Болезни Военный билет Призыв

Колымские рассказы шаламова краткое содержание. Шаламов «Последний бой майора Пугачева. Татарский мулла и чистый воздух

Читается за 10–15 мин

оригинал- за 4−5 ч

Сюжет рассказов В. Шала­мова - тягостное описание тюрем­ного и лагер­ного быта заклю­чённых совет­ского ГУЛАГа, их похожих одна на другую траги­че­ских судеб, в которых власт­вуют случай, беспо­щадный или мило­стивый, помощник или убийца, произвол началь­ников и блатных. Голод и его судо­рожное насы­щение, измож­дение, мучи­тельное умирание, медленное и почти столь же мучи­тельное выздо­ров­ление, нрав­ственное унижение и нрав­ственная дегра­дация - вот что нахо­дится посто­янно в центре внимания писа­теля.

На пред­ставку

Лагерное растление, свиде­тель­ствует Шаламов, в большей или меньшей степени каса­лось всех и проис­хо­дило в самых разных формах. Двое блатных играют в карты. Один из них проиг­ры­ва­ется в пух и просит играть на «пред­ставку», то есть в долг. В какой-то момент, разза­до­ренный игрой, он неожи­данно прика­зы­вает обыч­ному заклю­чён­ному из интел­ли­гентов, случайно оказав­ше­муся среди зрителей их игры, отдать шерстяной свитер. Тот отка­зы­ва­ется, и тогда кто-то из блатных «кончает» его, а свитер все равно доста­ётся блатарю.

Одиночный замер

Лагерный труд, одно­значно опре­де­ля­емый Шала­мовым как рабский, для писа­теля - форма того же растления. Дохо­дяга-заклю­чённый не способен дать процентную норму, поэтому труд стано­вится пыткой и медленным умерщ­вле­нием. Зек Дугаев посте­пенно слабеет, не выдер­живая шест­на­дца­ти­ча­со­вого рабо­чего дня. Он возит, кайлит, сыплет, опять возит и опять кайлит, а вечером явля­ется смот­ри­тель и заме­ряет рулеткой сделанное Дуга­евым. Названная цифра - 25 процентов - кажется Дугаеву очень большой, у него ноют икры, нестер­пимо болят руки, плечи, голова, он даже потерял чувство голода. Чуть позже его вызы­вают к следо­ва­телю, который задаёт привычные вопросы: имя, фамилия, статья, срок. А через день солдаты уводят Дугаева к глухому месту, огоро­жен­ному высоким забором с колючей прово­локой, откуда по ночам доно­сится стре­ко­тание трак­торов. Дугаев дога­ды­ва­ется, зачем его сюда доста­вили и что жизнь его кончена. И он сожа­леет лишь о том, что напрасно прому­чился последний день.

Шоковая терапия

Заклю­чённый Мерз­ляков, человек круп­ного тело­сло­жения, оказав­шись на общих работах, чувствует, что посте­пенно сдаёт. Однажды он падает, не может сразу встать и отка­зы­ва­ется тащить бревно. Его изби­вают сначала свои, потом конвоиры, в лагерь его приносят - у него сломано ребро и боли в пояс­нице. И хотя боли быстро прошли, а ребро срос­лось, Мерз­ляков продол­жает жало­ваться и делает вид, что не может разо­гнуться, стре­мясь любой ценой оття­нуть выписку на работу. Его отправ­ляют в центральную боль­ницу, в хирур­ги­че­ское отде­ление, а оттуда для иссле­до­вания в нервное. У него есть шанс быть акти­ро­ванным, то есть списанным по болезни на волю. Вспо­миная прииск, щемящий холод, миску пустого супчику, который он выпивал, даже не поль­зуясь ложкой, он концен­три­рует всю свою волю, чтобы не быть уличённым в обмане и отправ­ленным на штрафной прииск. Однако и врач Петр Иванович, сам в прошлом заклю­чённый, попался не промах. Профес­сио­нальное вытес­няет в нем чело­ве­че­ское. Большую часть своего времени он тратит именно на разоб­ла­чение симу­лянтов. Это тешит его само­любие: он отличный специ­а­лист и гордится тем, что сохранил свою квали­фи­кацию, несмотря на год общих работ. Он сразу пони­мает, что Мерз­ляков - симу­лянт, и пред­вку­шает теат­ральный эффект нового разоб­ла­чения. Сначала врач делает ему рауш-наркоз, во время кото­рого тело Мерз­ля­кова удаётся разо­гнуть, а ещё через неделю проце­дуру так назы­ва­емой шоковой терапии, действие которой подобно приступу буйного сума­сше­ствия или эпилеп­ти­че­скому припадку. После неё заклю­чённый сам просится на выписку.

Последний бой майора Пуга­чева

Среди героев прозы Шала­мова есть и такие, кто не просто стре­мится выжить любой ценой, но и способен вмешаться в ход обсто­я­тельств, постоять за себя, даже рискуя жизнью. По свиде­тель­ству автора, после войны 1941–1945 гг. в северо-восточные лагеря стали прибы­вать заклю­чённые, воевавшие и прошедшие немецкий плен. Это люди иной закалки, «со смело­стью, умением риско­вать, верившие только в оружие. Коман­диры и солдаты, лётчики и развед­чики...». Но главное, они обла­дали инстинктом свободы, который в них пробу­дила война. Они проли­вали свою кровь, жерт­во­вали жизнью, видели смерть лицом к лицу. Они не были развра­щены лагерным рабством и не были ещё исто­щены до потери сил и воли. «Вина» же их заклю­ча­лась в том, что они побы­вали в окру­жении или в плену. И майору Пуга­чеву, одному из таких, ещё не слом­ленных людей, ясно: «их привезли на смерть - сменить вот этих живых мерт­вецов», которых они встре­тили в совет­ских лагерях. Тогда бывший майор соби­рает столь же реши­тельных и сильных, себе под стать, заклю­чённых, готовых либо умереть, либо стать свобод­ными. В их группе - лётчики, разведчик, фельдшер, танкист. Они поняли, что их безвинно обрекли на гибель и что терять им нечего. Всю зиму готовят побег. Пугачев понял, что пере­жить зиму и после этого бежать могут только те, кто минует общие работы. И участ­ники заго­вора, один за другим, продви­га­ются в обслугу: кто-то стано­вится поваром, кто-то куль­торгом, кто чинит оружие в отряде охраны. Но вот насту­пает весна, а вместе с ней и наме­ченный день.

В пять часов утра на вахту посту­чали. Дежурный впус­кает лагер­ного повара-заклю­чён­ного, пришед­шего, как обычно, за ключами от кладовой. Через минуту дежурный оказы­ва­ется заду­шенным, а один из заклю­чённых пере­оде­ва­ется в его форму. То же проис­ходит и с другим, вернув­шимся чуть позже дежурным. Дальше все идёт по плану Пуга­чева. Заго­вор­щики врыва­ются в поме­щение отряда охраны и, застрелив дежур­ного, завла­де­вают оружием. Держа под прицелом внезапно разбу­женных бойцов, они пере­оде­ва­ются в военную форму и запа­са­ются прови­антом. Выйдя за пределы лагеря, они оста­нав­ли­вают на трассе грузовик, выса­жи­вают шофёра и продол­жают путь уже на машине, пока не конча­ется бензин. После этого они уходят в тайгу. Ночью - первой ночью на свободе после долгих месяцев неволи - Пугачев, проснув­шись, вспо­ми­нает свой побег из немец­кого лагеря в 1944 г., переход через линию фронта, допрос в особом отделе, обви­нение в шпио­наже и приговор - двадцать пять лет тюрьмы. Вспо­ми­нает и приезды в немецкий лагерь эмис­саров гене­рала Власова, вербо­вавших русских солдат, убеждая их в том, что для совет­ской власти все они, попавшие в плен, измен­ники Родины. Пугачев не верил им, пока сам не смог убедиться. Он с любовью огля­ды­вает спящих това­рищей, пове­ривших в него и протя­нувших руки к свободе, он знает, что они «лучше всех, достойнее всех». А чуть позже завя­зы­ва­ется бой, последний безна­дёжный бой между бегле­цами и окру­жив­шими их солда­тами. Почти все из беглецов поги­бают, кроме одного, тяжело ранен­ного, кото­рого выле­чи­вают, чтобы затем расстре­лять. Только майору Пуга­чеву удаётся уйти, но он знает, зата­ив­шись в медве­жьей берлоге, что его все равно найдут. Он не сожа­леет о сделанном. Последний его выстрел - в себя.

Сюжет рассказов В. Шаламова - тягостное описание тюремного и лагерного быта заключенных советского ГУЛАГа, их похожих одна на другую трагических судеб, в которых властвуют случай, беспощадный или милостивый, помощник или убийца, произвол начальников и блатных. Голод и его судорожное насыщение, измождение, мучительное умирание, медленное и почти столь же мучительное выздоровление, нравственное унижение и нравственная деградация - вот что находится постоянно в центре внимания писателя.

НАДГРОБНОЕ СЛОВО

Автор вспоминает по именам своих товарищей по лагерям. Вызывая в памяти скорбный мартиролог, он рассказывает, кто и как умер, кто и как мучился, кто и на что надеялся, кто и как себя вел в этом Освенциме без печей, как называл Шаламов колымские лагеря. Мало кому удалось выжить, мало кому удалось выстоять и остаться нравственно несломленным.

ЖИТИЕ ИНЖЕНЕРА КИПРЕЕВА

Никого не предавший и не продавший, автор говорит, что выработал для себя формулу активной защиты своего существования: человек только тогда может считать себя человеком и выстоять, если в любой момент готов покончить с собой, готов к смерти. Однако позднее он понимает, что только построил себе удобное убежище, потому что неизвестно, каким ты будешь в решающую минуту, хватит ли у тебя просто физических сил, а не только душевных. Арестованный в 1938 г. инженер-физик Кипреев не только выдержал избиение на допросе, но даже кинулся на следователя, после чего был посажен в карцер. Однако от него все равно добиваются подписи под ложными показаниями, припугнув арестом жены. Тем не менее Кипреев продолжал доказывать себе и другим, что он человек, а не раб, какими являются все заключенные. Благодаря своему таланту (он изобрел способ восстановления перегоревших электрических лампочек, починил рентгеновский аппарат), ему удается избегать самых тяжелых работ, однако далеко не всегда. Он чудом остается в живых, но нравственное потрясение остается в нем навсегда.

НА ПРЕДСТАВКУ

Лагерное растление, свидетельствует Шаламов, в большей или меньшей степени касалось всех и происходило в самых разных формах. Двое блатных играют в карты. Один из них проигрывается в пух и просит играть на «представку», то есть в долг. В какой-то момент, раззадоренный игрой, он неожиданно приказывает обычному заключенному из интеллигентов, случайно оказавшемуся среди зрителей их игры, отдать шерстяной свитер. Тот отказывается, и тогда кто-то из блатных «кончает» его, а свитер все равно достается блатарю.

Двое заключенных крадутся к могиле, где утром было захоронено тело их умершего товарища, и снимают с мертвеца белье, чтобы назавтра продать или поменять на хлеб или табак. Первоначальная брезгливость к снятой одежде сменяется приятной мыслью, что завтра они, возможно, смогут чуть больше поесть и даже покурить.

ОДИНОЧНЫЙ ЗАМЕР

Лагерный труд, однозначно определяемый Шаламовым как рабский, для писателя - форма того же растления. Доходяга-заключенный не способен дать процентную норму, поэтому труд становится пыткой и медленным умерщвлением. Зек Дугаев постепенно слабеет, не выдерживая шестнадцатичасового рабочего дня. Он возит, кайлит, сыплет, опять возит и опять кайлит, а вечером является смотритель и замеряет рулеткой сделанное Дугаевым. Названная цифра - 25 процентов - кажется Дугаеву очень большой, у него ноют икры, нестерпимо болят руки, плечи, голова, он даже потерял чувство голода. Чуть позже его вызывают к следователю, который задает привычные вопросы: имя, фамилия, статья, срок. А через день солдаты уводят Дугаева к глухому месту, огороженному высоким забором с колючей проволокой, откуда по ночам доносится стрекотание тракторов. Дугаев догадывается, зачем его сюда доставили и что жизнь его кончена. И он сожалеет лишь о том, что напрасно промучился последний день.

ШЕРРИ БРЕНДИ

Умирает заключенный-поэт, которого называли первым русским поэтом двадцатого века. Он лежит в темной глубине нижнего ряда сплошных двухэтажных нар. Он умирает долго. Иногда приходит какая-нибудь мысль - например, что у него украли хлеб, который он положил под голову, и это так страшно, что он готов ругаться, драться, искать… Но сил для этого у него уже нет, да и мысль о хлебе тоже слабеет. Когда ему вкладывают в руку суточную пайку, он изо всех сил прижимает хлеб ко рту, сосет его, пытается рвать и грызть цинготными шатающимися зубами. Когда он умирает, его еще два АНЯ не списывают, и изобретательным соседям удается при раздаче получать хлеб на мертвеца как на живого: они делают так, что тот, как кукла-марионетка, поднимает руку.

ШОКОВАЯ ТЕРАПИЯ

Заключенный Мерзляков, человек крупного телосложения, оказавшись на общих работах, чувствует, что постепенно сдает. Однажды он падает, не может сразу встать и отказывается тащить бревно. Его избивают сначала свои, потом конвоиры, в лагерь его приносят - у него сломано ребро и боли в пояснице. И хотя боли быстро прошли, а ребро срослось, Мерзляков продолжает жаловаться и делает вид, что не может разогнуться, стремясь любой ценой оттянуть выписку на работу. Его отправляют в центральную больницу, в хирургическое отделение, а оттуда для исследования в нервное. У него есть шанс быть актированным, то есть списанным по болезни на волю. Вспоминая прииск, щемящий холод, миску пустого супчику, который он выпивал, даже не пользуясь ложкой, он концентрирует всю свою волю, чтобы не быть уличенным в обмане и отправленным на штрафной прииск. Однако и врач Петр Иванович, сам в прошлом заключенный, попался не промах. Профессиональное вытесняет в нем человеческое. Большую часть своего времени он тратит именно на разоблачение симулянтов. Это тешит его самолюбие: он отличный специалист и гордится тем, что сохранил свою квалификацию, несмотря на год общих работ. Он сразу понимает, что Мерзляков - симулянт, и предвкушает театральный эффект нового разоблачения. Сначала врач делает ему рауш-наркоз, во время которого тело Мерзлякова удается разогнуть, а еще через неделю процедуру так называемой шоковой терапии, действие которой подобно приступу буйного сумасшествия или эпилептическому припадку. После нее заключенный сам просится на выписку.

ТИФОЗНЫЙ КАРАНТИН

Заключенный Андреев, заболев тифом, попадает в карантин. По сравнению с общими работами на приисках положение больного дает шанс выжить, на что герой почти уже не надеялся. И тогда он решает всеми правдами и неправдами как можно дольше задержаться здесь, в транзитке, а там, быть может, его уже не направят в золотые забои, где голод, побои и смерть. На перекличке перед очередной отправкой на работы тех, кто считается выздоровевшим, Андреев не откликается, и таким образом ему довольно долго удается скрываться. Транзитка постепенно пустеет, очередь наконец доходит также и до Андреева. Но теперь ему кажется, что он выиграл свою битву за жизнь, что теперь-то тайга насытилась и если будут отправки, то только на ближние, местные командировки. Однако когда грузовик с отобранной группой заключенных, которым неожиданно выдали зимнее обмундирование, минует черту, отделяющую ближние командировки от дальних, он с внутренним содроганием понимает, что судьба жестоко посмеялась над ним.

Вечером, сматывая рулетку, смотритель сказал, что Дугаев получит на следующий день одиночный замер. Бригадир, стоявший рядом и просивший смотрителя дать в долг «десяток кубиков до послезавтра», внезапно замолчал и стал глядеть на замерцавшую за гребнем сопки вечернюю звезду. Баранов, напарник Дугаева, помогавший смотрителю замерять сделанную работу, взял лопату и стал подчищать давно вычищенный забой.

Дугаеву было двадцать три года, и все, что он здесь видел и слышал, больше удивляло, чем пугало его.

Бригада собралась на перекличку, сдала инструмент и в арестантском неровном строю вернулась в барак. Трудный день был кончен. В столовой Дугаев, не садясь, выпил через борт миски порцию жидкого холодного крупяного супа. Хлеб выдавался утром на весь день и был давно съеден. Хотелось курить. Он огляделся, соображая, у кого бы выпросить окурок. На подоконнике Баранов собирал в бумажку махорочные крупинки из вывернутого кисета. Собрав их тщательно, Баранов свернул тоненькую папироску и протянул ее Дугаеву.

– Кури, мне оставишь, – предложил он.

Дугаев удивился – они с Барановым не были дружны. Впрочем, при голоде, холоде и бессоннице никакая дружба не завязывается, и Дугаев, несмотря на молодость, понимал всю фальшивость поговорки о дружбе, проверяемой несчастьем и бедою. Для того чтобы дружба была дружбой, нужно, чтобы крепкое основание ее было заложено тогда, когда условия, быт еще не дошли до последней границы, за которой уже ничего человеческого нет в человеке, а есть только недоверие, злоба и ложь. Дугаев хорошо помнил северную поговорку, три арестантские заповеди: не верь, не бойся и не проси...

Дугаев жадно всосал сладкий махорочный дым, и голова его закружилась.

– Слабею, – сказал он. Баранов промолчал.

Дугаев вернулся в барак, лег и закрыл глаза. Последнее время он спал плохо, голод не давал хорошо спать. Сны снились особенно мучительные – буханки хлеба, дымящиеся жирные супы... Забытье наступало не скоро, но все же за полчаса до подъема Дугаев уже открыл глаза.

Бригада пришла на работу. Все разошлись по своим забоям.

– А ты подожди, – сказал бригадир Дугаеву. – Тебя смотритель поставит.

Дугаев сел на землю. Он уже успел утомиться настолько, чтобы с полным безразличием отнестись к любой перемене в своей судьбе.

Загремели первые тачки на трапе, заскрежетали лопаты о камень.

– Иди сюда, – сказал Дугаеву смотритель. – Вот тебе место. – Он вымерил кубатуру забоя и поставил метку – кусок кварца. – Досюда, – сказал он. – Траповщик тебе доску до главного трапа дотянет. Возить туда, куда и все. Вот тебе лопата, кайло, лом, тачка – вози.

Дугаев послушно начал работу.

«Еще лучше», – думал он. Никто из товарищей не будет ворчать, что он работает плохо. Бывшие хлеборобы не обязаны понимать и знать, что Дугаев новичок, что сразу после школы он стал учиться в университете, а университетскую скамью променял на этот забой. Каждый за себя. Они не обязаны, не должны понимать, что он истощен и голоден уже давно, что он не умеет красть: уменье красть – это главная северная добродетель во всех ее видах, начиная от хлеба товарища и кончая выпиской тысячных премий начальству за несуществующие, небывшие достижения. Никому нет дела до того, что Дугаев не может выдержать шестнадцатичасового рабочего дня.

Дугаев возил, кайлил, сыпал, опять возил и опять кайлил и сыпал.

После обеденного перерыва пришел смотритель, поглядел на сделанное Дугаевым и молча ушел... Дугаев опять кайлил и сыпал. До кварцевой метки было еще очень далеко.

Вечером смотритель снова явился и размотал рулетку. – Он смерил то, что сделал Дугаев.

– Двадцать пять процентов, – сказал он и посмотрел на Дугаева. – Двадцать пять процентов. Ты слышишь?

– Слышу, – сказал Дугаев. Его удивила эта цифра. Работа была так тяжела, так мало камня подцеплялось лопатой, так тяжело было кайлить. Цифра – двадцать пять процентов нормы – показалась Дугаеву очень большой. Ныли икры, от упора на тачку нестерпимо болели руки, плечи, голова. Чувство голода давно покинуло его.

Дугаев ел потому, что видел, как едят другие, что-то подсказывало ему: надо есть. Но он не хотел есть.

– Ну, что ж, – сказал смотритель, уходя. – Желаю здравствовать.

Вечером Дугаева вызвали к следователю. Он ответил на четыре вопроса: имя, фамилия, статья, срок. Четыре вопроса, которые по тридцать раз в день задают арестанту. Потом Дугаев пошел спать. На следующий день он опять работал с бригадой, с Барановым, а в ночь на послезавтра его повели солдаты за конбазу, и повели по лесной тропке к месту, где, почти перегораживая небольшое ущелье, стоял высокий забор с колючей проволокой, натянутой поверху, и откуда по ночам доносилось отдаленное стрекотание тракторов. И, поняв, в чем дело, Дугаев пожалел, что напрасно проработал, напрасно промучился этот последний сегодняшний день.

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)

Варлам Шаламов
Последний бой майора Пугачёва

От начала и конца этих событий прошло, должно быть, много времени – ведь месяцы на Крайнем Севере считаются годами, так велик опыт, человеческий опыт, приобретенный там. В этом признается и государство, увеличивая оклады, умножая льготы работникам Севера. В этой стране надежд, а стало быть, стране слухов, догадок, предположений, гипотез любое событие обрастает легендой раньше, чем доклад-рапорт местного начальника об этом событии успевает доставить на высоких скоростях фельдъегерь в какие-нибудь «высшие сферы».

Стали говорить: когда заезжий высокий начальник посетовал, что культработа в лагере хромает на обе ноги, культорг майор Пугачев сказал гостю:

– Не беспокойтесь, гражданин начальник, мы готовим такой концерт, что вся Колыма о нем заговорит.

Можно начать рассказ прямо с донесения врача-хирурга Браудэ, командированного из центральной больницы в район военных действий.

Можно начать также с письма Яшки Кученя, санитара из заключенных, лежавшего в больнице. Письмо его было написано левой рукой – правое плечо Кученя было прострелено винтовочной пулей навылет.

Или с рассказа доктора Потаниной, которая ничего не видала и ничего не слыхала и была в отъезде, когда произошли неожиданные события. Именно этот отъезд следователь определил как «ложное алиби», как преступное бездействие, или как это еще называется на юридическом языке.

Аресты тридцатых годов были арестами людей случайных. Это были жертвы ложной и страшной теории о разгорающейся классовой борьбе по мере укрепления социализма. У профессоров, партработников, военных, инженеров, крестьян, рабочих, наполнивших тюрьмы того времени до предела, не было за душой ничего положительного, кроме, может быть, личной порядочности, наивности, что ли, – словом, таких качеств, которые скорее облегчали, чем затрудняли карающую работу тогдашнего «правосудия». Отсутствие единой объединяющей идеи ослабляло моральную стойкость арестантов чрезвычайно. Они не были ни врагами власти, ни государственными преступниками, и, умирая, они так и не поняли, почему им надо было умирать. Их самолюбию, их злобе не на что было опереться. И, разобщенные, они умирали в белой колымской пустыне – от голода, холода, многочасовой работы, побоев и болезней. Они сразу выучились не заступаться друг за друга, не поддерживать друг друга. К этому и стремилось начальство. Души оставшихся в живых подверглись полному растлению, а тела их не обладали нужными для физической работы качествами.

На смену им после войны пароход за пароходом шли репатриированные – из Италии, Франции, Германии – прямой дорогой на крайний северо-восток.

Здесь было много людей с иными навыками, с привычками, приобретенными во время войны, – со смелостью, уменьем рисковать, веривших только в оружие. Командиры и солдаты, летчики и разведчики…

Администрация лагерная, привыкшая к ангельскому терпению и рабской покорности «троцкистов», нимало не беспокоилась и не ждала ничего нового.

Новички спрашивали у уцелевших «аборигенов»:

– Почему вы в столовой едите суп и кашу, а хлеб уносите в барак? Почему не есть суп с хлебом, как ест весь мир?

Улыбаясь трещинами голубого рта, показывая вырванные цингой зубы, местные жители отвечали наивным новичкам:

– Через две недели каждый из вас поймет и будет делать так же.

Как рассказать им, что они никогда еще в жизни не знали настоящего голода, голода многолетнего, ломающего волю – и нельзя бороться со страстным, охватывающим тебя желанием продлить возможно дольше процесс еды, – в бараке с кружкой горячей, безвкусной снеговой «топленой» воды доесть, дососать свою пайку хлеба в величайшем блаженстве.

Но не все новички презрительно качали головой и отходили в сторону.

Майор Пугачев понимал кое-что и другое. Ему было ясно, что их привезли на смерть – сменить вот этих живых мертвецов. Привезли их осенью – глядя на зиму, никуда не побежишь, но летом – если и не убежать вовсе, то умереть – свободными.

И всю зиму плелась сеть этого, чуть не единственного за двадцать лет, заговора.

Пугачев понял, что пережить зиму и после этого бежать могут только те, кто не будет работать на общих работах, в забое. После нескольких недель бригадных трудов никто не побежит никуда.

Участники заговора медленно, один за другим, продвигались в обслугу. Солдатов – стал поваром, сам Пугачев – культоргом, фельдшер, два бригадира, а былой механик Иващенко чинил оружие в отряде охраны.

Но без конвоя их не выпускали никого «за проволоку».

Началась ослепительная колымская весна, без единого дождя, без ледохода, без пения птиц. Исчез помаленьку снег, сожженный солнцем. Там, куда лучи солнца не доставали, снег в ущельях, оврагах так и лежал, как слитки серебряной руды, – до будущего года.

И намеченный день настал.

В дверь крошечного помещения вахты – у лагерных ворот, вахты с выходом и внутрь и наружу лагеря, где, по уставу, всегда дежурят два надзирателя, постучали. Дежурный зевнул и посмотрел на часы-ходики. Было пять часов утра. «Только пять», – подумал дежурный.

Дежурный откинул крючок и впустил стучавшего. Это был лагерный повар-заключенный Солдатов, пришедший за ключами от кладовой с продуктами. Ключи хранились на вахте, и трижды в день повар Солдатов ходил за этими ключами. Потом приносил обратно.

Надо было дежурному самому отпирать этот шкаф на кухне, но дежурный знал, что контролировать повара – безнадежное дело, никакие замки не помогут, если повар захочет украсть, – и доверял ключи повару. Тем более в 5 часов утра.

Дежурный проработал на Колыме больше десятка лет, давно получал двойное жалованье и тысячи раз давал в руки поварам ключи.

– Возьми, – и дежурный взял линейку и склонился графить утреннюю рапортичку.

Солдатов зашел за спину дежурного, снял с гвоздя ключ, положил его в карман и схватил дежурного сзади за горло. В ту же минуту дверь отворилась, и на вахту в дверь со стороны лагеря вошел Иващенко, механик. Иващенко помог Солдатову задушить надзирателя и затащить его труп за шкаф. Наган надзирателя Иващенко сунул себе в карман. В то окно, что наружу, было видно, как по тропе возвращается второй дежурный. Иващенко поспешно надел шинель убитого, фуражку, застегнул ремень и сел к столу, как надзиратель. Второй дежурный открыл дверь и шагнул в темную конуру вахты. В ту же минуту он был схвачен, задушен и брошен за шкаф.

Солдатов надел его одежду. Оружие и военная форма были уже у двоих заговорщиков. Все шло по росписи, по плану майора Пугачева. Внезапно на вахту явилась жена второго надзирателя – тоже за ключами, которые случайно унес муж.

– Бабу не будем душить, – сказал Солдатов. И ее связали, затолкали полотенце в рот и положили в угол.

Вернулась с работы одна из бригад. Такой случай был предвиден. Конвоир, вошедший на вахту, был сразу обезоружен и связан двумя «надзирателями». Винтовка попала в руки беглецов. С этой минуты командование принял майор Пугачев.

Площадка перед воротами простреливалась с двух угловых караульных вышек, где стояли часовые. Ничего особенного часовые не увидели.

Чуть раньше времени построилась на работу бригада, но кто на Севере может сказать, что рано и что поздно. Кажется, чуть раньше. А может быть, чуть позже.

Бригада – десять человек – строем по два двинулась по дороге в забои. Впереди и сзади в шести метрах от строя заключенных, как положено по уставу, шагали конвойные в шинелях, один из них с винтовкой в руках.

Часовой с караульной вышки увидел, что бригада свернула с дороги на тропу, которая проходила мимо помещения отряда охраны. Там жили бойцы конвойной службы – весь отряд в шестьдесят человек.

Спальня конвойных была в глубине, а сразу перед дверями было помещение дежурного по отряду и пирамиды с оружием. Дежурный дремал за столом и в полусне увидел, что какой-то конвоир ведет бригаду заключенных по тропе мимо окна охраны.

«Это, наверное, Черненко, – не узнавая конвоира, подумал дежурный. – Обязательно напишу на него рапорт». Дежурный был мастером склочных дел и не упустил бы возможности сделать кому-нибудь пакость на законном основании.

Это было его последней мыслью. Дверь распахнулась, в казарму вбежали три солдата. Двое бросились к дверям спальни, а третий застрелил дежурного в упор. За солдатами вбежали арестанты – все бросились к пирамиде – винтовки и автоматы были в их руках. Майор Пугачев с силой распахнул дверь в спальню казармы. Бойцы, еще в белье, босые, кинулись было к двери, но две автоматные очереди в потолок остановили их.

– Ложись, – скомандовал Пугачев, и солдаты заползли под койки. Автоматчик остался караулить у порога.

«Бригада» не спеша стала переодеваться в военную форму, складывать продукты, запасаться оружием и патронами.

Пугачев не велел брать никаких продуктов, кроме галет и шоколада. Зато оружия и патронов было взято сколько можно.

Фельдшер повесил через плечо сумку с аптечкой первой помощи.

Беглецы почувствовали себя снова солдатами.

Перед ними была тайга – но страшнее ли она болот Стохода?

Они вышли на трассу, на шоссе Пугачев поднял руку и остановил грузовик.

– Вылезай! – он открыл дверцу кабины грузовика.

– Вылезай, тебе говорят.

Шофер вылез. За руль сел лейтенант танковых войск Георгадзе, рядом с ним Пугачев. Беглецы-солдаты влезли в машину, и грузовик помчался.

– Как будто здесь поворот.

Машина завернула на один из…

– Бензин весь!..

Пугачев выругался.

Они вошли в тайгу, как ныряют в воду, – исчезли сразу в огромном молчаливом лесу. Справляясь с картой, они не теряли заветного пути к свободе, шагая прямиком. Через удивительный здешний бурелом.

Деревья на Севере умирали лежа, как люди. Могучие корни их были похожи на исполинские когти хищной птицы, вцепившейся в камень. От этих гигантских когтей вниз, к вечной мерзлоте,

конец ознакомительного фрагмента

Внимание! Это ознакомительный фрагмент книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента ООО "ЛитРес".

Экспозиция рассказа имеет многоуровневый характер. От передачи особого мироощущения северного края, с характерным для него замедленным течением времени (“так велик... человеческий опыт, приобретенный там”), автор обращается к зарисовке широкою исторического фона 30-х гг. Это эпоха, утвердившая восприятие обычного человека как безгласной жертвы и в обществе и в лагере, где “отсутствие единой объединяющей идеи ослабляло моральную стойкость арестантов”, обреченных на бессмысленное уничтожение, ибо они “так и не поняли, почему им надо умирать”. Ho лагерная среда уже в начале рассказа увидена в своей неоднородности. На фоне всеобщего растления особенно выделялись заключенные из потока “репатриированных” - вчерашние фронтовики, “командиры и солдаты, летчики и разведчики” - “люди с иными навыками... со смелостью, уменьем рисковать”, не желающие усваивать роль порабощенных жертв.

При переходе к основной части повествования автор обнажает механизмы рождения этого текста, отходит от литературной условности, разрушая иллюзию гармоничной завершенности произведения, и создает эффект документальной достоверности всего изображенного за счет совмещения различных точек зрения на события: “Можно начать рассказ прямо с донесения врача-хирурга Браудэ... с письма Яшки Кученя, санитара из заключенных... или с рассказа доктора Потаниной...”

Смысловым и сюжетным центром произведения становятся перипетии подготовки и осуществления побега “бригадой” майора Пугачева. Из полуобезличенной лагерной массы автор выделяет личность Пугачева, в самой фамилии которого звучат дальние отголоски русского бунта, и начинает ее изображение именно с психологических характеристик, подчеркивая способность героя понять, осознать реальное положение в лагере и сделать самостоятельный и решительный выбор: “Майор Пугачев понимал кое-что и другое. Ему было ясно, что их привезли на смерть... Понял, что пережить зиму и после этого бежать могут только те, кто не будет работать на общих работах...”

Отрывистыми, но весьма точными штрихами в рассказе прорисовывается мозаика характеров и судеб других “заговорщиков”, “людей дела”, бывших летчиков, танкистов, военных фельдшеров, разведчиков, количество которых вместе с Пугачевым составило двенадцать: очевидная ассоциация с числом апостолов указывает на духовно-нравственное избранничество этих людей, бросивших вызов лагерю. В вехах их “героических советских биографий” наблюдается редукция всей прожитой жизни до подробностей уничтожения человека Системой, как, например, в случае с капитаном Хрусталевым: “подбитый немцами самолет, плен, голод, побег - трибунал и лагерь”.

Побег для героев сопрягается не только со стремлением обрести утраченную свободу, но и с душевной тягой “почувствовать себя вновь солдатами”, вернуть ту ясность мироощущения, которая невозможна в атмосфере лагерных доносов и которая была на войне: “Есть командир, есть цель. Уверенный командир и трудная цель. Есть оружие. Есть свобода. Можно спать спокойным солдатским сном даже в эту пустую бледно-сиреневую полярную ночь”. Неслучайно описание побега строится у Шаламова на военных ассоциациях, что особенно заметно при передаче поведения Пугачева, который раскрывается здесь как личность пассионарного склада: он “скомандовал”, “не велел”, “командование принял майор Пугачев”... Героика этого побега окрашена в рассказе как в возвышенные, так и в безысходно-трагические тона. С одной стороны, сама подготовка к “бунту” высветила в душах людей, так или иначе причастных к данному замыслу, не распыленные лагерем элементы человечности, что становится очевидным в благодарных воспоминаниях Пугачева о “не выдавших” его лагерниках, с которыми он делился своими планами (“никто не побежал на вахту с доносом”), - воспоминаниях, которые даже отчасти “мирили Пугачева с жизнью”. Вместе с тем ощущение обреченности бунта сквозит уже в самих интонациях повествования о побеге и особенно заметно проступает в, казалось бы, спонтанном, полушутливом разговоре Ашота и Малинина об Адамовом изгнании, в подтексте которого сокрыто отчаянное переживание человеком своей отверженности высшими силами.

Кульминацией рассказа становится воссоздание трагедийного эпизода “последнего боя”, обернувшегося поражением для всех беглецов. Устойчивые параллели с фронтовой реальностью (“бой”, “атака была отбита”, “сражение”, “победа” и пр.) приобретают здесь новый смысл. Это уже не та военная героика, которая свято хранилась в памяти Пугачева и его товарищей, - это война, шагнувшая во внутреннюю жизнь народа и вылившаяся во взаимное уничтожение соотечественников - вчерашних фронтовиков и солдат-конвоиров, являвшихся заложниками Системы. Показателен в этой связи комментарий Солдатова по поводу гибели одного из “противников” начальника лагерной охраны: “Его за ваш побег H iit расстреляют, или срок дадут”. Соотнесенность “последнего боя майора Пугачева” с общими закономерностями лагерного низведения человека до уровня небытия устанавливается и в ретроспективном содержании диалога “старых колымчан” хирурга Браудэ и генерала Артемьева о суде над неким лагерным чиновником, подписавшим распоряжение о продвижении этапа заключенных в зимнее время, в результате чего “из трех тысяч человек в живых осталось только триста”.

Композиционно центральная батальная сцена обрамляется двумя ретроспекциями, проливающими свет на предысторию и жизненный опыт главного героя. В первом случае воспоминания, приходящие к Пугачеву вскоре после побега, в “первую вольную ночь... после страшного крестного пути”, приоткрывают массивный, замалчивавшийся официальной пропагандой исторический пласт. Побег Пугачева из немецкого лагеря в 1944 г. увенчался для него заключением в лагерь советский по “обвинению в шпионаже”, в чем обнаружилось глубинное родство двух тоталитарных систем. Примечательны здесь и воспоминания о “власовцах”, об их верных прогнозах относительно неотвратимой участи военнопленных немецких лагерей по возвращении на родину, и наблюдения над тотальной разобщенностью русских людей во время их пребывания в немецком плену.

Если первая ретроспекция на примере личной судьбы персонажа воскрешает историческую память, то в фокусе второй ретроспекции, возникающей уже в финальной части рассказа, в преддверии добровольного ухода Пугачева из жизни, оказываются не столько факты, сколько ценностные основы его внутреннего бытия, прожитой им “трудной мужской жизни”. Благодарная память обо “всех, кого он любил и уважал”, о матери, школьной учительнице, об “одиннадцати товарищах” воспринимается им как противовес лагерному забвению, как “очищающая и искупительная сила”, источник душевной энергии, необходимой для того, чтобы “в северном аду” “протянуть руки к свободе” и “в бою умереть”. Смерть Пугачева рисуется Шаламовым просто и величественно, как итог борьбы человека, русского офицера за сохранение достоинства и свободы: “Майор Пугачев припомнил их всех - одного за другим - и улыбнулся каждому. Затем вложил в рот дуло пистолета и последний раз в жизни выстрелил”.

Наряду с изображением характеров персонажей сквозным становится в рассказе запечатление картин колымской природы. С одной стороны, это деформированный универсум с “чуть скошенной... картой звездного неба”, это природа-враг, заявляющая о себе и “буреломом”, встающим на пути героев к свободе, и “ослепительной колымской весной, без единого дождя, без ледохода, без пения птиц”, и “лопнувшей в пальцах”, оказавшейся “безвкусной, как снеговая вода” брусникой. С другой - это страждущее мироздание, отражение человеческой трагедии, существующее в неустанном стремлении ухватиться “гигантскими когтями” за жизнь, не поддаться власти небытия: “Деревья на Севере умирали лежа, как люди... Поваленные бурей, деревья падали навзничь, головами все в одну сторону и умирали...”

В стиле рассказа проявилась принципиально антипроповедническая, антиисповедальная направленность шаламовского слова. Отрывистые диалогические реплики героев перемежаются с авторской речью, которой присущи лексическая точность, отчетливость и лаконизм синтаксиса, сосредоточенность на передаче пульсации внутреннего существа человека, вступившего в неравный поединок с Системой: “Он обещал им свободу, они получили свободу. Он вел их на смерть - они не боялись смерти”. И лишь в изображении предсмертных воспоминаний Пугачева повествование приобретает трагедийно-торжественный характер.

“Колымский” эпос Варлама Шаламова, вписывающийся в общий контекст “лагерной” прозы, которая представлена произведениями А. Солженицына, О. Волкова, А. Жигулина, Е. Гинзбург и др., явил самобытный творческий опыт постижения бытия личности в исключительных обстоятельствах исторического времени, стал выражением актуальных тенденций развития русской прозы, ищущей новых ресурсов художественной выразительности на стыке документальности и грандиозных художественных обобщений, когда “любая... деталь становится символом, знаком и только при этом условии сохраняет свое значение, жизненность, необходимость”.