Болезни Военный билет Призыв

Юрий лотман - о поэтах и поэзии. Поэзия и проза

Общепринятыми аксиомами в теории литературы считаются утверждения, что обычная речь людей и речь художественной прозы - одно и то же и, вследствие этого, что проза по отношению к поэзии - явление первичное, предшествующее. Выдающийся знаток теории стиха Б. В. Томашевский, подытоживая свои многолетние разыскания в этой области, писал: "Предпосылкой суждений о языке является аксиома о том, что естественная форма организованной человеческой речи есть проза" 1 .

Стиховая речь мыслится как нечто вторичное, более сложное по структуре. Зигмунд Черный предлагает такую лестницу перехода от простоты структуры к ее усложненности: "Утилитарная проза (научная, административная, военная, юридическая, торгово-промышленная, газетная и т. д.) - обычная проза - литературная проза - стихи в прозе - ритмическая проза - vers libre - вольные строфы - вольный стих - классический стих строгой обязательности" 2 .

Мы постараемся показать, что на типологической лестнице от простоты к сложности - расположение жанров иное: разговорная речь - песня - (текст + мотив) - "классическая поэзия" - художественная проза. Разумеется, схема эта весьма приблизительна, но невозможно согласиться с тем, что художественная проза представляет собой исторически исходную форму, однотипную разговорной нехудожественной речи (вопрос о vers libre будет оговорен отдельно).

На самом деле соотношение иное: стихотворная речь (равно как и распев, пение) была первоначально единственно возможной речью словесного искусства. Этим достигалось "расподобление" языка художественной литературы, отделение его от обычной речи. И лишь затем начиналось "уподобление": из этого - уже относительно резко "непохожего" - материала создавалась картина действительности, средствами человеческого языка строилась модель-знак. Если язык по отношению к действительности выступал как некая воспроизводящая структура, то литература представляла собой структуру структур.

Структурный анализ исходит из того, что художественный прием - не материальный элемент текста, а отношение. Существует принципиальное различие между отсутствием рифмы в стихе, еще не подразумевающем возможности ее существования (например, античная поэзия, русский былинный стих и т. п.) или уже от нее отказавшемся, так что отсутствие рифмы входит в читательское ожидание, в эстетическую норму этого вида искусства (например, современный vers libre), с одной стороны, и в стихе, включающем рифму в число характернейших признаков поэтического текста, - с другой. В первом случае отсутствие рифмы не является художественно значимым элементом, во втором - отсутствие рифмы есть присутствие не-рифмы, минус-рифма. В эпоху, когда читательское сознание, воспитанное на поэтической школе Жуковского, Батюшкова, молодого Пушкина, отождествляло романтическую поэтику с самим понятием поэзии, художественная система "Вновь я посетил..." производила впечатление не отсутствия "приемов", а максимальной их насыщенности. Но это были "минус-приемы", система последовательных и сознательных, читательски ощутимых отказов. В этом смысле в 1830 г. поэтический текст, написанный по общепринятым нормам романтической поэтики, производил более "голое" впечатление, был в большей степени, чем пушкинский, лишен элементов художественной структуры.

Описательная поэтика похожа на наблюдателя, который только зафиксировал определенное жизненное явление (например, "голый человек"). Структурная поэтика всегда исходит из того, что наблюдаемый феномен - лишь одна из составляющих сложного целого. Она походит на наблюдателя, неизменно спрашивающего: "В какой ситуации?" Ясно, что голый человек в бане не равен голому человеку в общественном собрании. В первом случае отсутствие одежды - общий признак, он ничего не говорит о своеобразии данного человека. Развязанный галстук на балу - большая степень наготы, чем отсутствие одежды в бане. Статуя Аполлона в музее не выглядит голой, но попробуйте повязать ей на шею галстук, и она поразит вас своим неприличием.

Со структурной точки зрения, вещественный, набранный типографскими литерами текст теряет свое абсолютное, самодовлеющее значение как един-(*37)ственный объект художественного анализа. Следует решительно отказаться от представления о том, что текст и художественное произведение - одно и то же. Текст - один из компонентов художественного произведения, конечно крайне существенный компонент, без которого существование художественного произведения невозможно. Но художественный эффект в целом возникает из сопоставлений текста со сложным комплексом жизненных и идейно-эстетических представлений.

В свете сказанного и представляется возможным определить историческое соотношение поэзии и прозы 3 .

Прежде всего, следует отметить, что многочисленные нестихотворные жанры в фольклоре и русской средневековой литературе в принципе отличаются от прозы XIX столетия. Употребление в данном случае общих терминов - лишь результат диффузности понятий в нашей науке.

Это жанры, которые не противостоят поэзии, поскольку развиваются до ее возникновения. Они не образовывали с поэзией контрастной двуединой пары и воспринимались вне связи с ней. Стихотворные жанры фольклора не противостоят прозаическим жанрам, а просто с ними не соотносятся, поскольку воспринимаются не как две разновидности одного искусства, а как разные искусства - песенное и разговорное. Совершенно отлично от прозы XIX в., ввиду отсутствия соотнесенности с поэзией, отношение фольклорных и средневековых "прозаических" жанров к разговорной речи. Проза XIX в. противопоставлена поэтической речи, воспринимаемой как "условная", "неестественная", и движется к разговорной стихии. Процесс этот - лишь одна из сторон эстетики, подразумевающей, что сходство с жизнью, движение к действительности - цель искусства.

"Проза" в фольклоре и средневековой литературе живет по иным законам: она только что родилась из недр общеразговорной стихии и стремится от нее отделиться. На этой стадии развития литературы рассказ о действительности еще не воспринимается как искусство. Так, летопись не переживалась читателями и летописцами как художественный текст, в нашем наполнении этого понятия.

Структурные элементы: архаизация языка в житийной литературе, фантастическая необычность сюжета волшебной сказки, подчеркнутая условность повествовательных приемов, строгое следование жанровому ритуалу - создают облик стиля, сознательно ориентированного на отличие от стихии "обычного языка".

Не касаясь сложного вопроса о месте прозы в литературе XVIII - начала XIX в., отметим лишь, что, каково бы ни было реальное положение вещей, литературная теория той эпохи третировала роман и другие прозаические жанры как низшие разновидности искусства. Проза все еще то сливалась с философской и политической публицистикой, воспринимаясь как жанр, вы-(*38)ходящий за пределы изящной словесности 4 , то считалась чтивом, рассчитанным на нетребовательного и эстетически невоспитанного читателя.

Проза в современном значении слова возникает в русской литературе с Пушкина. Она соединяет одновременно представление об искусстве высоком и о не-поэзии. За этим стоит эстетика "жизни действительной" с ее убеждением, что источник поэзии - реальность. Таким образом, эстетическое восприятие прозы оказалось возможным лишь на фоне поэтической культуры. Проза - явление более позднее, чем поэзия, возникшее в эпоху хронологически более зрелого эстетического сознания. Именно потому, что проза эстетически вторична по отношению к поэзии и воспринимается на ее фоне, писатель может смело сближать стиль прозаического художественного повествования с разговорной речью, не боясь, что читатель утратит чувство того, что имеет дело не с действительностью, а с ее воссозданием. Таким образом, несмотря на кажущуюся простоту и близость к обычной речи, проза эстетически сложнее поэзии, а ее простота вторична. Разговорная речь действительно равняется тексту, художественная проза = текст + "минус-приемы" поэтически условной речи. И снова приходится заметить, что в данном случае прозаическое литературное произведение не равно тексту: текст - лишь одна из образующих сложной художественной структуры.

В дальнейшем возможно складывание художественных нормативов, позволяющих воспринимать прозу как самостоятельное художественное образование - вне соотношения ее с поэтической культурой. В определенные моменты литературного развития складывается даже обратное отношение: поэзия начинает восприниматься на фоне прозы, которая выполняет роль нормы художественного текста.

В связи с этим уместно отметить, что в свете структурного анализа художественная простота раскрывается как нечто противоположное примитивности.

Отнюдь не любовь к парадоксам заставляет утверждать, что художественная простота сложнее, чем художественная сложность, ибо возникает как упрощение последней и на ее фоне. Таким образом, анализ художественных структур словесного искусства естественно начинать с поэзии как наиболее элементарной системы, как системы, чьи элементы в значительной мере получают выражение в тексте, а не реализуются в качестве "минус-приемов". При анализе поэтического произведения внетекстовые связи и отношения играют меньшую роль, чем в прозе.

Исследовательский путь от поэзии к прозе как более сложной структуре повторяет историческое движение реального литературного процесса, который дает нам сначала поэтическую структуру, заполняющую собой весь объем понятия "словесное искусство" и контрастно соотнесенную (по принципу выделения) с фоном, куда входят разговорная и все виды письменной нехудожественной (с точки зрения человека той поры) речи.

(*39) Следующим этапом является вытеснение поэзии прозой. Проза стремится стать синонимом понятия литературы и проецируется на два фона: поэзию предшествующего периода - по принципу контраста - и "обычную" нехудожественную речь в качестве предела, к которому стремится (не сливаясь с ней) структура литературного произведения.

В дальнейшем поэзия и проза выступают как две самостоятельные, но соотнесенные художественные системы. Понятие простоты в искусстве значительно более всеобъемлюще, чем понятие прозы. Оно шире даже, чем такое литературоведческое обобщение, как "реализм". Определение простоты произведения искусства представляет большие трудности. И все же в рабочем порядке оно необходимо для выявления специфики прозы. При этом весьма существенна оценочная сторона вопроса.

Необходимо отметить, что представление о простоте как синониме художественного достоинства появилось в искусстве весьма поздно. Произведения древнерусской литературы, поражающие нас своей простотой, совсем не казались такими современникам. Кирилл Туровский считал, что "летописцы и песнотворцы" "прислушиваются к рассказам" обычных людей, чтобы пересказать их потом "в изящной речи" и "возвеличить похвалами" 5 , а Даниил Заточник так изображает процесс художественного творчества: "Вострубим убо братие, аки в златокованную трубу, в разум ума своего и начнем бити в сребреные арганы во известие мудрости, и ударим в бубны ума своего" 6 . Представление об "украшенности" как необходимом знаке того, чтобы искусство воспринималось именно как искусство (как нечто "сделанное" - модель), присуще многим исторически ранним художественным методам. Это же применимо и к истории возрастного развития: для ребенка "красиво" и "украшено" почти всегда совпадает. Ту же черту можно отметить и в современном эстетически неразвитом "взрослом" вкусе, который всегда рассматривает красоту и пышность как синонимы. (Из сказанного, конечно, нельзя вывести обратного силлогизма о том, что всякая пышность уже сама по себе - свидетельство эстетической невоспитанности.)

Понимание простоты как эстетической ценности приходит на следующем этапе и неизменно связано с отказом от украшенности. Ощущение простоты искусства возможно лишь на фоне искусства "украшенного", память о котором присутствует в сознании зрителя-слушателя. Для того чтобы простое воспринималось именно как простое, а не как примитивное, нужно, чтобы оно было упрощенным, то есть чтобы художник сознательно не употреблял определенные элементы построения, а зритель-слушатель проецировал его текст на фон, в котором эти "приемы" были бы реализованы. Таким образом, если "украшенная" ("сложная") структура реализуется главным образом в тексте, то "простая" - в значительной степени за его пределами, воспринимаясь как система "минус-приемов", нематериализованных отношений (эта "нематериализованная" часть вполне реальна и в философском, а не бытовом (*40) значении слова - вполне материальна, входит в материю структуры произведения). Следовательно, в структурном отношении простота - явление значительно более сложное, чем "украшенность". В том, что сказанное не парадокс, а истина, убедится каждый, кто, например, займется анализом прозы Марлинского или Гюго, с одной стороны, и Чехова и Мопассана - с другой. (В данном случае речь идет не о сравнительном художественном качестве, а о том, что изучить художественную природу произведения в первом случае, конечно, значительно легче.)

Но отсюда же вытекает и то, что понятие "простоты", типологически вторичное, исторически очень подвижно, зависит от системы, на которую проецируется. Понятно, например, что мы, невольно проецируя творчество Пушкина на уже известную нам реалистическую традицию от Гоголя до Чехова, воспринимаем "простоту" Пушкина иначе, чем его современники.

Для того чтобы ввести понятие простоты в определенные измеримые границы, придется определить еще один, тоже внетекстовой, компонент. Если в свете сказанного выше простота выступает как "не-сложность" - отказ от выполнения определенных принципов ("простота - сложность" - двуединая оппозиционная пара), то вместе с тем создание "простого произведения" (как и всякого другого) есть одновременно стремление к выполнению некоторых принципов (реализация замысла может рассматриваться как интерпретация определенной абстрактной модели моделью более конкретного уровня). Вне учета отношения текста художественного произведения к этой идеальной модели простоты (куда войдут и такие понятия, как, например, "граница возможностей искусства") сущность его останется непонятной. Не только "простота" неореалистического итальянского фильма, но и "простота" некрасовского метода была бы, вероятно, для Пушкина вне пределов искусства.

Из сказанного ясно, что искусственно моделировать "сложные" формы искусства будет значительно более просто, чем простые.

В истории литературы параллель между прозой и художественной простотой проводилась неоднократно.

"Точность и краткость - вот первые достоинства прозы, - писал Пушкин, критикуя школу Карамзина. - Она [проза] требует мыслей и мыслей - без них блестящие выражения ни к чему не служат" (XI, 19) 7 .

Белинский, определивший в "Литературных мечтаниях" господство школы Карамзина как "век фразеологии", в обзоре "Русская литература в 1842 г." прямо поставил знак равенства между терминами "проза", "богатство содержания" и понятием художественного реализма.

"И что бы, вы думали, убило наш добрый и невинный романтизм <...>? Проза! Да, проза, проза и проза. <...> Мы под "стихами" разумеем здесь не одни размеренные и заостренные рифмою строчки <...>. Так, например, (*41) "Руслан и Людмила", "Кавказский пленник", "Бахчисарайский фонтан" Пушкина - настоящие стихи; "Онегин", "Цыганы", "Полтава", "Борис Годунов" - уже переход к прозе, а такие поэмы, как "Сальери и Моцарт", "Скупой рыцарь", "Русалка", "Галуб", "Каменный гость", - уже чистая беспримесная проза, где уже совсем нет стихов, хотя эти поэмы писаны и стихами. <...> ...Мы под "прозою" разумеем богатство внутреннего поэтического содержания, мужественную зрелость и крепость мысли, сосредоточенную в самой себе силу чувства, верный такт действительности..." 8

Сказанное Пушкиным и Белинским нельзя отнести к числу случайных сцеплений понятий - оно отражает основу эстетического переживания прозы. Понятие простоты бесконечно шире понятия прозы, но возвести прозу в ранг художественных явлений оказалось возможным только тогда, когда выработалось представление о простоте как основе художественного достоинства. Исторически и социально обусловленное понятие простоты сделало возможным создание моделей действительности в искусстве, определенные элементы которых реализовывались как "минус-приемы".

Художественная проза возникла на фоне определенной поэтической системы как ее отрицание.

Подобное понимание отношения поэзии и прозы позволяет диалектически взглянуть на проблему границы этих явлений и эстетическую природу пограничных форм типа vers libre. Здесь складывается любопытный парадокс. Взгляд на поэзию и прозу как на некие самостоятельные конструкции, которые могут быть описаны без взаимной соотнесенности ("поэзия - ритмически организованная речь, проза - обычная речь"), неожиданно приводит к невозможности разграничить эти явления. Сталкиваясь с обилием промежуточных форм, исследователь вынужден заключить, что определенной границы между стихами и прозой провести, вообще, невозможно. Б. В. Томашевский писал: "Естественнее и плодотворнее рассматривать стих и прозу не как две области с твердой границей, а как два полюса, два центра тяготения, вокруг которых исторически расположились реальные факты <...> Законно говорить о более или менее прозаичных, более или менее стихотворных явлениях". И далее: "А так как разные люди обладают различной степенью восприимчивости к отдельным проблемам стиха и прозы, то их утверждения: "это стих", "нет, это рифмованная проза" - вовсе не так противоречат друг другу, как кажется самим спорщикам.

Из всего этого можно сделать вывод: для решения основного вопроса об отличии стиха от прозы плодотворнее изучать не пограничные явления и определять их не путем установления такой границы, быть может мнимой; в первую очередь следует обратиться к самым типичным, наиболее выраженным формам стиха и прозы" 9 .

Приблизительно на той же точке зрения стоит и Борис Унбегаун 10 . Исходя из представления о том, что стих - это упорядоченная, организованная, то (*42) есть "несвободная речь", он объявляет само понятие vers libre логической антиномией. К этой же точке зрения присоединяется и М. Янакиев: "свободный стих" ничем не отличается от общей речи. С другой стороны, стиховеденью следует заниматься и наибездарнейшим "несвободным стихом". М. Янакиев считает, что таким образом может быть вскрыта "пусть неумелая, но осязаемая, материальная стиховая организация" 11 . Цитируя стихотворение Елизаветы Багряной "Клоун говорит", автор заключает: "Общее впечатление как от художественной прозы <...> Рифмованное созвучие местата ~ земята недостаточно, чтобы превратить текст в "стих". И в обыкновенной прозе время от времени встречаются подобные созвучия" 12 . Но подобная трактовка "осязаемой, материальной стиховой организации" оказывается в достаточной степени узкой. Она рассматривает только текст, понимаемый как "все, что написано". Отсутствие элемента в том случае, когда он в данной структуре невозможен и не ожидается, приравнивается к изъятию ожидаемого элемента, отказ от четкой ритмичности в эпоху до возникновения стиховой системы - к отказу от нее после. Элемент берется вне структуры и функций, знак - вне фона. Если подходить так, то vers libre, действительно, можно приравнять к прозе.

Значительно более диалектической представляется точка зрения Й. Грабака в его статье "Замечания о соотношении стиха и прозы, особенно в так называемых переходных формах". Й. Грабак исходит из представления о прозе и стихах как об оппозиционном структурном двучлене (впрочем, следовало бы оговориться, что подобное соотношение существует отнюдь не всегда, равно как не всегда можно провести разделение между структурой обычной речи и художественной прозой, чего Грабак не делает). Хотя Грабак, будто отдавая дань традиционной формулировке, пишет о прозе как о речи, "которая связана только грамматическими нормами" 13 , однако далее он исходит из того, что современное эстетическое переживание прозы и поэзии взаимно проецируются и, следовательно, невозможно не учитывать внетекстовых элементов эстетической конструкции. Совершенно по-иному ставит Грабак вопрос о границе между прозой и поэзией. Считая, что в сознании читателя структура поэзии и структура прозы резко разделены, он пишет о случаях, когда "граница не только не ликвидируется, но, наоборот, приобретает наибольшую актуальность" 14 . Поэтому: "Чем менее в стихотворной форме элементов, которые отличают стихи от прозы, тем более ясно следует различать, что дело идет не о прозе, а именно о стихах. С другой стороны, в произведениях, написанных свободным стихом, некоторые отдельные стихи, изолированные и вырванные из контекста, могут восприниматься как проза" 15 . Именно вследствие этого граница, существующая между свободным стихом и прозой, должна быть резко различима, и именно поэтому свободный стих (*43) требует особого графического построения, чтобы быть понятым как форма стиховой речи. Таким образом, метафизическое понятие "прием" заменяется диалектическим - "структурный элемент и его функция". А представление о границе стиха и прозы начинает связываться не только с позитивными, но и с негативными элементами структуры.

Современная молекулярная физика знает понятие "дырки", которое совсем не равнозначно простому отсутствию материи. Это - отсутствие материи в структурном положении, подразумевающем ее присутствие. В этих условиях дырка ведет себя настолько материально, что можно измерить ее вес, - разумеется, в отрицательных величинах. И физики закономерно говорят о "тяжелых" и "легких дырках". С аналогичными явлениями приходится считаться и стиховеду. А из этого следует, что понятие "текст" для литературоведа оказывается значительно более сложным, чем для лингвиста. Если приравнивать его понятию "реальная данность художественного произведения", то необходимо учитывать и "минус-приемы" - "тяжелые" и "легкие дырки" художественной структуры.

Чтобы в дальнейшем не слишком отходить от привычной терминологии, мы будем понимать под текстом нечто более привычное - всю сумму структурных отношений, нашедших лингвистическое выражение (формула "нашедших графическое выражение" не подходит, так как не покрывает понятия текста в фольклоре). Однако при таком подходе нам придется, наряду с внутритекстовыми конструкциями и отношениями, выделить внетекстовые как особый предмет исследования. Внетекстовая часть художественной структуры составляет вполне реальный (иногда очень значительный) компонент художественного целого. Конечно, она отличается большей зыбкостью, чем текстовая, более подвижна. Ясно, например, что для людей, изучавших Маяковского со школьной скамьи и принимающих его стих за эстетическую норму, внетекстовая часть его произведений представляется совсем в ином виде, чем самому автору и его первым слушателям. Текст (в узком смысле) и для современного читателя стихов Маяковского вдвинут в сложные общие структуры, внетекстовая часть его произведения существует и для современного слушателя. Но она во многом уже иная. Внетекстовые связи имеют много субъективного, вплоть до индивидуально-личного, почти не поддающегося анализу современными средствами литературоведения. Но эти связи имеют и свое закономерное, исторически и социально обусловленное, и в своей структурной совокупности вполне могут уже сейчас быть предметом рассмотрения.

Мы будем в дальнейшем рассматривать внетекстовые связи лишь частично - в их отношении к тексту. Залогом научного успеха при этом явится строгое разграничение уровней и поиски четких критериев границ доступного современному научному анализу.

Свидетельством в пользу большей сложности прозы, сравнительно со стихами, является вопрос о трудности построения порождающих моделей 16 .

(*44) Совершенно ясно, что стиховая модель будет отличаться большей сложностью, чем общеязыковая (вторая войдет в первую), но не менее ясно, что моделировать художественный прозаический текст - задача несравненно более трудная, чем моделировать стихотворный.

Й. Грабак бесспорно прав, когда, наряду с другими стиховедами, например Б. В. Томашевским, подчеркивает значение графики для различения стихов и прозы. Графика выступает здесь не как техническое средство закрепления текста, а как сигнал структурной природы, следуя которому, наше сознание "вдвигает" предлагаемый ему текст в определенную вне-текстовую структуру. Можно лишь присоединиться к Й. Грабаку, когда он пишет: "Могут возразить, например, что П. Фор или М. Горький писали некоторые из своих стихов сплошь (in continuо), но в этих случаях дело шло о стихах традиционной и стабильной формы, о стихах, заключающих произносимые ритмические элементы, что исключало возможность смешения с прозой" 17 .

1 Томашевский Б. В. Стих и язык // IV Международный съезд славистов: Доклады. М., 1958. С. 4. Перепечатано в кн.: Томашевский Б. В. Стих и язык. М.; Л., 1959. С. 10. Той же точки зрения придерживается и М. Янакиев в очень интересной книге "Българско стихознание" (София, 1960. С. 11).

2 Czеrny Z. Le vers français et son art structural // Poetics. Poetyka. Поэтика. Warszawa, 1961. P. 255.

3 Мы используем в данном случае материал истории русской литературы, но в принципе нас интересует сейчас не специфика национально-литературного развития и даже не историческая его типология, а теоретический вопрос соотнесения поэзии и прозы.

4 Показательно, что критика пушкинской эпохи высшими достижениями прозы начала 1820-х гг. считала "Историю государства Российского" Карамзина, "Опыт теории налогов" Н. Тургенева и "Опыт теории партизанского действия" Д. Давыдова.

5 Кирилл Туровский. Творения. Киев, 1880. С. 60.

6 Слово Даниила Заточника по редакциям XII и XIII веков и их переделкам. Л., 1932. С. 7.

7 Сочинения А. С. Пушкина здесь и далее по всему изданию цитируются по Полному собранию сочинений в 16-ти томах (изд-во АН СССР, 1937-1949; Большое академическое издание). Римской цифрой обозначается том, арабской - страница. Если название произведения указано в тексте, ссылка, как правило, не дается.

8 Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1955. Т. 6. С. 523.

9 Томашевский Б. В. Стих и язык // IV Международный съезд славистов: Доклады. С. 7-8.

10 Unbegaun В. La versification russe. Paris, 1958.

11 Янакиев М. Българско стихознание. С. 10.

12 Там же. С. 214.

13 Hrabak J. Remarque sur les corrélations entre le vers et la prose, surtout sur les soi- disant de transition // Poetics. Poetyka. Поэтика. Warszawa, 1966. T. 2. C. 241.

14 Там же. С. 245.

15 Hrabak J. Úvod do teorie verse. Praha, 1958. S. 7-8.

16 Порождающая модель - правила, соблюдение которых позволяет строить правильные тексты на данном языке. Построение порождающих правил в поэтике - одна из дискуссионных проблем современной науки.

17 Hrabak J. Úvod do teorie verse. S. 245.

Задачи и методы структурного анализа поэтического текста

Язык как материал литературы

Поэзия и проза

Природа поэзии

Художественный повтор

Ритм как структурная основа стиха

Ритм и метр

Проблема рифмы

Повторы на фонемном уровне

Графический образ поэзии

Уровень морфологических и грамматических элементов

Лексический уровень стиха

Понятие параллелизма

Стих как единство

Строфа как единство

Проблема поэтического сюжета

"Чужое слово" в поэтическом тексте

Текст как целое. Композиция стихотворения

Текст и система

О "плохой" и "хорошей" поэзии

Некоторые выводы

Санкт-Петербург, 1996.

Лотман Ю. Биография - живое лицо - электронная библиотека литературоведения

Лотман Ю. Биография - живое лицо

Вопрос о том, почему широкого читателя интересуют не только произведения человеческого ума и таланта, но и биографии авторов этих произведений и как этот интерес следует удовлетворять, никогда не теряет актуальности. В последнее время об этом снова напомнила дискуссия, нашедшая отражение на страницах нашей печати. Необходимо сразу же отметить, что любая попытка ответить на вопрос "как?" каким-либо готовым рецептом или указанием на некоторый идеальный образец заведомо обречена на провал: сколько талантливых и компетентных авторов будет браться за решение задачи, столько и вариантов положительного ответа мы получим.

Говоря об особенностях биографического жанра, хотелось бы подчеркнуть следующее: серия, основанная Горьким, не случайно называется "Жизнь замечательных людей", а не "Жизнь великих людей". Вторая формула заключала бы в себе противопоставление человека великого простому, между тем, как отмечал еще Л. Толстой, примечательным, достойным внимания и памяти потомков может быть и самый обычный, ничего не написавший и не изобретший человек. И не случайно в "Войне и мире" Толстой убеждал читателя, что так называемые великие люди скучны, стандартны и непримечательны, а жизнь неизвестных людей полна замечательного.

Однако биография неизвестного человека - тема для романиста: она почти недоступна для историка-биографа, поскольку неизвестность подразумевает отсутствие источников - препятствие, перед которым исследователь в бессилии отступает.

Необходимо, однако, отметить, что за словами "отсутствие источников" часто кроется наше неумение их искать, лень ума и приверженность к привычному кругу текстов. Характерно, как мало в серии "Жизнь замечательных людей" женских биографий и как незначительно в списке уже вышедших книг число неожиданных, вновь открытых или малоизвестных имен.

Но у этой формулы есть и другая, менее бросающаяся в глаза сторона: из сочетания слов, составляющих заглавие серии, если мы уже договорились, что замечательным человеком может быть и самый простой, вытекает ее специфика - "жизнь людей". Следовательно, книги этой серии должны быть именно биографиями, а не монографиями о творчестве. Смешение этих двух типов книг - биографии автора и анализа им созданных произведений - редко приводит к удаче. Конечно, жизнь творческой личности неотделима от истории произведения, но биография описывает творчество под другим углом, нежели монография.

Что влечет читателя к биографии? Не понимая природы своего интереса, иной читатель может думать, что его притягивают к себе авантюрные или пикантные подробности из жизни знаменитого писателя. И тогда легко объяснимым кажется успех псевдоисторических жанров с их детективной, а то и скандальной интригой. Но сквозь туман успеха, вызванного незрелой культурой такого читателя, пробивается интерес к Литературе. Это она зовет тех, кто откликается на ее призыв, сам не понимая, откуда этот призыв исходит, и радуясь подделкам, пока на ощупь пробирается к правде. Популярность низкопробной литературы - всегда расплата за серость так называемой серьезной. Там, где есть Великая Литература, низкопробная псевдолитература погибает сама, как сорняки у корней дуба,

За читательским интересом к биографии всегда стоит потребность увидеть красивую и богатую человеческую личность. Биография соединяет для читателя эстетические переживания, родственные тем, которые возбуждает слияние игрового и документального кинематографа: герой - как в романе, а сознание подлинности - как в жизни. Перед читателем не актер, который, упав со смертельной раной, поднимается и раскланивается под аплодисменты публики,- речь идет о "полной гибели всерьез" (Пастернак). Наблюдая борьбу Сервантеса или Пушкина с клеветой, завистью и бездарностью, мы видим не актера, а гладиатора. И если, терзаясь судьбой Гамлета, мы не полезем на сцену спасать героя, то здесь в читателе пробуждается наивное, но и глубоко нравственное желание вмешаться, лично принять участие.

Однако, для того чтобы эффект подлинности сработал, необходима жизненность центрального образа, вернее жизненность всей атмосферы книги. Биографическая монография научного типа может ограничиться документом. Не случайно возникновение таких биографических жанров, как доку ментальный монтаж (например, "Книга о Лермонтове" П.Е. Щеголева) или летопись жизни, положительное значение которых в случае умелого составления бесспорно. Однако биография для массового читателя не может пойти по этому пути. Она должна дать встающий за документами живой и целостный человеческий образ. И тут авторов подстерегают серьезные опасности.

Прежде всего свод документов всегда содержит пропуски и дает нам взгляд с позиции внешнего наблюдателя (даже когда мы имеем дело с, казалось бы, идеальным документом - дневником; наивная вера в аутентичность содержащихся там сведений и интерпретаций чаще всего оказывается иллюзорной). Автор научной монографии может ограничиться указанием, что о жизни Крылова на протяжении ряда лет нам практически ничего не известно. Автор беллетризованной биографии вынужден заполнить этот пробел,

Отношение документа к тексту такой биографии можно сопоставить с жизнью человека и отражением ее в семейном альбоме: перед нами ряд фотографий, некоторые моменты жизни представлены обильно, но есть и лакуны. Главное же, жизнь глядит на вас остановленными мгновениями, неподвижными картинками, порой искусственным выражением лиц, отрывками. А надо восстановить ее непрерывное течение, снять искажающий эффект искусственности ("Спокойно, снимаю! Сделайте веселое лицо!"). И тут возникает соблазн дешевого беллетризирования, когда автор, выписав строчку из романа своего героя или его письма, дневника или из каких-либо малодостовер ных мемуаров о нем, сопровождает цитату "художественным" текстом от себя типа: "Он закрыл глаза и задумался, в голове возникла фраза..."

Очень губительны для вкуса читателей (и, скажем прямо, редакторов) попытки увеличить занимательность, превращая исследователя в этакого комиссара Мегрэ. Литературоведение последних двух-трех десятилетий изобилует "тайнами" и "загадками". Однако опыт показывает, что сенсации, как правило, недолговечны и скудны реальным содержанием.

Дело здесь не в том, чтобы на аптекарских весах взвесить, сколько граммов вымысла допускается на килограмм документа,- необходимо искать законы жанра (говорю "искать", так как далек от мысли, что эти законы мне известны). Для того чтобы читатель понял страдания биографа, которому не хватает документа, позволю себе сравнение. В одном итальянском фильме комиссар полиции, будучи бессилен против главы мафии, так как у него нет исчерпывающих улик при полной убежденности в своей правоте, меняет жанр: из полицейского становится убийцей, махнув рукой на закон, он просто стреляет в того, кому не может даже предъявить обвинения. Аналогичным образом поступает биограф, когда не может свое глубокое внутреннее убеждение подтвердить документально: он меняет жанр, становится писателем и пишет не биографию, а биографический роман. Тынянов был вправе заставить своего Пушкина всю жизнь любить Карамзину [Попытки Ю.Н. Тынянова превратить свою гипотезу в факт научной биографии Пушкина (см. его статью "Безыменная любовь" в кн.: Ю.Н. Тынянов. Пушкин и его современники. М 1968) скорее способны лишь укрепить сомнения], так же как Толстой - своего Сперанского "слишком отчетливо" (не comme if faut) говорить по-французски. Это Сперанский в романе, и никому нет дела до того, что Сперанский в жизни говорил и писал "по-французски бегло и правильно, как на отечественном языке" (И.И. Дмитриев), не хуже самого Толстого. Правда романа имеет другие законы.

Итак, один способ писать биографию - это отказаться от биографии и писать роман? Я бы назвал это жестом отчаянья. Автор имеет на него право, если честно я прямо предупредил читателя. Кроме того, для романа, конечно, нужно и дарование романиста.

Один из надежных способов придать биографии беллетристический интерес состоит в следующем: автор погружается в мемуары, дневники и письма интересующей его эпохи и окружает своего героя целым миром красочных бытовых деталей. Умение живо и ярко передать характер отдаленной от читателя эпохи исключительно важно для биографа и не только будит читательский интерес, но и позволяет понять характер лица, стоящего йа первом плане повествования, Однако за каждым исследовательским приемом неизбежно возникает (порой не осознанная для самого автора) исследовательская концепция.

Если яркость исторического фона превышает ту, с которой нарисован главный герой, то повествование в целом внушает читателю, что объект биографии интересен именно как сын века, представитель чего-либо: эпохи, среды, класса. Особенности личности, ее индивидуальность отступают на второй план. А вместе с этим уходят из поля зрения те черты, которые делали эту жизнь выдающейся. В сложном единстве: человек своей эпохи и человек, обгоняющий свое время, созданный обстоятельствами и торжествующий над ними,- освещается лишь первая часть формулы.

Любое богатство исторического фона может лишь обогатить и украсить биографическое повествование, но не способно решить его основную задачу: спаять разрозненные документально-фактические сведения в единую и живую человеческую личность. Для этого нужны другие средства. Важнейшее из них - владение инструментом психологического анализа. То, что писателю дается художественной интуицией, ученый и автор научно-популярного текста могут получить лишь ценой анализа. К сожалению, современный литературовед или знаком с наукой о человеке на уровне середины прошлого века, или вообще не уделяет ей и такого внимания.

О "плохой" и "хорошей" поэзии

Понятие "плохой" и "хорошей" поэзии принадлежит к наиболее личным, субъективным и, следовательно, вызывающим наибольшие споры категориям. Не случайно еще теоретики XVIII в. ввели понятие "вкуса" - сложного сочетания знания, умения и интуиции, врожденной талантливости.
Как выглядит понятие "хорошей" и "плохой" поэзии с точки зрения структурно-семиотического подхода? Прежде всего, необходимо подчеркнуть функциональность и историческую ограниченность этих определений: то, что представляется "хорошим" с одних исторических позиций, в другую эпоху и с другой точки зрения может показаться "плохим". Молодой Тургенев - человек с тонко развитым поэтическим чувством - восхищался Бенедиктовым, Чернышевский считал Фета - одного из любимейших поэтов Л. Н. Толстого - образцом бессмыслицы, полагая, что по степени абсурдности с ним можно сопоставить только геометрию Лобачевского. Случаи, когда поэзия, с одной точки зрения, представляется "хорошей", а с другой - "плохой", настолько многочисленны, что их следует считать не исключением, а правилом.
Чем же это обусловлено? Для того чтобы в этом разобраться, необходимо иметь в виду следующее: мы рассматривали поэзию как семиотическую систему, определяя ее при этом как некоторый вторичный язык. Однако между художественными языками и первичным, естественным языком есть существенная разница: хорошо говорить на русском языке - это значит "правильно" говорить на нем, то есть говорить в соответствии с определенными правилами. "Хорошо" сочинять стихи и "правильно" их сочинять - вещи различные, иногда сближающиеся, а иногда расходящиеся, и очень далеко. Мы уже знаем причину этого: естественный язык - средство передачи информации, но сам как таковой информации не несет. Говоря по-русски, мы можем узнать бесконечное количество новых сведений, но русский язык (*128) предполагается нам уже известным настолько, что мы перестаем его замечать. Никаких языковых неожиданностей в нормальном акте говорения не должно быть. В поэзии дело обстоит иначе - самый ее строй информативен и все время должен ощущаться как неавтоматический.
Это достигается тем, что каждый поэтический уровень, как мы старались показать, "двухслоен" - подчиняется одновременно не менее чем двум несовпадающим системам правил, и выполнение одних неизбежно оказывается нарушением других.
Хорошо писать стихи - писать одновременно и правильно и неправильно.
Плохие стихи - стихи, не несущие информации или несущие ее в слишком малой мере. Но информация возникает лишь тогда, когда текст не угадывается вперед. Следовательно, поэт не может играть с читателем в поддавки: отношение "поэт - читатель" - всегда напряжение и борьба. Чем напряженнее конфликт, тем более выигрывает читатель от своего поражения. Читатель, вооруженный комплексом художественных и нехудожественных идей, приступает к чтению стихотворения. Он начинает с ожиданий, вызванных предшествующим художественным и жизненным опытом, именем поэта, названием книги, иногда - ее переплетом или издательством.
Писатель принимает условия борьбы. Он учитывает читательские ожидания, иногда сознательно их возбуждает. Когда мы знаем два факта и принцип их организации, мы тотчас же начинаем строить предположения о третьем, четвертом и далее. Поэт на разных уровнях задает нам ритмические ряды1, тем самым определяя характер наших ожиданий. Без этого текст не сможет стать мостом от писателя к читателю, выполнить коммуникативную функцию. Но если наши ожидания начнут сбываться одно за другим, текст окажется пустым в информационном отношении.
Из этого вывод: хорошие стихи, стихи, несущие поэтическую информацию, - это стихи, в которых все элементы ожидаемы и неожиданны одновременно. Нарушение первого принципа сделает текст бессмысленным, второго - тривиальным.
Рассмотрим две пародии, которые проиллюстрируют нарушение обоих принципов. Басня П. А. Вяземского "Обжорство" связана с нарушением первого. Пародия Вяземского на стихи Д. И. Хвостова - талантливое воспроизведение плохих стихов и, следовательно, в определенном смысле - "хорошее" стихотворение. Но нас сейчас интересует не то, чем хороши эти стихи, а каким образом Вяземский воспроизводит механизм плохой поэзии:

Один француз
Жевал арбуз:
Француз, хоть и маркиз французский,
Но жалует вкус русский
И сладкое глотать он не весьма ленив.

Мужик, вскочивши на осину,
За обе щеки драл рябину
Иль, попросту сказать, российский чернослив:
Знать он в любви был несчастлив!
Осел, увидя то, ослины лупит взоры
И лает: "Воры. Воры!"
Но наш француз
С рожденья был не трус;
Мужик же тож не пешка,
И на ослину часть не выпало орешка.

Здесь в притче кроется толикий узл на вкус:
Что госпожа ослица,
Хоть с лаю надорвись, не будет ввек лисица.

Стихотворение это, с точки зрения Вяземского, "плохое" (не как пародия) тем, что "бессмысленное". Бессмыслица же его состоит в несогласуемости частей, в том, что каждый элемент не предсказывает, а опровергает последующий и каждая пара не образует ряда с определенной инерцией. Прежде всего, перед нами ряд семантических нелепиц: мужик вскочил на осину, но, вопреки смысловому ожиданию, рвал с нее рябину, а в дальнейшем упоминаются орешки. Не устанавливается никакой закономерной связи между персонажами - "французом", "мужиком" и "ослом", который вдобавок оказывается "ослицей" и "госпожой". Сюжет превращается в анти-сюжет. Но и между сюжетом и моралью, авторской оценкой также никакой "правильной" связи установить невозможно: сообщая, что мужик "за обе щеки драл рябину", и сопровождая это пояснением "иль, попросту сказать, российский чернослив" ("попросту" и "чернослив" - также неожиданное соединение: почему чернослив более "попросту", чем рябина?), автор заключает: "Знать он в любви был несчастлив". Непредсказуема и мораль, заключающая басню.
В равной мере "разорван" текст и стилистически: "лупит" и "взоры" не образуют ряда. Имитируется случай, когда борьба с рифмой представляет для автора такую трудность, что все остальные упорядоченности нарушаются: осел лает, а вульгарная лексика соединяется с архаическим "толикий узл на вкус". Если снять вторичную упорядоченность, возникающую за счет того, что это - пародия, "разговор на языке Хвостова", то текст хаотичен.
Другая пародия воспроизводит стихотворение, выполняющее все нормы читательского ожидания и превратившееся в набор шаблонов. Это стихотворение Козьмы Пруткова:

МОЕМУ ПОРТРЕТУ
(Который будет издан вскоре при полном
собрании моих сочинений)

Когда в толпе ты встретишь человека,
Который наг2;

Чей лоб мрачней туманного Казбека,
Неровен шаг;
Кого власы подъяты в беспорядке,
Кто, вопия,
Всегда дрожит в нервическом припадке, -
Знай - это я!

Кого язвят со злостью, вечно новой
Из рода в род;
С кого толпа венец его лавровый
Безумно рвет;
Кто ни пред кем спины не клонит гибкой, -
Знай - это я!
В моих устах спокойная улыбка,
В груди - змея!..

Стихотворение смонтировано из общеизвестных в ту эпоху штампов романтической поэзии и имитирует мнимо значительную, насквозь угадываемую систему. Основное противопоставление: "я (поэт) - толпа", дикость и странность поэта - пошлость толпы, ее враждебность - все это были уже смысловые шаблоны. Они дополняются демонстративным набором штампов на уровне фразеологии, строфы и метра. Инерция задана и нигде не нарушается: текст (как оригинальное художественное произведение) лишен информации. Пародийная информация достигается указанием на отношение текста к вне-текстовой реальности. "Безумный поэт" в тексте оказывается в жизни благоразумным чиновником. Указание на это - два варианта одного и того же стиха. В тексте: "Который наг", под строкой: "На коем фрак". Чем шаблонней текст, тем содержательнее указание на его реальный жизненный смысл. Но это уже информация пародии, а не пародируемого ею объекта.
Таким образом, выполнять функцию "хороших стихов" в той или иной системе культуры могут лишь тексты высоко для нее информативные. А это подразумевает конфликт с читательским ожиданием, напряжение, борьбу и в конечном итоге навязывание читателю какой-то более значимой, чем привычная ему, художественной системы. Но, побеждая читателя, писатель берет на себя обязательство идти дальше. Победившее новаторство превращается в шаблон и теряет информативность. Новаторство - не всегда в изобретении нового. Новаторство - значимое отношение к традиции, одновременно восстановление памяти о ней и несовпадение с нею.
Поскольку хорошие стихи - всегда стихи, находящиеся не менее чем в двух измерениях, искусственное воспроизведение их - от пародирования до создания порождающих моделей - всегда затруднительно. Когда мы говорим: "Хорошие стихи - это те, которые несут информацию (всех видов), то есть не угадываются вперед", то тем самым мы утверждаем: "Хорошие стихи - это те, искусственное порождение которых нам сейчас недоступно, а сама возможность такого порождения для которых не доказана".

Природа поэзии

Итак, когда спрашивают: "Зачем нужна поэзия, если можно говорить простой прозой?" - то неверна уже сама постановка вопроса. Проза не проще, а сложнее поэзии. Зато возникает вопрос: зачем определенную информацию следует передавать средствами художественной речи? Этот же вопрос можно поставить и иначе. Если оставить в стороне другие аспекты природы искусства и говорить лишь о передаче информации, то имеет ли художественная речь некое своеобразие сравнительно с обычным языком?

Художественный повтор

Художественный текст - текст с повышенными признаками упорядоченности. Научный грамматический текст (метатекст) может дать последовательность (список) всех возможных форм, но построить так фразу живой речи затруднительно.
В поэзии дело обстоит иначе. Вторичная поэтическая структура, накладываясь на язык, создает более сложное отношение: то или иное стихотворение, как факт русского языка, представляет собой речевой текст. Основным механизмом построения является параллелизм:

Мне не смешно, когда маляр негодный
Мне пачкает Мадонну Рафаэля,
Мне не смешно, когда фигляр презренный
Пародией бесчестит Алигьери.
(А. Пушкин. "Моцарт и Сальери")

Отрывок пронизан параллелизмами. Дважды повторенное: "Мне не смешно, когда..." - создает единство интонационной инерции. Синонимичны пары "маляр - фигляр", "негодный - презренный". Но "маляр" и "фигляр" - синонимы в ином смысле, чем "негодный" и "презренный".

Ритм, как структурная основа стиха

Понятие ритма принадлежит к наиболее общим и общепринятым признакам стихотворной речи. Пьер Гиро, определяя природу ритма, пишет, что "метрика и стихосложение составляют преимущественную область статистической лингвистики, поскольку их предметом является правильная повторяемость звуков". И далее: "Таким образом, стих определяется как отрезок, который может быть с легкостью измерен"1. Под ритмом принято понимать правильное чередование, повторяемость одинаковых элементов. Именно это свойство ритмических процессов - их цикличность - определяет значение ритмов в естественных процессах и деятельности человека.
Ритмичность стиха - цикличное повторение разных элементов в одинаковых позициях, с тем чтобы приравнять неравное и раскрыть сходство в различном, или повторение одинакового, с тем, чтобы раскрыть мнимый характер этой одинаковости, установить отличие в сходном.
Ритм в стихе является смыслоразличающим элементом, причем, входя в ритмическую структуру, смыслоразличительный характер приобретают и те языковые элементы, которые в обычном употреблении его не имеют. Важно и другое: стиховая структура выявляет не просто новые оттенки значений слов - она вскрывает диалектику понятий, ту внутреннюю противоречивость явлений жизни и языка, для обозначения которых обычный язык не имеет специальных средств. Из всех исследователей, занимавшихся стиховедением, пожалуй, именно Андрей Белый первым ясно почувствовал диалектическую природу ритма3.
Проблема рифмы
Художественная функция рифмы во многом близка к функции ритмических единиц. Это неудивительно: сложное отношение повторяемости и неповторяемости присуще ей так же, как и ритмическим конструкциям.

Проблема поэтического сюжета

Проблема сюжетосложения в полном ее объеме не может быть рассмотрена в пределах настоящей книги, поскольку общие законы построения сюжета касаются как поэзии, так и прозы и, более того, проявляются в последней с значительно большей яркостью и последовательностью. Кроме того, сюжет в прозе и сюжет в поэзии - не одно и то же. Поэзия и проза не отгорожены непроходимой гранью, и в силу целого ряда обстоятельств прозаическая структура может оказывать на поэтические произведения в определенные периоды очень большое воздействие. Влияние это особенно сильно сказывается в области сюжета. Проникновение в поэзию типично очеркового, романического или новеллистического сюжета - факт, хорошо известный в истории поэзии.
Поэтические сюжеты отличаются значительно большей степенью обобщенности, чем сюжеты прозы. Поэтический сюжет претендует быть не повествованием об одном каком-либо событии, рядовом в числе многих, а рассказом о Событии - главном и единственном, о сущности лирического мира. В этом смысле поэзия ближе к мифу, чем к роману. Поэтому исследования, использующие лирику как обычный документальный материал для реконструкции биографии (этим грешит даже замечательная монография А. Н. Веселовского о Жуковском), воссоздают не реальный, а мифологизированный образ поэта. Факты жизни могут стать сюжетом поэзии, только определенным образом трансформировавшись.
Приведем один пример. Если бы мы не знали обстоятельства ссылки Пушкина на юг, а руководствовались бы только материалами, которые дает его поэзия, то у нас возникнут сомнения: а был ли Пушкин сослан? Дело в том, что в стихах южного периода ссылка почти не фигурирует, зато многократно упоминается бегство, добровольное изгнание:

Искатель новых впечатлений,
Я вас бежал, отечески края...
("Погасло дневное светило...")

Изгнанник самовольный,
И светом и собой и жизнью недовольный...
("К Овидию")

Ср. в явно автобиографических стихах "Кавказского пленника":

Отступник света, друг природы,
Покинул он родной предел
И в край далекий полетел
С веселым призраком свободы.

...гоненьем
Я стал известен меж людей...
("В. Ф. Раевскому")

Видеть в этом образе - образе беглеца, добровольного изгнанника - лишь цензурную замену фигуры ссыльного нет достаточных оснований. Ведь упоминает же Пушкин в других стихотворениях и "остракизм", и "изгнанье", а в некоторых и "решетку", и "клетку".
Для того чтобы понять смысл трансформации образа ссыльного в беглеца, необходимо остановиться на том типовом романтическом "мифе", который определил рождение сюжетов этого типа.
Высокая сатира Просвещения создала сюжет, обобщивший целый комплекс социально-философских идей эпохи до уровня стабильной "мифологической" модели. Мир разделен на две сферы: область рабства, власти предрассудков и денег: "город", "двор", "Рим" - и край свободы, простоты, труда и естественных, патриархальных нравов: "деревня", "хижина", "родные пенаты". Сюжет состоит в разрыве героя с первым миром и добровольном бегстве во второй. Его разрабатывали и Державин, и Милонов, и Вяземский, и Пушкин.

"Чужое слово" в поэтическом тексте

Широко известно, что критике 1820-х гг. поэма Пушкина "Руслан и Людмила" показалась неприличной. Нам сейчас почти невозможно почувствовать "неприличие" этого произведения. Но так ли уж были щепетильны читатели пушкинской эпохи? Неужели их, читавших и "Опасного соседа", и "Орлеанскую девственницу" Вольтера, и эротические поэмы Парни, и "Душеньку" Богдановича, знавших отнюдь не понаслышке "Искусство любви" Овидия, обнаженную откровенность описаний Петрония или Ювенала, знакомых с Апулеем и Боккаччо, могли всерьез изумить несколько двусмысленных стихов и вольных сцен? Не будем забывать, что поэма Пушкина появилась в подцензурном издании в эпоху, когда нравственность была предписана в не меньшей мере, чем политическая благонадежность. Если бы в тексте действительно имелось что-нибудь оскорбляющее общепринятую благопристойность той эпохи, поэма, бесспорно, была бы задержана цензурой. Неприличие поэмы было иного рода - литературного.
Произведение открывалось стихами:

Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой.

Это была цитата из Оссиана, отлично известная читателям тех лет. Введение ее было рассчитано на то, что аудитория включится в определенную систему идейно-культурных связей, в заданное - высокое, национально-героическое - переживание текста. Эта система подразумевала определенные ситуации и их допустимые сочетания. Так, героические эпизоды могли сочетаться с (*111) элегическими и не могли - с веселыми, эротическими или фантастическими (известно, что Макферсон, составляя свои "Сочинения Оссиана" на основе подлинных текстов бардов, старательно удалял все фантастические эпизоды, поступая при этом так же, как первые немецкие и русские переводчики "Макбета", которые выбрасывали сцены с ведьмами, в то время как фантастика в "Буре" или "Сне в летнюю ночь" никого не смущала - героическое с ней не соединялось). "Оссиановский" ключ к тексту не был случайностью - о нем и дальше напоминали эпизоды (например, Руслан на поле боя), образы или эпитеты.
Однако следующие отрывки текста построены были по системе, которая решительно не объединялась с "оссиановскими" кусками. Включался другой тип художественной организации - шутливая "богатырская" поэма. Он был тоже хорошо известен читателю начиная с последней трети XVIII в. и угадывался ("включался") по небольшому набору признаков, например по условным именам, повторявшимся в произведениях Попова, Чулкова и Левшина, или типичному сюжету похищения невесты. Эти два типа художественной, организации были взаимно несовместимы. Например, "оссиановский" подразумевал лирическое раздумье и психологизм, а "богатырский" сосредоточивал внимание на сюжете и авантюрно-фантастических эпизодах. Не случайна неудача Карамзина, который бросил поэму об Илье Муромце, не справившись с соединением стиля "богатырской" поэмы, психологизма и иронии.
Но и сочетание несочетаемых структур "оссианизма" и "богатырской" поэмы не исчерпывало конструктивных диссонансов "Руслана и Людмилы". Изящный эротизм в духе Богдановича или Батюшкова (с точки зрения культуры карамзинизма эти два стиля сближались; ср. программное утверждение Карамзина о Богдановиче как родоначальнике "легкой поэзии"), "роскошные" стихи типа:

Падут ревнивые одежды
На цареградские ковры...-

сочетались с натурализмом стихов о петухе, у которого коршун похитил возлюбленную, или "вольтерьянскими" рассуждениями о физических возможностях Черномора или степени платонизма отношений двух главных героев.
Упоминание имени художника Орловского должно включить текст в систему сверхновых и поэтому особенно остро ощущаемых в те годы роман-(*112)тических переживаний. Однако ссылка на баллады Жуковского вызывала в памяти художественный язык романтизма лишь для того, чтобы подвергнуть его грубому осмеянию.
Текст поэмы свободно и с деланной беззаботностью переключался из одной системы в другую, сталкивал их, а читатель не мог найти в своем культурном арсенале единого "языка" для всего текста. Текст говорил многими голосами, и художественный эффект возникал от их соположения, несмотря на кажущуюся несовместимость.
Так раскрывается структурный смысл "чужого слова".

Текст, как целое. Композиция стихотворения

Композиция поэтического текста всегда имеет двойную природу. С одной стороны, это последовательность различных сегментов текста. Поскольку в первую очередь подразумеваются наиболее крупные сегменты, то с этой точки зрения композицию можно было бы определить как сверхфразовую и сверхстиховую синтагматику поэтического текста. Однако эти же сегменты оказываются определенным образом уравненными, складываются в некоторый набор однозначных в определенных отношениях единиц. Не только присоединяясь, но и со-противопоставляясь, они образуют некоторую структурную парадигму, тоже на сверхфразовом и сверхстиховом уровнях (для строфических текстов - и на сверхстрофическом).
Рассмотрим композицию стихотворения Пушкина "Когда за городом, задумчив, я брожу...".

Когда за городом, задумчив, я брожу
И на публичное кладбище захожу,
Решетки, столбики, нарядные гробницы,
Под коими гниют все мертвецы столицы,
В болоте кое-как стесненные рядком,
Как гости жадные за нищенским столом,
Купцов, чиновников усопших мавзолеи,
Дешевого резца нелепые затеи,
Над ними надписи и в прозе и в стихах
О добродетелях, о службе и чинах;
По старом рогаче вдовицы плач амурный,
Ворами со столбов отвинченные урны,
Могилы склизкие, которы также тут
Зеваючи жильцов к себе на утро ждут, -
Такие смутные мне мысли все наводит,
Что злое на меня уныние находит.
Хоть плюнуть, да бежать...
Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое,
Где дремлют мертвые в торжественном покое.
Там неукрашенным могилам есть простор;
К ним ночью темною не лезет бледный вор;
Близ камней вековых, покрытых желтым мохом,
Проходит селянин с молитвой и со вздохом;

На место праздных урн, и мелких пирамид,
Безносых гениев, растрепанных харит
Стоит широко дуб над важными гробами,
Колеблясь и шумя...

Стихотворение явственно - в том числе и графически, и тематически - разделено на две половины, последовательность которых определяет синтагматику текста: городское кладбище - сельское кладбище.
Первая половина текста имеет свой отчетливый принцип внутренней организации. Пары слов соединяются в ней по принципу оксюморона: к слову присоединяется другое - семантически наименее с ним соединимое, реализуются невозможные соединения:

нарядные - гробницы
мертвецы - столицы
мавзолеи - купцов, чиновников
усопшие - чиновники
дешевый - резец
плач - амурный

По тому же принципу построены описания городского кладбища во второй части текста:

праздные - урны
мелкие - пирамиды
безносые - гении
растрепанные - хариты

Принципы несовместимости семантики в этих парах различны: "нарядные" и "гробницы" соединяет значение суетности и украшенности с понятием вечности, смерти. "Нарядные" воспринимаются в данном случае на фоне не реализованного в тексте, но возможного по контексту слова "пышные". Семантическое различие этих слов становится его доминирующим значением в стихе. "Мертвецы" и "столица" дают пару, несоединимость которой значительно более скрыта (разные степени несоединимости создают в тексте дополнительную смысловую игру). "Столица" в лексиконе пушкинской эпохи не просто синоним понятия "город". Это город с подчеркнутым признаком административности, город как сгусток политической и гражданской структуры общества, наконец, это на административно-чиновничьем и улично-лакейском жаргоне замена слова "Петербург". Ср. в лакейской песне:

Что за славная столица
Развеселый Петербург!

Весь этот сгусток значений несоединим с понятием "мертвец", как в рассказе Бунина "Господин из Сан-Франциско" роскошный океанский пароход или фешенебельная гостиница несовместимы с трупом и скрывают или прячут (*119) его, поскольку сам факт возможности смерти превращает их в мираж и нелепость.
"Мавзолеи" "купцов" в соединении звучат столь же иронически, как "усопшие чиновники" или "дешевый резец" (замена "скульптора" "резцом" придает тексту характер поэтичности и торжественности, тотчас же опровергаемый контекстом). "Мелкие пирамиды" - пространственная нелепость, "праздные урны" - смысловая. "Урна - вместилище праха" - таково понятие, с которым соотнесены эти урны, ничего не вмещающие и лишенные всех культурно-значительных ассоциаций, которые связаны со словом "урна".
Этот принцип раскрытия нелепости картины посредством проецирования ее на некоторый семантически "правильный" фон, сопоставления каждого слова с некоторым нереализованным его дублетом составляет основу построения первой части текста. Так, "склизкие" функционируют на фоне "скользкие". Пушкин в одном из прозаических текстов приводит слово "склизкие" в пример красочной народной речи. Однако здесь у него другая функция. Весь текст построен на стилистическом диссонансе между торжественностью некоторых опорных слов текста ("гробницы", "резец", "добродетель", "урны" и пр.) и фамильярностью тона ("склизкий", "зеваючи"). В соединении с канцеляризмами стиля ("под коими") это придает тексту сложный характер: он звучит как пересказанный автором (погруженный в авторскую речь) текст на столично-чиновничьем жаргоне.
Диссонансы стиля проявляются и в других элементах построения. Так, перечислительная интонация и синтаксическая однородность членов уравнивают "добродетель", "службу" и "чины".
Последний пример особенно показателен. Невозможность соединений соединяемых пар рисует невозможный мир. Он организован по законам лжи ("плач амурный") или нелепости, миража. Но он существует. И одновременно конструируется точка зрения, с которой подобные соединения возможны и не кажутся удивительными. Это - точка зрения, приравнивающая "добродетели" к "чинам" и "службе" и допускающая соединение слов "публичное" и "кладбище". Это - "столичная", петербургская, чиновничья точка зрения, данная в обрамлении редкой у Пушкина по однозначной прямолинейности авторской оценки: "нелепые затеи", "злое на меня уныние находит".
Вторая половина текста - не только другая картина, присоединенная к первой. Одновременно это и трансформация той же картины. Она должна восприниматься в отношении к ней и на ее фоне.
Уже разорванный стих-граница дает не только два полюса настроений:

плюнуть - любо,
плю - люб,

но и знаменательный звуковой параллелизм (активность оппозиции п/б раскрывается и на фоне: плюнуть - бежать).
Сопоставление первой и второй половин текста обнажает некоторые новые смыслы: в центре каждой части, взятой в отдельности, стоит тема кладбища, смерти. Но при сопоставлении признак "кладбище" оказывается вынесенным за скобки как основание для сравнения. Смысловая дифференциация строится на его основе, но заключена не в нем, а в строе жизни. Вперед, и это типично для Пушкина, выдвигается противопоставление жизни, построенной в соответствии с некоторым должным и достойным человека порядком, и жизни, построенной на ложных и лживых основаниях. Жизнь и смерть не составляют основы противопоставления: они снимаются в едином понятии бытия - достойного или лживого.
С этой точки зрения становится заметным смысловое противопоставление первой и второй частей еще по одному признаку. "Городу" свойственна временность: даже мертвец - лишь гость могилы. Не случайно слово "гость" употребляется в первой половине два раза, то есть чаще всех других.

/ Ю.М.Лотман;
М.Л.Гаспаров.-СПб.: Искусство-СПб, 1996.-846c.

От издательства

Настоящий том составили труды Ю. М. Лотмана, посвя-
щенные истории русской поэзии и анализу поэтических
текстов. В свое время им была задумана книга "О русской
литературе", но статьи, отобранные для нее, представля-
ли собой лишь часть написанного автором за полвека на-
учной деятельности. Между тем успех "Пушкина", вышедше-
го в 1995 г., убедил, что книга, собранная по принципу:
"единство темы - многообразие подходов" - наиболее
предпочтительна. Такой единой темой в настоящем томе
стала русская поэзия, интересовавшая Ю. М. Лотмана в
самых различных аспектах. Это, в первую очередь, разбор
конкретных поэтических текстов с точки зрения их струк-
туры. Это и статьи историко-литературного характера,
где на первом месте не столько поэзия, сколько истори-
ко-культурные, политические, эстетические обстоятельст-
ва, определявшие ее развитие ("Русская литература пос-
лепетровской эпохи и христианская традиция", "Об "Оде,
выбранной из Иова" Ломоносова"). А также работы, каза-
лось бы узкоспециальные, по вопросам текстологии, уста-
новления авторства ("Сатира Воейкова "Дом сумасшед-
ших"", "Кто был автором стихотворения "На смерть Черно-
ва"") или обращенные к локальной проблеме творчества
("Об одной цитате у Блока", "Об одной цитате у Лермон-
това"), но спаянные с общим контекстом исследований.
Этот историко-литературный контекст и сама личность Ю.
М. Лотмана, его профессиональные и нравственные уста-
новки и обеспечивают книге ту целостность, которая поз-
воляет видеть в ней скорее монографию, нежели сборник
отдельных статей. Показательно, что пушкинская тема в
трудах Ю. М. Лотмана не исчерпана предыдущим томом. Ис-
тория русской поэзии проходит у него под знаком Пушки-
на. Имя поэта возникает не только тогда, когда речь
идет о его современниках ("Пушкин и М. А. Дмитриев-Ма-
монов"), но и в статьях о поэтах XX в. (так, скажем,
добрая половица статьи "Стихотворения раннего Пастерна-
ка и некоторые вопросы структурного изучения текста"
посвящена пушкинской поэзии.
В основу структуры тома положен исторический принцип
и, как дополнительный, жанровый. Первый раздел включает
монографию "Анализ поэтического текста", давно ставшую
настольной книгой молодых словесников, обветшавшую в
библиотеках от постоянного пользования и не переизда-
вавшуюся четверть века. Композиция второго раздела ори-
ентирована на историко-литературный процесс и дает па-
нораму поэзии от М. Ломоносова до И. Бродского. Третий
включает рецензии, отклики, тезисы докладов на различ-
ных конференциях и "мелкие заметки" - так называл этот
жанр Ю. М. Лотман. Раздел "Приложение" составили фраг-
менты "Книги для учителя" ("Методические материалы к
учебнику-хрестоматии для IX класса"). Она построена на
разборах отдельных стихотворений Жуковского, Пушкина,
Лермонтова и, таким образом, дополняет вторую часть
"Анализа поэтического текста". Вышедшая в 1984 г. в
Таллине скромным тиражом, "Книга для учителя" практи-
чески недоступна нуждающимся в ней педагогам, школьни-
кам и студентам.
Научно-справочный аппарат настоящего издания состоит
из вступительной статьи крупнейшего специалиста в об-
ласти истории и теории стиха М. Л. Гаспарова и именного
указателя, составленного А. Ю. Балакиным.
При выборе источников текста издательство ориентиро-
валось на наиболее полное прижизненное издание трудов
ученого: Лтимап Ю. М. Избранные статьи: В 3 т. Таллинн,
"Александра", 1992-1993 (ниже ссылки на него даются в
сокращении: Избр. статьи, том, страница). Тексты этого
издания сверялись во всех необходимых случаях с текстом
первых публикаций. Статьи, не вошедшие в него, публику-
ются по наиболее авторитетным источникам. При подготов-
ке настоящего издания проведена необходимая сверка ци-
тат, восполнены пропуски в библиографических описаниях,
восстанов-
лены усеченные архивные легенды. По всем текстам прове-
дена также унификация: в подаче вспомогательных сведе-
нии, оформлении библиографических данных, подстрочных
примечаний, цитат, написании различных наименовании,
условных сокращений и обозначений. При необходимости
цитаты, приводимые автором, даются по более поздним, то
есть более доступным для читателя, изданиям. Статьи да-
тируются, как это принято самим автором, по году выхода
в свет. Названия архивохранилищ приводятся в современ-
ном виде.
ГИМ - Отдел письменных источников Государственного
исторического музея
(Москва)
ИРЛИ - Рукописный отдел Института русской литературы
(Пушкинский Дом,Санкт-Петербург)
РГАЛИ - Российский государственный архив литературы
и искусства (Москва) РГБ - Отдел рукописей Российской
государственной библиотеки (Москва) РНБ - Рукописный
отдел Российской национальной библиотеки (Санкт-Петер-
бург)
I
Анализ поэтического текста: Структура стиха - Печа-
тается по отдельному изданию (Л., 1972, 270 с.).
II
Русская литература послепетровской эпохи и христиан-
ская традиция - Избр. статьи. Т. 3. С. 127-137. Впервые
- Радуга. 1991. ь 10. С. 29-40; Учен. зап. Тартуского
гос. ун-та. 1992. Вып. 882. С. 58-71.
Об "Оде, выбранной из Иова" Ломоносова - Избр.
статьи. Т. 2. С. 29-39. Впервые - Известия АН СССР.
Сер. лит. и яз. 1983. Т. 42. ь 3. С. 253-262.
Радищев - поэт-переводчик - XVIII век. М.; Л., 1962.
Сб. 5. С. 435-439.
Поэзия Карамзина - Избр. статьи. Т. 2. С. 159-193.
Впервые - Карамзин Н. М. Поли. собр. стихотворений. М.;
Л., 1966. [Вступ. статья]. С. 5-52.
Поэзия 1790-1810-х годов - Поэты 1790-1810-х годов.
Л., 1971. [Вступ. статья]. С. 5-62.
Стихотворение Андрея Тургенева "К отечеству" и его
речь в Дружеском литературном обществе - Лит. наследс-
тво. М., 1956. Т. 60. Кн. 1. С. 323-336.
А. Ф. Мерзляков как поэт - Избр. статьи. Т. 2. С.
228-264. Впервые - Мерзляков А. Ф. Стихотворения. Л.,
1958. [Вступ. статья]. С. 5-54.
Сатира Воейкова "Дом сумасшедших" - Учен. зап. Тар-
туского гос. ун-та. 1973. Вып. 306. С. 3-45.
"Сады" Делиля в переводе Воейкова и их место в русс-
кой литературе - Избр. статьи. Т. 2. С. 265-281. Впер-
вые - Делиль Ж. Сады. Л., 1987. [Послесловие]. С.
191-209.
Пушкин и М. А. Дмитриев-Мамонов - Тыняновский сбор-
ник: Четвертые Тыняновские чтения. Рига, 1990. С.
52-59.
Кто был автором стихотворения "На смерть К. П. Чер-
нова" - Рус. лит. 1961. № 3. С. 153-159.
Аутсайдер пушкинской эпохи - Новое лит. обозрение.
1994. № 7. С. 104-108.
Две "Осени" - Ю. М. Лотман и Тартуско-Московская се-
миотическая школа. М., "Гнозис", 1994. С. 394-406.
Неизвестный текст стихотворения А. И. Полежаева "Ге-
ний" - Вопр. лит. 1957. № 2. С. 165-172. См. также: По-
лежаев А. И. Стихотворения и поэмы. Л., 1957. [Публ. и
коммент. к стихотворению "Гений"]. С. 42-45, 326-327.
Поэтическая декларация Лермонтова ("Журналист, чита-
тель и писатель") - Избр. статьи. Т. 3. С. 24-34. Впер-
вые - В школе поэтического слова: Пушкин, Лермонтов,
Гоголь: Книга для учителя. М., 1988. С. 206-218.
Лермонтов: Две реминисценции из "Гамлета" - Учен. зап.
Тартуского гос. ун-та. Вып. 104. 1961. С. 281-282. Под
общим заглавием "Историко-литературные заметки". 2.
Из комментария к поэме "Мцыри" - Учен. зап. Тартус-
кого гос. ун-та. 1961. Вып. 104. С. 282-284. Под общим
заглавием "Историко-литературные заметки". 3.
О стихотворении М. Ю. Лермонтова "Парус" - Учен.
зап. Тартуского гос. ун-та, 1990. Вып. 897. С. 171-174.
Совм. с 3. Г. Минц.
Заметки по поэтике Тютчева - Учен. зап. Тартуского
гос. ун-та. 1982. Вып. 604. С. 3-16.
Поэтический мир Тютчева - Избр. спштьи. Т. 3. С.
145-171. Впервые - Тютчевский сборник: Статьи о жизни и
творчестве Федора Ивановича Тютчева. Таллин, 1990. С.
108-141.
Тютчев и Данте: К постановке проблемы - Учен. зап.
Тартуского гос. ун-та. 1983. Вып. 620. С. 31-35. Под
"Человек природы" в русской литературе XIX века и
"цыганская тема" у Блока - Избр. статьи. Т. 3. С.
246-293. Впервые - Блоковский сборник. Вып. I. Тарту,
1964. С. 98-156. Совм. с 3. Г. Минц.
Блок и народная культура города - Избр. статьи. Т.
3. С. 185-200. Впервые - Учен. зап. Тартуского гос.
ун-та. 1981. Вып. 535. С. 7-26. (Блоковский сборник.
[Вып.] 4: Наследие А. Блока и актуальные проблемы поэ-
тики).
О глубинных элементах художественного замысла: К де-
шифровке одного непонятного места из воспоминаний о
Блоке - Материалы I Всесоюз. (5) симпозиума по вторич-
ным моделирующим системам. Тарту, 1974. С. 168-175.
Совм. с 3. Г. Минц.
В точке поворота - Тезисы докл. науч. конф. "А. Блок
и русский постсимволизм" 22-24 марта 1991 г. Тарту,
1991. С. 7-13.
Поэтическое косноязычие Андрея Белого - Андрей Бе-
лый: Проблемы творчества:
Статьи, воспоминания, публикации. М., 1988. С.
437-443.
Стихотворения раннего Пастернака. Некоторые вопросы
структурного изучения текста - Учен. зап. Тартуского
гос. ун-та. 1969. Вып. 236. С. 206-238.
Анализ стихотворения Б. Пастернака "Заместительница"
- III Летняя школа по вторичным моделирующим системам.
Кяэрику, 10-12 мая 1968 г. Тарту, 1968. С. 209-224. Под
общим заглавием "Анализ двух стихотворений".
"Дрозды" Б. Пастернака. Анализ стихотворения - Wi-
ener Slawistischer Aim. 1984. Bd 14. S. 13-16.
Между вещью и пустотой (Из наблюдений над поэтикой
сборника Иосифа Бродского "Урания") - Избр. статьи. Т.
3. С. 294-307. Впервые - Учен. зап. Тартуского ун-та.
1990. Вып. 883. С. 170-187. Совм. с М. Ю. Лотманом.
III
С кем же полемизировал Пнин в оде "Человек"? - Рус.
лит. 1964. № 2. С. 166-167.
Кто был автором стихотворения "Древность"? - Учен.
зап. Тартуского гос. ун-та. 1968. Вып. 209. С. 361-365.
Под общим заглавием "Историко-литературные заметки". 2.
О соотношении поэтической лексики русского романтиз-
ма и церковнославянской традиции - Тезисы докл. IV Лет-
ней школы по вторичным моделирующим системам, 17-24 ав-
густа 1970 г. Тарту, 1970. С. 85-87.
Об одной цитате у Лермонтова - Рус. лит. 1975. № 2.
С. 206-207.
Об одной цитате у Блока (К проблеме "Блок и декаб-
ристы") - Тезисы I Всесоюз. (III) конф. "Творчество А.
А. Блока и русская культура XX века". Тарту, 1975. С.
102-103.
Несколько слов о статье В. М. Живова "Кощунственная
поэзия в системе русской культуры конца XVIII - начала
XIX века" - Учен. зап. Тартуского гос. ун-та. 1981.
Вып. 546. С. 92-97.
Новые издания поэтов XVIII века. [Рец. на изд. соч.
А. Д. Кантемира, А. П. Сумарокова, И. Ф. Богдановича в
Большой серии "Библиотеки поэта"] - XVIII век. М.; Л.,
1959. Сб. 4. С. 456-466.
Книга о поэзии Лермонтова. [Рец. на изд.: Максимов Д.
Е. Поэзия Лермонтова. Л" 1959] - Вопр. лит. I960. ь 11.
С. 232-235.

Приложение

В. А. Жуковский. "Три путника". [Анализ стихотворе-
ния] - Лотман Ю. М., Невердинова В. Н. Книга для учите-
ля: Методические материалы к учебнику-хрестоматии для
IX класса. Таллин, 1984. С. 33-38. Впервые - Рус. яз. в
эст. школе. 1983. ь 3. С. 12-16.
А. С. Пушкин. [Анализ стихотворении] - Лотман Ю. М..
Невердинова В. Н. Книга для учителя: Методические мате-
риалы к учебнику-хрестоматии для IX класса. С. 39-73.
М. Ю. Лермонтов. [Анализ стихотворений] - Там же. С.
73-98.
За пределами тома осталась незначительная часть ра-
бот Ю. М. Лотмана о поэзии.
Это некоторые из статей, написанных в соавторстве:
Стихотворение Блока "Анне Ахматовой" в переводе Де-
боры Вааранди: (К проблеме сопоставительного анализа)
// Блоковский сборник: Труды Второй науч. конф., пос-
вящ, изучению жизни и творчества А. А. Блока. Тарту,
1972. Вып. 2. С. А-24. Совм. с А. Э. Мальц
Вяземский - переводчик "Негодования" // Учен. зап.
Тартуского гос. ун-та. 1975. С. 126-135. Совм. с И. А.
Паперно
Игровые моменты в поэме "Двенадцать" / Тез. I Всесо-
юз. (III) конф. "Творчество А. А. Блока и русская куль-
тура XX века". Тарту, 1975. С. 53-63. Совм. с Б. М.
Гаспаровым;
статьи, где поэтическое творчество того или иного
литератора не является основным предметом рассмотрения:
Матвей Александрович Дмитриев-Мамонов - поэт, публи-
цист и общественный деятель // Учен. зап. Тартуского
гос. ун-та. 1959. Вып. 78. С. 19-92
Проблема Востока и запада в творчестве позднего Лер-
монтова // Лермонтовский сборник. Л., 1985. С. 5-22.
Вошла в Избр. статьи. Т. 3. С. 9-23;
статьи, где преобладает семиотический подход:
О роли случайных факторов в поэтическом тексте //
Rev. des Etudes Slaves (Paris). 1990. Vol. 62. N 1-2.
Р. 283-289;
статьи из справочно-энциклопедических изданий:
Н. И. Гнедич, М. А. Дмитриев-Мамонов, П. А. Катенин,
А. Ф. Мерзляков // Краткая лит. энциклопедия. Т. 2. М.,
1964; Т. 4. М., 1967
И. М. Борн, А. Ф. Воейков, Ф. Ф. Иванов, А. Ф. Мерз-
ляков, М. В. Милонов, И. П. Пнин, В. В. Попугаев, П. И.
Сумароков, А. И. Тургенев // Русские писатели:
Биографический словарь. М., 1971;
исследования, вошедшие составной частью в более
поздние работы, публикуемые в настоящем издании:
Лекции по структуральной поэтике. Вып. I: (Введение,
теория стиха) // Учен. зап. Тартуского гос. ун-та.
1984. Вып. 160. 195 с.
Поэты начала XIX века. Вступ. статья, подгот. текста
и коммент. Л., 1961. 658 с.
Русская поэзия 1800-1810-х гг. // История русской
поэзии. Л.. 1968. Т. I. С. 191-213;
сугубо текстологические работы, где авторский ком-
ментарий минимален:
[Комментарий к стихотворению "Молитва"] - Ридищеа А.
Н. Избр. соч. М., 1952. С. 631-632
Неизвестные стихотворения А. Мещевского - Учен. зап.
Тартуского гос. ун-та. 1961. Вып. 104. С. 277-280. Под
общим заглавием "Историко-литературные заметки". 1.
Кроме того, не вошли в состав данного тома газетные
статьи, статьи из массовых журналов, предисловия к
сборникам научных материалов, учебникам.

Лотман Юрий & Михаил

О поэтах и поэзии

Юрий Лотман, Михаил Лотман

О поэтах и поэзии

Из наблюдений над поэтикой сборника Иосифа Бродского "Урания"

Между вещью и пустотой

(Из наблюдений над поэтикой сборника Иосифа Бродского "Урания")

1. Поэзия И.Б. органически связана с Петербургом и петербургским акмеизмом. Связь эта двойственная: связь с миром, из которого исходят и из которого уходят. В этом == самом точном и прямом значении == поэзия Б. антиакмеистична: она есть отрицание акмеизма А. Ахматовой и О. Мандельштама на зыке акмеизма Ахматовой и Мандельштама2.

2. Такое утверждение сопряжено, конечно, с известным схематизмом. Во-первых, сам акмеизм от деклараций 1913 г. до позднего Мандельштама и Ахматовой проделал огромную эволюцию. Во-вторых, творчество Б. питается многими источниками, а в русской поэзии все культурно значимые явления приводят в конечном счЧте к трансформированной в той или иной мере пушкинской традиции. Вопрос о влиянии Цветаевой на Бродского также требует особого рассмотрения.

В статье "Утро акмеизма"(1919) Мандельштам идеалом поэтическогой реальности объявил "десятизначную степень" уплотнЧнности вещи в слове; поэзия отождествляется со строительством == заполнением пустого пространства организованной материей. "Для того, чтобы успешно строить, первое условие == искренний пиетет к трЧм измерениям пространства == смотреть на них не как на обузу и несчастную случайность, а как на Богом данный дворец. И Строить == значит бороться с пустотойИ" Творчество "в заговоре против пустоты и небытия. Любите существование вещи больше самой вещи и своЧ бытие больше самих себя == вот высшая заповедь акмеизма"3.

3 Мандельштам О. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т.2. С. 143,144.

Конечно, в этих формулировках отразился не весь акмеизм, а исходная точка его развития. Для неЧ характерен приоритет пространства над временем(в основе == три измерения!) и представление о реальности как материально

заполненном пространстве, отвоЧванном у пустоты. В дальнейшем, уйдя от отождествления реальности и вещной неподвижности, акмеизм сохранил, однако, исходный импульс == тягу к полноте. Но теперь это была уже не полнота "адамистов", акмэ голой внеисторической личности (ср.: "Как адамисты, мы немного лесные звери и, во всяком случае, не отдадим того, что в нас есть зверинного, в обмен на неврастинию"4)

4 ГемилЧв И.С. Наследие символизма и акмеизм//ГумилЧв Н.С. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 57.

а полнота напитанности текста всей предшествующей традицией мировой культуры. В 1921 г. Мандельштам писал:ССлово стало не семиствольной, а тысячествольной цевницей, оживляемой сразу дыханием всех вековС. Говоря оСсинтетическом поэте современностиС, Мандельштам пишет:СВ нЧм поют идеи, научные системы, государственные теории так же точно, как в его предшественниках пели соловьи и розыС. Организующий принцип акмеизма == наполненность, уплотнЧнность материи смысла. 2. Вещь у Бродского находится в конфликте с пространством, особенно остром вСУранииС. Раньше вещь могла пониматься как часть пространства:

Вещь есть пространство, вне коего вещи нет. ("Натюрморт",1971)

Сформулированный ранее закон взаимодействия пространства и вещи:

Новейший Архимед прибавить мог бы к старому закону, что тело, помещЧнное в пространство, пространством вытесняется, ("Открытка из города К.",1967)

теперь подлежит переформулировке:

Вещь, помещЧнной будучи, как в Аш два-О, в пространство <...> пространство жаждет вытеснить... ("Посвящается стулу", II, )

то есть в конфликте пространства и вещи, вещь становится (или жаждет стать) активной стороной: пространство стремится вещь поглотить, вещь = его вытеснить. Вещь, по Бродскому, == аристотелевская энтелехия: актуализированная форма плюс материя:

Стул состоит из чувства пустоты плюс крашеной материи...(VI)

При этом граница вещи (например, ее окраска) обладает двойственной природой - будучи материальной, она скрывает в себе чистую форму:

Окраска вещи на самом деле маска бесконечности, жадной к деталям. ("Эклога 5-я: летняя", II, 1981)

Материя, из которой состоят вещи, == конечна и временна; форма вещи = бесконечна и абсолютна; ср. заключительную формулировку стихотворения "Посвящается стулу":

Материя конечна. Но не вещь.

(Смысл этого утверждения прямо противоположен мандельштамовскому предположению:

Быть может, прежде губ уже родился шепот, И в бездревесности кружилися листы...)

Из примата формы над материей следует, в частности, что основным признаком вещи становятся ее границы; реальность вещи == это дыра, которую она после себя оставляет в пространстве. Поэтому переход от материальмой вещи к чистым структурам, потенциально могущим заполнить пустоту пространства, платоновское восхождение к абстрактной форме, к идее, есть не ослабление, а усиление реальности, не обеднение, а обогащение:

Чем незримей вещь, тем верней, что она когда-то существовала на земле, и тем больше она == везде. ("Римские элегии", XII)

2.1. Именно причастность оформленным, потенциальным структурам и придает смысл сущему. Однако, несмотря на то что натурфилософия поэзии Бродского обнаруживает платоническую основу, по крайней мере в двух существенных моментах она прямо противонаправлена Платону. Первый из них связан с трактовкой категорий "порядок/беспорядок" ("Космос/Хаос"); второй == категорий "общее/частное". В противоположность Платону, сущность бытия проступает не в упорядоченности, а в беспорядке, не в закономерности, а в случайности. Именно беспорядок достоин того, чтобы быть запечатленным в памяти ("Помнишь свалку вещей..."); именно в бессмысленности, бездумности, эфемерности проступают черты бесконечности, вечности, абсолюта:

смущать календари и числа присутствием, лишенным смысла, доказывая посторонним,

что жизнь == синоним небытия и нарушенья правил. ("Строфы", XVI, )

Бессмертно то, что потеряно; небытие ("ничто") == абсолютно. С другой стороны, дематериализация вещи, трансформация ее в абстрактную структуру, связана не с восхождением к общему, а с усилением особенного, частного, индивидуального:

В этом и есть, видать, роль материи во времени == передать все во власть ничего, чтоб заселить верто град голубой мечты, разменявши ничто на собственные черты. <...> Так говорят "лишь ты", заглядывая в лицо. ("Сидя в тени", XXII-XXIII, июнь, 1983)

Только полностью перейдя "во власть ничего", вещь приобретает свою подлинную индивидуальность, становится личностью. В этом контексте следует воспринимать и тот пафос случайности и частности, который пронизывает нобелевскую лекцию Бродского; ср., например, две ее первые фразы: "Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной роли предпочитавшего, для человека, едпочтении этом даволь далеко == и в частности от родины, ибо лучше быть последним неудачником в демократии, чем мучеником или властелином в деспотии, оказаться внезапно на этой трибуне == большая неловкость и испытание. Ощущение это усугубляется не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до меня, сколько памятью о тех, кого эта часть миновала, кто несмог обратиться, что называется,"урби эт орби" с этой трибуны и чье общее молчание как бы ищет и не находит себе в вас выхода" (курсив наш. == М. Л., Ю. Л.). Здесь четко прослеживается одна из философем Бродского: наиболее реально непроисходящее, даже не происшедшее, а то, что так и не произошло. 2.2. По сравнению с пространством, время в поэзии Бродского играет в достаточной мере подчиненную роль; время связано с определенными про

странственными характеристиками, в частности оно есть следствие перехода границы бытия:

Время создано смертью. ("Конец прекрасой эпохи", 1969) Что не знал Эвклид, что, сойдя на конус, вещь обретает не ноль, но Хронос. ("Я всегда твердил, что судьба == игра...", 1971) Прекращая существование в пространстве, вещь обретает существование во времени, поэтому время может трактоваться как продолжение пространства (поэтому, вероятно, корректнее говорить о единой категории пространства-времени в поэзии Бродского). Однако, как мы уже убедились, абсолютным существованием является существование по ту сторону пространства и времени. Время материальнее пространства. Во всяком случае, оно почти всегда имеет некий материальный эквивалент ("Как давно я топчу, видно по каблуку..." и т. п.). 3. То, что выше было сказано о границах вещи, в значительной мере справедливо и для других границ в поэзии Бродского. О важности категории границы свидетельствует, в частности, и то, что слово "граница" может подлежать семантическому анаграммированию == своего рода табуированию, вытеснению за границы текста:

Весной, когда крик пернатых будит леса, сады, вся природа, от ящериц до оленей, устремлена туда же, куда ведут следы государственных преступлений (т.е. за границу. == М.Л., Ю.Л.). ("Восславим приход весны! Ополоснем лицо...", )