.

Ну, давай! Нет. За это не надо. Мне и так будет хорошо. А вот давай за то, чтоб тебе было хорошо. Давай?

Ладно. - Ему было все равно. Он уже выпил и жевал помидор. Хмыкнул: - Эти помидоры не с могилы тещи Невядомского?

Потому что тебе, Витя, - сказала она, - вряд ли когда-нибудь будет хорошо. Ну, а вдруг, а все-таки? Вот за это.

Он не стал спрашивать, что она имела в виду. Лишние разговоры. После коньяка стало тепло, он с удовольствием жевал помидор и смотрел на Таню, которая сгорбилась в задумчивости, опершись локтями о стол и глядя в угол комнаты.

Не сутулься! - Он по-отечески слегка шлепнул ее по лопаткам.

Таня выпрямилась, продолжая глядеть в угол комнаты. На ее застывшем лице с зарозовевшими от капли коньяку пятнами на скулах было отчетливо видно страдание. На одно мгновение он очень остро пожалел ее, но тут же вспомнил, что где-то далеко и близко, через всю Москву, на берегу этой же реки, его ждет мать, которая испытывает страдания смерти, а Танины страдания принадлежат жизни, поэтому - чего ж ее жалеть? В мире нет ничего, кроме жизни и смерти. И все, что подвластно первой, - счастье, а все, что принадлежит второй… А все, что принадлежит второй, - уничтожение счастья. И ничего больше нет в этом мире. Дмитриев поднялся рывком, с внезапной поспешностью, точно кто-то сильный схватил и дернул его за руки, и, сказав: «Пока! Я бегу!» - понесся быстрыми шагами по коридору к двери. Таня ничего не успела ему сказать. Может быть, она ничего и не хотела ему говорить.

Дмитриев доехал автобусом до метро - никакого такси, конечно, не было, - сделал две пересадки и вышел на последней станции нового радиуса. Накрапывал мелкий дождь. Москва была далеко, белела громадными домами на горизонте, а тут было поле, изрытое котлованами, на мокрой глине лежали трубы и возле столба на шоссе стояла очередь, ждавшая троллейбус. Небо было в тучах, располагавшихся слоями - наверху густело что-то неподвижное, темно-фиолетовое, ниже двигались светлые, рыхлые тучи, а еще ниже летела по ветру какая-то белая облачная рвань вроде клочьев пара.

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Юрий Трифонов
Обмен

В июле мать Дмитриева Ксения Федоровна тяжело заболела, и ее отвезли в Боткинскую, где она пролежала двенадцать дней с подозрением на самое худшее. В сентябре сделали операцию, худшее подтвердилось, но Ксения Федоровна, считавшая, что у нее язвенная болезнь, почувствовала улучшение, стала вскоре ходить, и в октябре ее отправили домой, пополневшую и твердо уверенную в том, что дело идет на поправку. Вот именно тогда, когда Ксения Федоровна вернулась из больницы, жена Дмитриева затеяла обмен: решила срочно съезжаться со свекровью, жившей одиноко в хорошей, двадцатиметровой комнате на Профсоюзной улице.

Разговоры о том, чтобы соединиться с матерью, Дмитриев начинал и сам, делал это не раз. Но то было давно, во времена, когда отношения Лены с Ксенией Федоровной еще не отчеканились в формы такой окостеневшей и прочной вражды, что произошло теперь, после четырнадцати лет супружеской жизни Дмитриева. Всегда он наталкивался на твердое сопротивление Лены, и с годами идея стала являться все реже. И то лишь в минуты раздражения. Она превратилась в портативное и удобное, всегда при себе , оружие для мелких семейных стычек. Когда Дмитриеву хотелось за что-то уколоть Лену, обвинить ее в эгоизме или в черствости, он говорил: «Вот поэтому ты и с матерью моей не хочешь жить». Когда же потребность съязвить или надавить на больное возникала у Лены, она говорила: «Вот поэтому я и с матерью твоей жить не могу и никогда не стану, потому что ты – вылитая она, а с меня хватит одного тебя».

Когда-то все это дергало, мучило Дмитриева. Из-за матери у него бывали жестокие перепалки с женой, он доходил до дикого озлобления из-за какого-нибудь ехидного словца, сказанного Леной; из-за жены пускался в тягостные «выяснения отношений» с матерью, после чего мать не разговаривала с ним по нескольку дней. Он упрямо пытался сводить, мирить, селил вместе на даче, однажды купил обеим путевки на Рижское взморье, но ничего путного из всего этого не выходило. Какая-то преграда стояла между двумя женщинами, и преодолеть ее они не могли. Почему так было, он не понимал, хотя раньше задумывался часто. Почему две интеллигентные, всеми уважаемые женщины – Ксения Федоровна работала старшим библиографом одной крупной академической библиотеки, а Лена занималась переводами английских технических текстов и, как говорили, была отличной переводчицей, даже участвовала в составлении какого-то специального учебника по переводу, – почему две хорошие женщины, горячо любившие Дмитриева, тоже хорошего человека, и его дочь Наташку, упорно лелеяли в себе твердевшую с годами взаимную неприязнь?

Мучился, изумлялся, ломал себе голову, но потом привык. Привык оттого, что увидел, что то же – у всех, и все – привыкли. И успокоился на той истине, что нет в жизни ничего более мудрого и ценного, чем покой, и его-то нужно беречь изо всех сил. Поэтому, когда Лена вдруг заговорила об обмене с Маркушевичами – поздним вечером, давно отужинали, Наташка спала, – Дмитриев испугался. Кто такие Маркушевичи? Откуда она их взяла? Двухкомнатная квартира на Малой Грузинской. Он понял тайную и простую мысль Лены, от этого понимания испуг проник в его сердце, и он побледнел, сник, не мог поднять глаз на Лену.

Так как он молчал, Лена продолжала: материнская комната на Профсоюзной им понравится наверняка, она их устроит географически, потому что жена Маркушевича работает где-то возле Калужской Заставы, а вот к их собственной комнате потребуется, наверно, доплата. Иначе не заинтересуешь. Можно, конечно, попробовать обменять их комнату на что-то более стоящее, будет тройной обмен, это не страшно. Надо действовать энергично. Каждый день что-то делать. Лучше всего найти маклера. У Люси есть знакомый маклер, старичок, очень милый. Он, правда, никому не дает своего адреса и телефона, а появляется сам как снег на голову, такой конспиратор, но у Люси он должен скоро появиться: она ему задолжала. Это закон: никогда нельзя давать им деньги вперед…

Разговаривая, Лена стелила постель. Он никак не мог посмотреть ей в глаза, теперь он хотел этого, но Лена стояла к нему то боком, то спиной, когда же она повернулась и он взглянул ей прямо в глаза, близорукие, с расширенными от вечернего чтения зрачками, увидел – решимость. Наверно, готовилась к разговору давно, может, с первого дня, как узнала о болезни матери. Тогда же ее и осенило. И пока он, подавленный ужасом, носился по врачам, звонил в больницы, устраивал, терзался, – она обдумывала, соображала. И вот нашла каких-то Маркушевичей. Странно, он не испытывал сейчас ни гнева, ни боли. Мелькнуло только – о беспощадности жизни. Лена тут ни при чем, она была частью этой жизни, частью беспощадности. Кроме того, можно ли сердиться на человека, лишенного, к примеру, музыкального слуха? Лену всегда отличала некоторая душевная – нет, не глухота, чересчур сильно, – некоторая душевная неточность, и это свойство еще обострялось, когда вступало в действие другое, сильнейшее качество Лены: умение добиваться своего.

Он зацепился за то, что было вблизи: зачем нужен маклер, если квартира на Малой Грузинской уже найдена? Маклер нужен, если придется менять их комнату. И вообще чтоб ускорить весь процесс. Она не заплатит ему ни копейки до тех пор, пока не получит ордер на руки. Стоит это не так уж дорого, рублей сто, максимум полтораста. Так и есть! Его мрачность она расценила по-своему. Какая тонкая душа, какой психолог. Он сказал, что лучше бы она подождала, пока он начнет этот разговор сам, а не начнет, значит, не нужно, нельзя, не об этом сейчас надо думать.

– Витя, я понимаю. Прости меня, – сказала Лена с усилием. – Но… (Он видел, что ей очень трудно, и все-таки она договорит до конца.) Во-первых, ты уже начинал этот разговор, правда же? Много раз начинал. А во-вторых, это нужно всем нам, и в первую очередь твоей маме. Витька, родной мой, я же тебя понимаю и жалею как никто, и я говорю: это нужно! Поверь…

Она обняла его. Ее руки стискивали его все сильнее. Он знал: эта внезапная любовь неподдельна. Но почувствовал раздражение и отодвинул Лену локтем.

– Ты не должна была сейчас начинать! – повторил он угрюмо.

– Ну, хорошо, ну, извини меня. Но я же забочусь не о себе, правда же…

– Замолчи! – почти крикнул он шепотом.

Лена отошла к тахте и продолжала раскладывать постель молча. Она вынула из ящика, стоявшего в головах тахты, толстую клетчатую скатерть, служившую обыкновенно подкладкой под простыню, но иногда применявшуюся и по своему прямому назначению для обеденного стола, на скатерть положила простыню, которая вздулась и легла не очень ровно, и Лена нагнулась, вытягивая вперед руки, чтобы достать до дальнего края тахты – лицо ее при этом мгновенно налилось краской, а живот низко провис и показался Дмитриеву очень большим, – и расправила завернувшиеся углы (когда стелил Дмитриев, он никогда не расправлял углов), потом бросила на простыню, к ящику, две подушки, одна из которых была с менее свежей наволочкой, эта подушка принадлежала Дмитриеву. Вытянув из ящика и кладя на тахту два ватных одеяла, Лена сказала дрожащим голосом:

– Ты меня как будто обвиняешь в бестактности, но, честное слово, Витя, я действительно думала обо всех нас… О будущем Наташки…

– Да как ты можешь!

– Как ты можешь вообще говорить об этом сейчас? Как у тебя язык поворачивается? Вот что меня изумляет. – Он чувствовал, что раздражение растет и рвется на волю. – Ей-богу, в тебе есть какой-то душевный дефект. Какая-то недоразвитость чувств. Что-то, прости меня, недочеловеческое . Как же можно? Дело-то в том, что больна моя мать , а не твоя, правда ведь? И на твоем бы месте…

– Говори тише.

– На твоем бы месте я никогда первый…

– Тихо! – Она махнула рукой.

Оба прислушались. Нет, все было тихо. Дочка спала за ширмой в углу. Там же за ширмой стоял ее письменный столик, за которым вечерами она готовила уроки. Дмитриев смастерил и повесил над столиком полку для книг, провел туда электричество для настольной лампы – сделал за ширмой особую комнатку, «одиночку», как называли ее в семье. Дмитриев и Лена спали на широкой тахте чехословацкого производства, удачно купленной три года назад и являвшейся предметом зависти знакомых. Тахта стояла у окна, ее отделял от «одиночки» дубовый, с резными украшениями буфет, доставшийся Лене в наследство от бабушки, – вещь нелепая, которую Дмитриев много раз предлагал продать, Лена тоже была не против, но возражала теща. Вера Лазаревна жила недалеко, через два дома, и приходила к Лене почти ежедневно под предлогом «помочь Наташеньке» и «облегчить Ленусе», а на самом деле с единственной целью – беспардонно вмешиваться в чужую жизнь.

Вечерами, ложась на свое чешское ложе – оказавшееся не очень-то прочным, вскоре оно расшаталось и скрипело при каждом движении, – Дмитриев и Лена всегда долго прислушивались к звукам, доносившимся из «одиночки», стараясь понять, заснула дочка или нет. Дмитриев звал, проверяя, вполголоса: «Наташ! А Наташ!» Лена подходила на цыпочках и смотрела сквозь щелку в ширме. Лет шесть назад взяли няньку, она спала на раскладушке здесь же в комнате. Фандеевы, соседи, возражали против того, чтоб в коридоре. Старуха страдала бессонницей и обладала острейшим слухом, ночами напролет она что-то бормотала, кряхтела и прислушивалась: то мышь скребется, то бежит таракан, то кран на кухне забыли закрутить. Когда старуха ушла, у Дмитриевых началось что-то вроде медового месяца.

– Опять сидела с физикой до одиннадцати часов, – сказала Лена шепотом. – Надо брать кого-то… У Антонины Алексеевны есть хороший репетитор.

То, что Лена перевела разговор на Наташкины невзгоды и смирилась со всеми дмитриевскими оскорблениями, пропустила их мимо ушей – что было на нее непохоже, – означало, что она твердо хочет примириться и довести дело до конца. Но Дмитриеву еще не хотелось мириться. Наоборот, его раздраженность усиливалась оттого, что он вдруг осознал главную бестактность Лены: она заговорила так, будто все предрешено и будто ему, Дмитриеву, тоже ясно, что все предрешено, и они понимают друг друга без слов. Заговорила так, будто нет никакой надежды. Она не смела так говорить!

Объяснять все это было невозможно. Дмитриев рывком вскочил со стула, схватил пижаму и полотенце и, ни слова не говоря, почти выбежал из комнаты.

Когда через несколько минут он вернулся, постель была готова. В комнате стоял запах духов. Лена в незастегнутом халате расчесывала волосы, стоя перед зеркалом, и ее лицо выражало безучастность и даже, пожалуй, хорошо скрытую обиду. Но запах духов выдавал ее. Это был зов, приглашение к примирению. Придерживая полы халата одной рукой у подбородка, а другой – на животе, Лена быстрым и деловым шагом, не посмотрев на Дмитриева, прошла мимо него в коридор. Ему снова вспомнились стихи, которые он бормотал все последние дни: «О господи, как совершенны дела твои…» Закрыв глаза, он сел на край тахты. «Думал, больной…» Просидел так несколько секунд. Он знал, что в глубине души Лена довольна, самое трудное сделано: она сказала. Теперь надо зализать ранку, впрочем, и не ранку, а небольшую царапинку, сделать которую было совершенно необходимо. Вроде внутривенного укола. Подержите ватку. Немножко больно, зато потом будет хорошо. Важно ведь, чтоб потом было хорошо . А он не закричал, не затопал ногами, просто выпалил несколько раздраженных фраз, потом ушел в ванную, помылся, почистил зубы и сейчас будет спать. Он лег на свое место к стене и повернулся лицом к обоям.

Скоро пришла Лена, щелкнула дверным замком, зашуршала халатом, зашелестела свежей ночной рубашкой, выключила свет. Как ни старалась она двигаться легко и быть как можно более невесомой, тахта под ее тяжестью затрещала, и Лена от этого треска зашептала с некоторой даже шутливостью:

– Ой, боже мой, какой кошмар…

Дмитриев молчал, не двигался. Прошло немного времени, и Лена положила руку на его плечо. Это была не ласка, а дружеский жест, может быть, даже честное признание своей вины и просьба повернуться лицом. Но Дмитриев не шелохнулся. Ему хотелось сейчас же заснуть. С мстительным чувством он наслаждался тем, что погружается в неподвижность, в сон, что ему уже некогда прощать, объясняться шепотом, поворачиваться лицом, проявлять великодушие, он может лишь наказывать за бесчувственность. Рука Лены стала слегка поглаживать его плечо. Окончательная сдача! Робкими прикосновениями она жалела его, вымаливала прощение, извинялась за черствость души, которой, впрочем, можно найти оправдание, и призывала его к мудрости, к доброте, к тому, чтобы и он нашел в себе силы и пожалел ее. Но он не уступал. Что-то неостывшее в нем мешало повернуться, обнять ее правой рукой. Сквозь надвигавшуюся дремоту он видел крыльцо деревянного дома, Ксению Федоровну, стоявшую на самой верхней ступеньке крыльца и вытиравшую руки мятым вафельным полотенцем, и ее медленный взгляд прямо в глаза Дмитриеву, мимо русой головы, мимо ярко-голубого шелкового платья, и услышал глухой голос: «Сынок, ты хорошо подумал?» Глухой потому, что издалека, из того ледяного майского дня, когда все были очень молодые, Валька полез купаться, Дмитриев поднимал двухпудовую гирю, Толик мчался куда-то на своем «вандерере» за вином, по дороге сломал забор, вызывали милицию, а потом на холодной верандочке, по стеклам которой шатался свет фонаря, Лена плакала, мучилась, обнимала его, шепча, что никогда, никого, на всю жизнь, это не имеет значения. Мама села утром на мотопед, повесила на руль бидончик и поехала на станцию за молоком и хлебом. Ее несчастье – говорить сразу то, что приходит в голову. «Сынок, ты хорошо подумал?» Что могло быть бессильнее этой нелепой и жалкой фразы? Он ни о чем не мог думать. Май с ледяными ветрами, обрывавшими нежную, едва родившуюся листву, – вот что было тогда, чем они дышали. Мама учила английский просто так, для себя, чтоб читать романы, а Дмитриев собирался в аспирантуру, они вместе занимались с Ириной Евгеньевной и вместе вдруг прекратили, когда появилась Лена. Концом зонтика мама стучала в стекло верандочки – было не поздно, часов семь вечера: «Вставай, Ирина Евгеньевна ждет!» Дмитриев и Лена, притаясь под просторным ватным одеялом, делали вид, что спят. Раза два еще нерешительно стучал зонтик в окно, потом хрустели шишки под туфлями – мама уходила в молчании. Она сама не желала больше заниматься английским и утратила интерес к детективным романам. Однажды она услышала, как Лена, смеясь, передразнивает ее произношение. Вот оттуда, с той деревенской верандочки в мелком оконном переплете, началось то, что теперь поправить нельзя.

Рука Лены проявляла настойчивость. За четырнадцать лет эта рука тоже изменилась – она была раньше такой легкой, прохладной. Теперь же, когда рука лежала на плече Дмитриева, она давила немалой тяжестью. Дмитриев, ни слова не говоря, повернулся на левый бок, обнял Лену правой рукой, сдвинул ее ближе, сонно внушая себе, что имеет право, потому что уже спал, видел сны и, может быть даже, все еще спит. Во всяком случае он ничего не говорил, глаза его были закрыты, как у человека действительно спящего, и в те секунды, когда Лене очень хотелось, чтобы он ей что-нибудь сказал, он продолжал молчать. Только потом, когда он глубоко и по-настоящему заснул, часа в два ночи, он бормотал со сна какую-то невнятицу.

Дмитриеву в августе исполнилось тридцать семь. Иногда ему казалось, что еще все впереди.

Такие приступы оптимизма бывали по утрам, когда он просыпался вдруг свежим, с нечаянной бодростью – много содействовала тому погода – и, открыв форточку, начинал в ритме размахивать руками и сгибаться и разгибаться в поясе. Лена и Наташка вставали на четверть часа раньше. Иногда с раннего утра, чтобы проводить Наташку в школу, являлась Вера Лазаревна. Лежа с закрытыми глазами, Дмитриев слышал, как женщины шаркали, двигались, переговаривались громким шепотом, гремели посудой, Наташка ворчала: «Опять каша! Неужели у вас фантазии нет?» Лена реагировала с привычным утренним гневом: «Я тебе покажу фантазию! Сядь как следует!» – а теща бубнила: «Если б другие дети имели то, что имеешь ты…» Это была заведомая ложь. Другие дети имели все то же самое и даже гораздо больше. Но в те утра, когда Дмитриев просыпался, охваченный невразумительным оптимизмом, его ничто не раздражало. Он смотрел с высоты пятого этажа на сквер с фонтаном, улицу, столб с таблицей троллейбусной остановки, возле которого сгущалась толпа, и дальше он видел парк, многоэтажные дома на горизонте и небо. На балконе соседнего дома, очень близко, в двадцати метрах напротив, появлялась молодая некрасивая женщина в очках, в коротком, неряшливо подпоясанном домашнем халате. Она присаживалась на корточки и что-то делала с цветами, стоявшими на балконе в горшках. Она их трогала, поглаживала, заглядывала под листочки, а некоторые листочки поднимала и нюхала. От того, что она садилась на корточки, халат раскрывался, и становились видны ее крупные синевато-белые колени. Лицо женщины было такого же тона, как колени, синевато-белое. Дмитриев наблюдал за женщиной, сгибаясь и разгибаясь в поясе. Он смотрел на нее из-за занавески. Непонятно почему – женщина ему совсем не нравилась, – но тайное наблюдение за ней вдохновляло его. Он думал о том, что еще не все потеряно, что тридцать семь – это не сорок семь и не пятьдесят семь и он еще может кое-чего добиться.

Топоча по коридору, в суматохе, сопровождаемые криками Лены: «А мешки взяли? Не бегите через дорогу! Attention , дети, attention », – Наташка и фандеевская Валя, шестиклассница, покидали дом в тридцать минут девятого. Под их прыжками содрогалась лестница. Дмитриев проскальзывал в ванную, запирался, через три минуты легкий стук прерывал его размышления: «Виктор Георгиевич, сегодня пятница, у меня стирка, я вас умоляю – побыстрее!» Это был голос соседки Ираиды Васильевны, с которой теща Дмитриева не разговаривала, Лена была в холодных отношениях, но Дмитриев старался быть корректен, оберегая свою объективность и независимость. «Хорошо! – отвечал он сквозь шум воды. – Будет сделано!» Он быстро брился, включив газовую колонку и полоская кисточку под горячей струей, потом мыл лицо над старым, пожелтевшим, с обитым краем умывальником – его давно полагалось сменить, но Фандеевым один черт, над каким умывальником мыться, а Ираида Васильевна жалела деньги – и вскоре, слегка насвистывая, с газетами в руке, которые он успевал на пути из ванной по коридору достать из ящика, возвращался в комнату. Стол еще был загроможден посудой после недавней еды Наташки и Лены. Теперь торопилась Лена, она уходила на десять минут позже Наташки, и утреннее обслуживание Дмитриева принимала на себя теща. Дмитриеву это не особенно нравилось, теща тоже ухаживала за зятем без энтузиазма – это была ее маленькая утренняя жертва, один из тех незаметных подвигов, из которых и состоит вся жизнь таких тружениц, таких самозабвенных натур, как Вера Лазаревна.

Иногда Дмитриев замечал, что Лена лишь старается показать, что ей некогда, а на самом деле у нее вполне хватило бы времени приготовить ему завтрак, но она нарочно уступала эту миссию матери: как бы затем, чтобы Дмитриев был чем-то, пускай незначительным, пускай на минуту, теще обязан. Она даже могла шепнуть ему на ухо: «Не забудь поблагодарить маму!» Он благодарил. Он видел все эти уловки по регулированию семейных связей и в зависимости от настроения то не обращал на них внимания, то тихо раздражался. На тихое раздражение Вера Лазаревна всегда ответствовала по-своему – нежнейшим ехидством. «Как быстро-то Виктор Георгиевич освободил ванную! Вот молодец! – улыбаясь, говорила она и влажным кухонным полотенцем вытирала на клеенке местечко для Дмитриева. – Что значит – соседка попросила…» Лена решительно пресекала: «При чем тут соседка? Витя всегда моется быстро». – «Я и говорю, молодец, молодец, по-военному…»

В то утро начального октября за окном была синь, комната полнилась светом, отраженным от залитого солнцем бело-кирпичного торца противоположного дома, и голоса Веры Лазаревны не было слышно. В первый миг, едва разлепив глаза, Дмитриев бессознательно – из-за солнца и света – ощутил радость, но уже в следующую секунду все вспомнилось, синева смеркла, за окном установился безнадежно ясный и холодный осенний день. До завтрака ни он, ни Лена не сказали друг другу ни слова. Но после того как Дмитриев позвонил Ксении Федоровне – он звонил сестре Лоре в Павлиново, где сейчас мать жила, и Ксения Федоровна бодрым голосом рассказала, что вчера поздно заезжал Исидор Маркович, нашел состояние хорошим, давление в норме, советовал с первым снегом поехать в какой-нибудь подмосковный санаторий, затем следовали вопросы насчет Наташкиных дел, как ее глаза, исправила ли тройку по физике, дают ли ей морковку сырую тертую – самое полезное питание для глаз, и что слышно с командировкой Дмитриева, – он испытал внезапное облегчение, точно отлив боли от головы. Вдруг показалось, что все, может, и обойдется. Бывают же ошибки, самые невероятные ошибки. И с этой ничтожной радостью и минутной надеждой он пришел после телефонного разговора в комнату – Наташка уже убежала, а Лена поспешно что-то шила, наполовину одетая, в юбке и в черной нижней рубашке, с голыми плечами, – и, проходя мимо Лены, он легонько шлепнул ее пониже спины и спросил дружелюбно:

– Ну-с, как настроение?

Вдруг сухо Лена ответила, что настроение у нее плохое.

– Да что ты? – сказал Дмитриев, задетый тем, что так сухо отвечают на его дружелюбие. – Это отчего же?

– Причин, по-моему, больше чем достаточно. Мама заболела.

– Твоя мама?

– Ты думаешь, только твоя может болеть?

– А что с Верой Лазаревной?

– Что-то очень серьезное с головой. Второй день лежит, я уж тебе не говорила вчера, но сегодня утром позвонила… Какие-то мозговые спазмы.

Лена закончила шитье, надела кофточку и подошла к зеркалу, глядя на себя высокомерно. Кофточка была с короткими рукавами, что было некрасиво – руки у Лены вверху толсты, летний загар сошел, белеет кожа в мелких пупырышках. Ей надо носить только длинные рукава, но сказать ей об этом было бы неосмотрительно. Какая выдержка – ни звука о своем вчерашнем предложении! Может, ей стало стыдно, но скорее тут была некоторая амбиция: ее обвинили в бестактности, в отсутствии чуткости, как раз в тех качествах, которые ей самой особенно неприятны в людях, и она проглотила эту несправедливость и даже просила прощения и как-то унижалась. Но теперь она будет молчать. Зачем всегда ходить в плохих? Нет уж, теперь станете просить – не допроситесь. К тому же ей не до того, она озабочена болезнью матери (Дмитриев готов был отвечать ста рублями против рубля за то, что у тещи – ее обычная мигрень). Господи, как он научился читать вслепую в этой книге! Не успел Дмитриев насладиться последней мыслью, полной самодовольства, как Лена ошеломила его. Совершенно буднично и мирно она сказала:

– Витька, я тебя прошу – поговори сегодня же с Ксенией Федоровной. Просто предупреди, что Маркушевичи могут смотреть ее комнату, и надо взять ключ.

Помолчав, он спросил:

– Когда они хотят смотреть?

– Завтра, послезавтра, не знаю точно. Они позвонят. А ты, если поедешь сегодня в Павлиново, не забудь, возьми ключ у Ксении Федоровны. Кефир, пожалуйста, поставь в холодильник, а хлеб – в мешочек. А то всегда оставляешь, и он сохнет. Пока!

Махнув приветственно, она вышла в коридор. Хлопнула входная дверь. Загудел лифт. Дмитриеву что-то хотелось сказать, какая-то мысль, неясно-тревожная, возникала на пороге сознания, но так и не возникла, и он, сделав два шага вслед за Леной, постоял в коридоре и вернулся в комнату.

От ранней синевы не осталось и помину. Когда Дмитриев вышел к троллейбусной остановке, сеялся мелкий дождь и было холодно. Все последние дни дождило. Конечно, Исидор Маркович прав – он опытнейший врач, старый воробей, его приглашают на консультации в другие города – надо вывозить мать за город, но не в такую же гриппозную сырость. Но если он советует подмосковный санаторий, значит, не видит близких угроз – вот же что! И Дмитриев второй раз за сегодняшнее утро с робостью подумал о том, что, может быть, все и обойдется. Они обменяются, получат хорошую отдельную квартиру, будут жить вместе. И чем скорее обменяются, тем лучше. Для самочувствия матери. Свершится ее мечта. Это и есть психотерапия, лечение души! Нет, Лена бывает иногда очень мудра, интуитивно, по-женски – ее вдруг осеняет. Ведь тут, возможно, единственное и гениальное средство, которое спасет жизнь. Когда хирурги бессильны, вступают в действие иные силы… И это то, чего не может добыть ни один профессор, никто, никто, никто!

Уже ни о чем другом не мог думать Дмитриев, стоя на троллейбусной остановке под моросящим дождем и потом, пробираясь внутрь вагона среди мокрых плащей, толкающих по колену портфелей, пальто, пахнущих сырым сукном, и об этом же он думал, сбегая по грязным, скользким от нанесенной тысячами ног дождевой мокряди ступеням метро, и стоя в короткой очереди в кассу, чтобы разменять пятиалтынный на пятаки, и снова сбегая по ступеням еще ниже, и бросая пятак в щель автомата, и быстрыми шагами идя по перрону вперед, чтобы сесть в четвертый вагон, который остановится как раз напротив арки, ведущей к лестнице на переход. И все о том же – когда шаркающая толпа несла его по длинному коридору, где был спертый воздух и всегда пахло сырым алебастром, и когда он стоял на эскалаторе, втискивался в вагон, рассматривал пассажиров, шляпы, портфели, куски газет, папки из хлорвинила, обмякшие утренние лица, старух с хозяйственными сумками на коленях, едущих за покупками в центр, – у любого из этих людей мог быть спасительный вариант. Дмитриев готов был крикнуть на весь вагон: «А кому нужна хорошая двадцатиметровая?..»

Без четверти девять он выбрался из подземелья на площадь, без пяти – пересек переулок и, обогнув стоявшие возле подъезда автомобили, вошел в дверь, рядом с которой висела под стеклом черная таблица «ГИНЕГА».

* * *

В этот день решался вопрос о командировке в Голышманово, в Тюменскую область. Командировку утвердили еще в июле, и ехать обязан был не кто иной, как Дмитриев. Насосы – его вотчина. Он один отвечал за это дело и один в нем по-настоящему разбирался, если не считать Сниткина. Неделю назад Дмитриев затеял с ним разговор, но Паша Сниткин, хитромудрый деятель (в отделе его называли «Паша Сниткин С-миру-по-ниткин» за то, что ни одной работы он не сделал самостоятельно, всегда умел устроить так, что все ему помогали), сказал, что поехать, к сожалению, никак не может – тоже по семейным обстоятельствам. Наверное, врал. Но тут было его право. Кому охота ехать в ненастье, в холода в Сибирь? Сниткину было неловко отказывать, и у него вырвалось с досадой: «Ты же говорил, что твоей матушке стало лучше?»

Дмитриев не стал объяснять, только махнул рукой: «Где лучше…» А ведь Паша всегда так внимательно расспрашивал о здоровье Ксении Федоровны, давал телефоны врачей, вообще проявлял сочувствие, и в его согласии Дмитриев был почему-то совершенно уверен. Но почему? С какой стати? Теперь стало ясно, что эта уверенность была глупостью. Нет, они не фальшивят, когда проявляют сочувствие и спрашивают с проникновенной осторожностью: «Ну, как у вас дома дела?» – но просто это сочувствие и эта проникновенность имеют размеры, как ботинки или шляпы. Их нельзя чересчур растягивать. Паша Сниткин переводил дочку в музыкальную школу, этим хлопотливым делом мог заниматься один он – ни мать, ни бабушка. И если б он уехал в октябре в командировку, музыкальная школа в этом году безусловно пропала бы, что причинило бы тяжелую травму девочке и моральный урон всей семье Сниткиных. Но, боже мой, разве можно сравнивать – умирает человек и девочка поступает в музыкальную школу? Да, да. Можно. Это шляпы примерно одинакового размера – если умирает чужой человек, а в музыкальную школу поступает своя собственная , родная дочка.

Директор ждал Дмитриева в половине одиннадцатого. Склонив голову набок и глядя с каким-то робким удивлением Дмитриеву в глаза, директор сказал:

– Так что же будем делать?

Дмитриев ответил:

– Не знаю. Ехать я не могу.

Директор молчал, трогая белыми широкими пальцами кожу на щеках, на подбородке, словно проверяя, хорошо ли побрился. Взгляд его становился задумчивым. Он действительно о чем-то крепко задумался и даже бессознательно замурлыкал какую-то мелодию.

– Н-да… Так как же быть, Виктор Георгиевич? А? А если дней на десять?

– Нет! – отрывисто сказал Дмитриев.

Он понял, что может стоять, как скала, и его не сдвинут. Только не надо ничего объяснять. И директор, подумав, назвал фамилию Тягусова, молодого парня, год назад окончившего институт и, как казалось Дмитриеву, порядочного балбеса.

Еще недавно Дмитриев стал бы протестовать, но теперь вдруг почувствовал, что все это не имеет значения. А почему не Тягусова?

– Конечно, – сказал он. – Я посижу с ним дня два, все ему объясню. Он справится. Парень толковый.

Придя в свою комнату на первом этаже, Дмитриев полтора часа работал не разгибаясь: готовил документацию для Голышманова. Хотя он и раньше не верил в то, что его заставят поехать, все же мысль о командировке давила, была ко всем его тягостям еще одной гирькой, и теперь, когда гирьку сняли, он испытал облегчение. И подумал с надеждой, что сегодня, может быть, будет удачный день. Как у всех людей, которых гнетет судьба, у Дмитриева выработалось суеверие: он замечал, что бывают дни везения, когда одна удача цепляется за другую, и в такие дни надо стараться проворачивать как можно больше дел, и бывают дни невезения, когда ни черта не клеится, хоть лопни. Похоже на то, что начинается день удач. Теперь надо занять деньги. Лора просила привезти хотя бы рублей пятьдесят. На одного Исидора Марковича ушло за месяц – четырежды пятнадцать – шестьдесят рублей. А где взять? Такая гадость: занимать деньги. Но делать надо сегодня, раз уже сегодня день удач .

Дмитриев стал думать, к кому бы ткнуться. Почти все – он вспомнил – жаловались недавно, что денег нет, прожились за лето. Сашка Прутьев строил кооперативную квартиру, сам был весь в долгах. Василий Герасимович, полковник, партнер по преферансу и по поездкам на рыбалку, всегда выручавший Дмитриева, переживал трагедию – ушел от жены, просить его было неловко. Приятели Дмитриева по КПЖ (клуб полуженатиков), к которым Дмитриев кидался в минуты отчаянья, когда ссорился с Леной, были люди малоимущие – их состояния заключались у кого в автомобиле, у кого в моторной лодке, в туристской палатке, в бутылках французского коньяка или виски «Белая лошадь», купленных случайно в Столешниковом и хранящихся на всякий пожарный дома в книжном шкафу, – и могли одолжить не больше четвертака, сороковки от силы, а достать необходимо было не меньше полутора сот. Была, конечно, последняя возможность, предел мучительства: попросить у тещи. Но это уж значило – докатиться. Дмитриев еще мог бы сделать над собой усилие, перемучиться, но Лена переживала такие вещи чересчур болезненно. Она-то знала свою мать лучше. Внезапно Дмитриеву пришло в голову – это была та самая мысль, что неясно тревожила, а теперь вдруг прорезалась, – как же сказать матери насчет обмена? Она прекрасно ведь знает, как Лена относилась к этой идее, а теперь почему-то предложила съезжаться. Почему?

Внимание! Это ознакомительный фрагмент книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента ООО "ЛитРес".

Повесть «Обмен» была написана Трифоновым в 1969 г. и напечатана в «Новом мире» в том же году в последнем номере. Она открывала цикл «московских повестей» об актуальных проблемах советских горожан.

Жанровое своеобразие

На первом плане в повести семейно-бытовые проблемы, которые обнажают философские вопросы смысла жизни человека. Это повесть о достойной жизни и смерти. Кроме того, Трифонов раскрывает психологию каждого героя, даже второстепенных. У каждого из них своя правда, но диалога не получается.

Проблематика

Трифонов обращается к теме противостояния двух семей. Виктор Дмитриев, женившись на Лене Лукьяновой, не смог передать ей ценности семьи Дмитриевых: душевную чуткость, мягкость, тактичность, интеллигентность. Зато сам Дмитриев, по выражению сестры Лоры, «олукьянился», то есть стал прагматичным, стремящимся не столько к материальным благам, сколько к тому, чтобы его оставили в покое.

Трифонов поднимает в повести важные социальные проблемы. Современному читателю непонятна проблема главного героя. Советский человек, как будто не имеющий собственности, не имел и права на жизнь в нормальной квартире с комнатами для супругов и ребёнка. И совсем уже диким было то, что комната матери после смерти не может быть унаследована, а отойдёт государству. Так что Лена пыталась спасти собственность единственно возможным способом: обменяв две комнаты в коммуналке на двухкомнатную квартиру. Другое дело, что Ксения Фёдоровна сразу догадалась о своей смертельной болезни. Именно в этом, а не в самом обмене, и заключено зло, исходящее от бесчувственной Лены.

Сюжет и композиция

Основное действие происходит октябрьским днём и утром следующего дня. Но читатель знакомится не только со всей жизнью главного героя, но и узнаёт о семьях Лукьяновых и Дмитриевых. Этого Трифонов добивается с помощью ретроспекции. Главный герой рефлектирует по поводу происходящих с ним событий и собственных поступков, вспоминая прошлое.

Перед героем стоит трудная задача: сообщить смертельно больной матери, которая не знает о серьёзности своей болезни, и сестре, что жена Лена задумала обмен. Кроме того, герою необходимо достать для сестры Лоры, с которой живёт сейчас мать, денег на лечение. Обе задачи герой решает блестяще, так что денег предлагает ему бывшая любовница, а переездом к нему матери он будто бы помогает сестре уехать в длительную командировку.

Последняя страница повести вмещает в себя события полугода: происходит переезд, умирает мать, герой чувствует себя несчастным. Рассказчик добавляет от себя, что снесён дом детства Дмитриева, где ему так и не смогли передать семейные ценности. Так что Лукьяновы победили Дмитриевых в символическом смысле.

Герои повести

Главный герой повести – 37-летний Дмитриев. Он немолод, полноват, с вечным запахом табака изо рта. Герой самолюбив, он воспринимает любовь матери, жены, любовницы как нечто само собой разумеющееся. Жизненное кредо Дмитриева – «привык и успокоился». Он смиряется с тем, что не ладят любящие его жена и мать.

Дмитриев защищает мать, которую Лена называет ханжой. Сестра считает, что Дмитриев олукьянился, то есть предал высокий дух и бескорыстие ради материального.

Самым ценным в жизни Дмитриев считает покой и бережёт его изо всех сил. Другая ценность Дмитриева и его утешение состоит в том, что у него «всё как у всех».

Дмитриев безволен. Он не может написать диссертацию, хотя Лена во всём согласна помочь. Особенно показательна история с Лёвкой Бубриком, которому тесть по просьбе Лены нашёл хорошее место в ГИНЕГА, куда в конце концов пошёл работать сам Дмитриев. Причём Лена всю вину взяла на себя. Всё раскрылось, когда Лена на Дне рождения Ксении Фёдоровны рассказала, что это было решение Дмитриева.

В конце повести мать Дмитриева объясняет подтекст обмена, совершаемого героем: обменяв истинные ценности на сиюминутную выгоду, он утратил душевную чуткость.

Жена Дмитриева Лена умна. Она – специалист по техническому переводу. Дмитриев считает Лену эгоистичной и чёрствой. По словам Дмитриева, Лену отмечает некоторая душевная неточность. Он бросает в лицо жене обвинение в том, что у неё есть душевный дефект, неразвитость чувств, что-то недочеловеческое.

Лена умеет добиваться своего. Желая обменять квартиру, она заботится не о себе, а о своей семье.

Тесть Дмитриева Иван Васильевич был по профессии кожевенником, но продвигался по профсоюзной линии. Его стараниями на даче через полгода установили телефон. Он всегда был начеку, никому не доверял. Речь тестя была полна канцеляризмов, из-за чего мать Дмитриева считала его неинтеллигентным.

Таня – бывшая любовница Дмитриева, с которой он сошёлся 3 года назад на одно лето. Ей 34 года, выглядит она болезненно: худая, бледная. Глаза у неё большие и добрые. Таня боится за Дмитриева. После отношений с ним она осталась с сыном Аликом: муж бросил работу и уехал из Москвы, потому что Таня не смогла с ним больше жить. Муж действительно любил её. Дмитриев думает, что Таня была бы ему лучшей женой, но оставляет всё как есть.

Татьяна и Ксения Фёдоровна симпатичны друг другу. Татьяна жалеет Дмитриева и любит его, в то время как Дмитриев жалеет её лишь на миг. Дмитриев думает, что эта любовь навсегда. Татьяна знает множество стихов и читает их наизусть шёпотом, особенно когда не о чем говорить.

Мать Дмитриева Ксения Фёдоровна – интеллигентная, всеми уважаемая женщина. Она работала старшим библиографом в одной из академических библиотек. Мать настолько простодушна, что не понимает опасности своей болезни. С Леной она смирилась. Ксения Фёдоровна «доброжелательна, уступчива, готова прийти на помощь и принят участие». Не ценит этого только Лена. Ксения Фёдоровна не склонна унывать, она общается в шутливой манере.

Мать любит бескорыстно помогать далёким знакомым и родственникам. Но Дмитриев понимает, что мать делает это ради того, чтобы слыть хорошим человеком. За это Лена называла мать Дмитриева ханжой.

Дед Дмитриева – хранитель семейных ценностей. Лена называла его хорошо сохранившимся монстром. Дед был юристом, закончившим Петербургский университет, в юности сидел в крепости, был в ссылке и сбежал за границу. Дед был маленький и усохший, кожа дублёная, а руки корявые и изуродованные тяжёлой работой.

В отличие от дочери, дед не презирает людей, если они относятся к другому кругу, и никого не осуждает. Он живёт не прошлым, а своим коротким будущим. Именно дед дал меткую характеристику Виктору: «Ты человек не скверный. Но и не удивительный».

Лора, сестра Дмитриева, немолода, с чёрными с проседью волосами и загорелым лбом. Она каждый год проводит 5 месяцев в Средней Азии. Лора хитра и прозорлива. Она не смирилась с отношением Лены к матери. Лора бескомпромиссна: «Её мысли никогда не гнутся. Всегда торчат и колются».

Художественное своеобразие

Детали автор использует вместо пространных характеристик. Например, увиденный Дмитриевым обвисший живот жены говорит о его холодности к ней. Две подушки на супружеской постели, одна из которых, несвежая, принадлежит мужу, свидетельствуют о том, что между супругами нет настоящей любви.